Цоволгон – значит кочевье




 

Шли дни. Бродили табуны по выгоревшим пастбищам. Накапливался жир в верблюжьих горбах и овечьих курдюках. Уже наступил октябрь. И золотое колесо солнца, безмятежно катившееся по небу, все чаще скрывалось в дымных, темных тучах. Но после той памятной грозы в степи воцарилось долгое бездождие. Порою налетали очень резкие и холодные, сухие ветры-шурганы. Все это предвещало скорый приход зимы. Стало быть, приближалось время перебираться на юг.

Жизнь людей в степи – это кочевье, а кочевье – это вечная погоня за кормом для скота. Весной калмык ведет свои стада на север, в Поволжье, и остается там все лето до поздней осени. К зиме степь становится суровее, на ее открытых просторах гуляют ветры. Трава за лето выгорела, и скоту нечем питаться. Надо подаваться на юг, к Манычу, Каспию, к низовьям Терека и Кумы, либо – на Черные Земли, к Дону, а лучше того – на крымский тракт, ведущий в благодатные, мягкие, теплые края. Но там шалят ногайцы: потому недостижим крымский тракт, будто Млечный Путь в небесах. Но, благодарение небесным тенгри, есть пастбища Хара-Базар, Черные Земли, которые зимой почти не покрывает снег, так что худо-бедно можно прокормить скот. У каждого улуса, объединенного пусть дальней и давней, но все же родственной связью, были там, в южном междуречье Волги и Дона, постоянные участки, куда и предстояло дойти, пока не набухли в небесах тяжелые зимние тучи, пока не вызрели в них снегопады, метели, вьюги, бураны и не обрушились на степь.

Эрле знала, что день цоволгона не за горами.

С дальних выгонов приводили под самый улус стада кочкаров и овец. Хозяйки собирали пожитки, сворачивали в трубы белые простеганные, обшитые по краям полосками мягкой кожи калмыцкие ковры – ширдыки. Укладывали всякую женскую мелочь в мягкие торбы, одежду увязывали в узлы, собирали всякую мелочь, чтоб ничто не затерялось. Анзан два дня проискала свой чимкюр – маленькие медные щипчики, украшенные красивой насечкой, для удаления волос с лица и тела – и причитала, что без чимкюра станет мохнатой, будто шелудивая овца, будто русская баба…

Эрле помалкивала, скрывая злорадство: на щеке у Анзан была довольно большая темная родинка, которая, конечно, украшала эту румяную, тугую щеку, но только не тогда, когда из родинки торчали жесткие и черные длинные волоски.

Чимкюр отыскался неожиданно, когда Анзан уже всему улусу поведала, что не иначе как Эрле, шулма проклятущая, его припрятала, и самое малое, что она за это заслуживает, как и за все-все прочие обиды, нанесенные Анзан, быть зарытой в землю по самую шею на пути, где потом прогонят табун необъезженных лошадей. Ну а затем, сразу после смерти, – в студеном озере вместе со всеми прелюбодеями. Они с закатом солнца на ночь там замерзают, а на восходе шулмусы [28]извлекают их, отрывая промерзшие части тела, но потом, когда все волшебным образом срастается, погружают в озеро вновь.

Наверняка Анзан думала, что и Хонгору там самое место. Но никогда об этом не говорила вслух, опасаясь накликать на мужа беду. Однако Эрле не понимала, на что уж так жаловаться Анзан. Хонгор мягок и заботлив, он берет жену каждую ночь! Но беда была в том, что Анзан хорошо знала мужа, чуяла: присутствие Эрле заставляет его днем ходить как в воду опущенному, а ночами пьянит его кровь, и, держа в объятиях жену, он думает лишь об Эрле.

Когда Хонгор привез эту бедную, обессиленную русскую девку в улус и заставил Анзан ухаживать за нею, никто не сомневался, что Хонгор украл ее где-то для себя и непременно сделает своей наложницей, а то и женится на ней, если будет на то соизволение хана и ламы. Двоеженство – дело обычное. Но жениться на русской все-таки казалось чем-то диким.

Однако Хонгор объявил, что Эрле – дочь русского нойона, он спас ее в степи и хочет взять за нее выкуп. Если выкупа не будет… Что ж, тогда он и решит, как быть дальше. А пока пусть она живет в его кибитке и пользуется тем же уважением, какое калмыки обычно оказывают молодым девушкам.

 

Он никому не рассказал, что Эрле могла быть дочерью Василия: кое-кто еще помнил удалого русского, который обгонял на скачках первейших наездников, а потом неожиданно угнал лучшего коня и увез на нем старшую сестру своего побратима Хонгора. Стороною, годы спустя, дошла до улуса весть, что беглецам удалось-таки добраться до Царицына, однако Нарн, родив мертвого ребенка, и сама умерла от родильной горячки, а Василий после того уехал Волгою на север.

Не скоро полиняло пятно позора, которым покрыла Нарн семью; имени дочери до самой своей смерти не разрешал упоминать старый Овше, но в сердце Хонгора, вопреки всему, до сих пор таилась жалость к этим двум таким молодым и красивым созданиям, вдруг заболевшим любовью, словно неизлечимой болезнью. Поэтому он и промолчал: не хотел, чтобы к Эрле плохо относились в улусе. И без того хватало настороженности и недоверия, да еще Анзан все время подливала масла в огонь…

Хонгор не судил жену строго. Ревность и рагни [29]сделает шулмусом!

Он вообще никогда не осуждал людей, а старался понять их. И он, конечно, понимал, что рано или поздно, когда Эрле всплывет со дна своих мрачных раздумий и очнется, и почувствует, что вновь живет, она непременно захочет уйти к своим.

Хонгор понимал: он может заставить ее носить шелковый терлык и теплый суконный цегдык, какие носят все калмычки.

Он может велеть ей упрятать косы под платок, что подобает только замужним женщинам.

Он может уложить Эрле в свою постель, велев Анзан убираться за занавеску, на тощую кошму, под старенький учи. Но ведь это ничего не изменит, она останется чужой – русской.

Хонгор пытался расспрашивать, что с нею случилось в степи; Эрле молчала.

Она была молчалива и послушна, безропотно исполняла все причуды Анзан; и если не сидела за прядением, не скребла, отмывая, котлы, донджики и тавыги [30], то бродила вокруг улуса, глядя на траву, на небо, на последних, еще не улетевших птиц… И каждый раз, возвращаясь с пастбищ, на которых Хонгор собирал свои табуны, готовясь к перекочевке, он боялся, что больше не увидит Эрле, что она ушла в степь и не вернулась. И когда Анзан, бормоча что-то о коварных смутителях, которые после смерти попадут в кровавое море, где они будут плавать, не в силах достичь берегов, все же приводила Эрле, найдя ее где-нибудь, где текла вода и шумели невысокие деревца, Хонгор твердо знал, что отдал бы десять лет жизни, чтобы узнать, о чем она думает, глядя на воду, слушая шум листвы, о чем она все время молчит.

 

* * *

 

О чем же она думала?

Ее думы были отчасти думами Эрле, которая изо всех сил пыталась выжить в чужом мире, среди чужих людей, а отчасти думами Лизы о Леонтии.

Только теперь пришла к ней истинная боль утраты, единственным спасением от которой были слезы. Хонгору, как мужчине, не понять было, что вовсе не страх перед степью, не злые чары близко глянувшей в глаза смерти удерживали ее в улусе. Здесь она была не одна! Здесь, между откровенной ненавистью Анзан и тайной любовью Хонгора, она была словно меж двух стен, худо-бедно сдерживающих напор любого ветра Судьбы. Конечно, окружи ее одна лишь ненависть, она предпочла бы убежать куда глаза глядят. Но смуглое, худое лицо Хонгора… его узкие, темные глаза, жаркий взгляд, проблеск улыбки на твердых губах, его негромкий, очень низкий голос, звук которого иногда заставлял Эрле трепетать от непонятного, непостижимого, радостного страха… Выражением лица, голосом, взглядом он словно бы всегда обнимал Эрле, защищал ее; и если она о чем-то жалела, то лишь о том, что он почти не позволяет своим чувствам прорываться на волю. Эрле иногда даже радовалась ненависти Анзан, потому что при ее вспышках привычная сдержанность Хонгора изменяла ему.

Иногда ей так остро недоставало тепла, что она принималась возиться с Хасаром и Басаром, сторожевыми псами Хонгора, которые, к вящей ярости Анзан, прониклись к Эрле беззаветной, жаркой преданностью и, думалось, только и мечтали, чтобы Эрле почаще дразнила их, бегала с ними взапуски, таскала за пушистые, скрученные колечками хвосты или трепала за загривки, а Хасар и Басар могли бы, пыхтя, скакать вокруг нее, класть ей лапы на плечи, норовя лизнуть в нос, потом вдруг упасть в блаженном бессилии, вытянув лапы, умостив кудлатые морды ей на колени и счастливо щуря глаза. Их живое, телесное тепло грело ее выстуженную душу.

Вообще говоря, Хонгор тоже был для нее чем-то вроде Хасара и Басара. Но об этом не знали ни он, ни она сама.

Тяжелее всего ей было вспоминать о гибели Леонтия потому, что она не переставала ощущать неявную, смутную обиду на него. Леонтий был виноват в том, что не обладал той храбростью, которая не только заставляет человека сделать один решительный шаг, но и идти дальше своим путем и добиться победы. Потому он погиб. Ведь Судьба всегда на стороне сильных и храбрых! Леонтий был виноват в том, что всегда словно бы страшился своей любви к Лизе. Потому эта любовь не пылала костром, не цвела пышным цветом, а как бы тлела робко, с оглядкою, с боязнью, что вот-вот обрушится дождь и загасит этот тусклый огонек. В этом страхе и крылось его мучение. Лиза догадывалась, что Леонтий не был счастлив с нею, ибо чувствовал, что она как бы все время ждет от него чего-то другого или видит в нем кого-то другого. Так оно и было. Но Лиза ни за что бы в этом не призналась ни ему, ни себе. И вот теперь все кончилось; и особенно тяжко было ей от упреков больной совести: заходилась в рыданиях, глуша их мягким, душным мехом учи, которым накрывалась на ночь…

 

Струились дни. Таяли в небесах косяки птиц, мертво шелестела трава. Зима глядела в глаза.

 

Эрле боялась цоволгона. Это была новая неожиданность, которая могла вновь изменить течение бытия. С уже обжитыми, привычными горестями и радостями.

Но все-таки этот день настал.

 

* * *

 

Анзан скатала последний ковер, выбросила уже ненужный, пропитанный салом кизяк (у Эрле от чадного света болели глаза, и она с облегчением подумала, что хоть на несколько вечеров будет избавлена от дыма и вони), комком овечьей шерсти, намотанным на укрюк, обмахнула сажу с дымового отверстия – ортке. Потом взяла два маленьких узла со своей самой нарядной одеждой и украшениями, а Эрле велела выносить все остальное: утварь, тяжелые шубы, повседневную одежду, постели. Все это Хонгор проворно навьючил на четырех верблюдов, после того как напоил их напоследок из цандыка [31]возле кибитки.

Хасар и Басар, ошалев от непривычной суеты, бессильно растянулись на траве, вывалив длинные розовые языки.

Рядом с Хонгором взваливали свою пажить на горбы верблюдов и другие калмыки. Потом Хонгор, помогая себе выкриками «Хоп! Эхе-хоп!», с усилием выдернул цагараки – опоры кибитки.

Прерывисто вздохнула Анзан. Наверное, и ей было страшно бросать насиженное место и пускаться в предзимнюю степь. Впрочем, калмычке путь сей странный сызмальства привычен!

Хонгор взвалил свернутую кибитку и шесты терме [32]на пятого верблюда, а после того всю поклажу накрыли сверху коврами и кошмами. Упряжь верблюдов была изукрашена разноцветными шерстяными кистями и медными бубенчиками. Караван имел весьма нарядный вид, а бубенчики мелодично перезванивали. Кое-где к седлам верблюдов приделаны были по бокам детские колыбели наподобие ящиков, наполненных пухом, и маленькие калмычата весело поблескивали оттуда своими раскосыми глазенками, напоминая сурков, выглядывающих из своих норок. Однако Эрле дрожь пробрала при мысли, что и ей придется взгромоздиться на шаткое, ненадежное седалище, находящееся на спине верблюда. На такой невозможной высоте!

Все сложилось иначе. Женщины сели верхом на лошадей, навьюченных куда легче, чем верблюды: мелкой утварью, небольшими узелками и съестными припасами. Хонгор на своем рыжем Алтане, ровно подстриженная светлая челка которого от волнения чуть подрагивала, поехал во главе каравана, а следом шествовали все верблюды. Потом медленно двинулись кони с всадницами. За ними потянулись бессчетные, не меньше тюмена [33], табуны лошадей, овец, коров, даже несколько прирученных куланов [34], со всех сторон окруженные собаками и верховыми пастухами. Хасар и Басар держались ближе к Эрле.

И вот тревожно заржали лошади, замычали коровы, заблеяли овцы, подняли рев верблюды, запричитали женщины… Цоволгон начался. И скоро то место, где недавно стоял улус, скрылось в клубах сырого осеннего тумана, которые неслись, понукаемые ветром, по степи, словно табуны обезумевших лошадей, что норовили нагнать караван.

 

* * *

 

Без остановок шли дотемна. Мужчины во главе каравана сменялись: Хонгор давно уже проскакал назад, к табунам, сверкнув на устало поникшую, измученную тряской Эрле темным огнем глаз. А в остальном все оставалось по-прежнему. Увалы сменялись ямами, ямы – беспредельными плоскими, как лепешки, равнинами, равнины – курганами. На одном из них уже на закате Эрле увидела что-то, отдаленно напоминающее великанью фигуру.

На кургане стояла, прижав руки к животу, каменная баба. Глаза ее на плоском лице, озаренные красноватым закатным светом, чудились полными древней, кровавой, неизбывной тоски и муки, которые пророчила она и всем идущим мимо. Эрле потом долго не могла унять дрожь, спиною чувствуя ее немигающий, вечный взгляд.

Когда солнце ушло с небосвода, начали было становиться на ночлег, но из-за ближнего увала послышался хор волчьих голосов.

Эрле от ужаса едва не соскочила с коня да не бросилась куда глаза глядят, внезапно вспомнив зиму, промороженные колья притравы и такой же выматывающий душу вой!

 

Караван стал.

Мужчины собрались кучкой, о чем-то спорили, показывая рукоятками плетей на бугор, за которым не переставая выли волки. Эрле подумала, что там наверняка волчье урочище, логово зверей. Значит, здесь никак нельзя становиться на привал. Мало того, волки могут встать на след каравана. И тогда от них не отвяжешься…

Она с усталым, тревожным любопытством следила, как Хонгор проскакал к овечьему табуну и вскоре воротился, волоча на аркане молодого, еще почти безрогого кочкара. Но не остановился рядом с остальными всадниками, а промчался выше, на самый увал. Баран влачился за ним, оглашая окрестности таким отчаянным блеянием, что даже заглушил на какое-то время волчий вой.

Там, на возвышении, Хонгор, не слезая с седла, уткнул в землю шест укрюка и тут же ускакал прочь, оставив кочкара на привязи. Но сам далеко не отъехал; остановил Алтана неподалеку, за сухой, избитой ветрами ветлою, одиноко и нелепо торчащей возле давно пересохшего озерка.

Кочкар в одиночестве рвался и визжал до тех пор, пока из-за холма вдруг не высунулась лобастая серая голова и не сверкнули злые желтые глаза.

Эрле ахнула. Анзан, чей конь стоял рядом, пребольно ткнула ее в бок своим сильным сухим кулаком, потому что тихий возглас Эрле показался неожиданно громким в полной тишине, которую напряженно хранили и люди, и животные, и даже дети, словно бы чувствовавшие, что происходит нечто необычное.

Хасар и Басар, поджимая хвосты, полезли под брюхо коня Эрле.

Волк осторожно прянул ушами. Однако, видимо, счел, что опасность невелика, и весь показался из-за увала: матерый, серый, с бурым отливом гладкой тяжелой шерсти, поджарый. Он замер, напружинив высокие сильные лапы, сунув меж задних хвост и сильно вытянув шею.

Может быть, он не видел застывший у подножия холма караван? А может быть, своим пронзительным звериным умом смог постичь суть вызова, который бросили ему люди, и решил его гордо принять?

Кочкар, будто обезумев, метался на аркане, и укрюк все сильнее раскачивался. Завидев совсем близко свирепого зверя, несчастный баран кинулся в противоположную сторону, так дернув веревку, что укрюк наконец вывернулся из земли, и кочкар понесся с холма, не чуя под собою ног.

Этого волк не смог выдержать. Оскалясь, он ринулся следом. Но тут из-за ветлы ему навстречу вылетел золотисто-рыжий конь с всадником, взметнувшим малю: Хонгор верхом на Алтане.

 

Волк застыл было, потом быстро сел на задние лапы, уронив наземь вытянутый, как полено, хвост, и огрызнулся, будто собака. Алтан заржал, прыгнул вперед, взвился на дыбы так, что его передние копыта, обрушившись, неминуемо должны были размозжить волчью башку. Но тот мигом отпрыгнул, кубарем перекатился в сторону и, опять вскочив на ноги, вдруг мощными прыжками понесся рядом с конем, то норовя впиться оскаленными желтыми клыками в его горло, то поднырнуть под брюхо, то ухватить обутую в мягкий кожаный сапог ногу Хонгора, и был так ловок, что однажды Хонгор принужден был вырвать ногу из стремени и пинком отшвырнуть пронзительно взвизгнувшего зверя, которому удар пришелся прямо в морду.

Однако от злости и боли у волка лишь прибавилось ярости и прыти. Алтан еле успевал уворачиваться от серого вихря, а плеть в руках Хонгора металась быстрее молнии, то и дело охаживая волка по бокам. Все это напоминало безумную, смертельную пляску, от которой у Эрле вдруг зарябило в глазах.

А между тем бока волка тяжко вздымались и опадали. Хонгор же и легкий, летучий, как золотой стрепет, Алтан казались неутомимыми.

Движения волка сделались неверными. И вдруг он запаленно, отчаянно взвизгнул и пал наземь, уронив голову на вытянутые передние лапы, прижав уши, зажмурив глаза, все еще не в силах перевести дыхание. Алтан вновь взвился на дыбы, торжествуя победу, а Хонгор, свесившись с седла, со всего маху огрел волка плетью так, что концом плети нанес удар по самому кончику волчьего носа.

По телу зверя пробежала последняя, смертная судорога.

Единый восторженный крик вырвался из всех глоток.

Хонгор, утирая с лица пот, промчался в голову каравана, вновь бросив на замершую Эрле искрящийся гордостью взгляд. И снова тронулись в путь.

Эрле догадалась, что тело мертвого волка-вожака стало теперь для путников неким заповедным знаком, оберегом, ибо стая не сможет переступить через его труп, чтобы преследовать караван.

Она тронула стременами свою смирную кобылку и покосилась на Анзан.

Та сидела в седле бледная, с потупленными очами, никак не отвечая на игривые подначки и приветствия других женщин, и Эрле поняла, что от Анзан не укрылись предательские взоры Хонгора.

Почуяв, что Эрле смотрит на нее, Анзан вскинула ресницы и послала вслед мужу острый взгляд, полный непередаваемого презрения, а потом, переведя глаза на Эрле, произнесла – точно плюнула:

– Старый череп и тот катится на свадьбу!

И немалое прошло время, прежде чем Эрле смогла понять, что же крылось за этими словами. Анзан решила драться новым оружием – унижая своего мужа в глазах соперницы.

 

Уже совсем стемнело, и под луной по степи ползли тени людей, животных и облаков, когда караван наконец стал.

Место для ночлега нашли в котловине, надежно защищенной от ветра, ставшего к ночи уже вовсе пронзительным.Развели костры, варили будан и кипятили хурсан ця, любимый напиток калмыков – чай, который они готовы были пить с утра до ночи.

Но у Эрле с души воротило, когда она видела, как в клокочущее, горько пахнущее черное варево добавляют еще и муку, обжаренную на бараньем жире, и соль, и масло! Поэтому она только хлебала вкусный суп, заедая пресными лепешками и полюбившимся ей хурсуном, пила горячую воду.

Лохматые дымы костров поднимались ввысь, а там, где над краями котловины метался ветер, дымы тоже начинали метаться и плясать, и запах этих степных костров навсегда впитался в ноздри Эрле.

Кибиток на ночь не разбивали: совсем ночь, люди от усталости с ног валились. Легли на ворохах шерсти, на сложенных в несколько слоев войлоках, накрывшись кошмами.

Высыпали звезды. Женщины и дети лежали рядом, прижавшись друг к другу, и Эрле слушала, как молоденькая калмычка, унимая раскапризничавшегося малыша, сонно бормочет ему, что все люди спят, и все кони спят, и верблюды спят, и Долан Бурхан, семь братьев-звезд, спят в небесах; спят и Алтан-Гасан, Золотой Кол и Уч Майгак [35], три маралихи, вознесшиеся ввысь, спасаясь от охотника, который пустил в них две стрелы и вместе с ними поднялся на небо…

Хасар и Басар тоже спали в ногах Эрле как убитые.

Ледяные мелкие звезды медленно плыли в вышине. Где-то очень далеко выли волки.

Кругом все спали. Спала и степь.

Этой ночью, первой ночью цоволгона, Эрле долго лежала без сна, слушая томительное беззвучие степи.

 

Год учин-мечи

 

Кочевники уже пообвыклись на новом месте. На зиму они поставили свои кибитки в низине, в балке, между небольшой горой, похожей на старого усталого медведя, и полузамерзшим озерком. Здесь почти всегда царило затишье: гора защищала от северных холодных ветров и степных буранов, а вокруг озера скотина могла сыскать подножный корм.

Степь неоглядна, но зимою выжить в ней не так-то просто. Эрле думала, что было б гораздо легче, если бы калмыки косили на зиму траву. Ее ведь на этих просторах такое множество! Но дети степей никогда не занимались заготовкой кормов, предпочитая кочевать, терпеть множество лишений и даже терять скотину от бескормицы.

 

Калмыки говорили: «Когда двадцатипятиголовый мангас кричит: «Шир, шир!» – идет дождь; когда кричит: «Бур, бур!» – идет снег». Наверное, в начале той зимы двадцатипятиголовый мангас то и дело кричал: «Бур, бур!», потому что Хонгор и другие мужчины неделями не появлялись в улусе, уводя табуны с открытых мест в загоны, построенные по степи здесь и там. Скотина, сбившись в кучу, слепо двигалась по ветру, а пастухи всеми силами старались, чтобы ни одно животное не отстало от стада, не сбилось с пути до ближнего укрытия…

Так проводили время мужчины. А жизнь женщины в улусе была исполнена беспрерывных домашних хлопот. Однообразных, унылых и тягостных.

Анзан терпеть не могла перетапливать сало и всю эту работу радостно взвалила на Эрле. Скоро та притерпелась к запаху раскаленного бараньего жира, тем более что в нем не было ничего неприятного. Эрле свила впрок множество фитильков из чистых белых шерстяных нитей, и теперь по вечерам в кибитке Хонгора разливалось ровное мягкое свечение. Понятное дело, Анзан ни разу не похвалила Эрле, но и не ворчала на расточительство, потому что вечно больные глаза ее перестали слезиться.

Теперь, когда Эрле уже немного привыкла к жизни в степи, ревность и раздражительность Анзан как-то перестали задевать ее. Ведь Анзан вовсе не была по природе этакой бабой-ягой. Жизнь калмыцких женщин казалась Эрле куда тяжелее, чем жизнь русских, и она понимала, что усталость, накапливаясь день ото дня, беспрестанно подтачивает и силы их, и красоту, и веселость, и здоровье. Для них самой большой и тайной радостью оставался мир чувств, сосредоточенный в одном человеке – муже; и женщина, которая была замужем удачно, как Анзан, и любила своего мужа так, как она любила Хонгора, могла быть счастлива. А если этому счастью есть угроза…

Иногда Эрле пыталась поставить себя на место Анзан и с досадой признавалась, что уже давно перерезала бы горло «приблудной девке», на которую муж пялился бы так, как Хонгор поглядывал на нее. А затем ее мысли о том, что было бы, окажись он ее мужем, текли дальше, дальше; она забредала в такие дебри, из которых выбиралась с трудом, чувствуя, как неистово колотится сердце и пылают щеки.

Пока Хонгор все время проводил в табунах, Анзан стала заботливее к Эрле и если злилась, то лишь когда она выбегала из кибитки без шубы и в тонких сапожках, и уже не жалела для нее еды.

Так миновал ноябрь, настал месяц бар-сар – декабрь, а значит, день Зулы, день калмыцкого Нового года.

 

При стадах остались только байгуши, бедные бессемейные пастухи, а мужья и отцы вернулись в улус. Несколько дней ушло на неотложные домашние дела: валяние войлока, очистку дымников. Но дух праздника уже витал в воздухе. Гору, напоминавшую Эрле усталого медведя, нарекли Урлдана Толго, Курган Скачек. Там, что ни день, устраивались единоборства двух всадников: кто кого сбросит с седла. Когда побеждал Хонгор (а он всегда побеждал!), ни одна из женщин не была так весела, как Анзан, и молчалива, как Эрле, хотя в их сердцах бушевала одинаковая радость.

В эти дни лились реки медовой арзы, готовились самые вкусные кушанья. Но особенно понравился Эрле кюр.

В неглубокой яме разводили огонь. Когда угли прогорали, на них клали наполненный бараньим мясом рубец, засыпали слоем земли, а сверху снова разжигали костер.

Заметив, с каким удовольствием подбирает Эрле последние кусочки кюра со своей деревянной тэвэш (ей, как иноверке, нечистой, полагалось, к ее удовольствию, отдельное блюдо, в то время как остальные ели из больших общих тавыгов, точеных чаш), Хонгор усмехнулся и сказал, что завтра, в первый день Зулы, он предлагает всем отведать самое вкусное, что только можно придумать: запеченный на угольях окорок сайгака.

Какое-то мгновение царило молчание, а потом калмыки, вскочив, дружно вскричали:

«Оон [36]! Оон! Эхе-хоп!» – и при этих словах сердце Эрле почему-то забилось так сильно, что вся кровь кинулась ей в лицо.

Хонгор заметил ее волнение и тихо спросил, не хочет ли она тоже принять участие в охоте. Эрле изумленно взглянула на него и робко кивнула.

 

* * *

 

Утром они проснулись уже в новом году. Настала пора Учин-Мечи, года Воды и Обезьяны, сулившего всем резкие и не всегда приятные перемены в судьбе.

Анзан растолкала Эрле ни свет ни заря и заставила ее месить тесто. Из теста они вылепили что-то вроде неглубокого корытца, налили туда топленого масла и вставили обернутые хлопьями самой мягкой шерсти стебельки трав. Это напомнило Лизе свечки на пасхальных куличах. Анзан поставила три такие «свечки». Эрле, знавшая, что их ставят по одной на каждого члена семьи, удивилась, почему три: ведь у Хонгора и Анзан не было детей (все умерли в младенчестве), а потом поняла, что третья «свечка» ее. И смутилась. Она готова была обнять Анзан, но при взгляде на ее хмурое лицо благоразумно сдержалась. Анзан сегодня словно бы не с той ноги встала, была совсем не праздничная, а такая же злая, как в те дни, когда в их кибитке только что появилась «эта русская шулма». Может быть, она озлилась, услышав, что Хонгор позвал Эрле на охоту? Отказаться разве? Но Эрле боялась обидеть Хонгора. И в ее жизни было так мало развлечений! И так хотелось очутиться с ним рядом. Но без Анзан…

Так она промучилась все новогоднее утро, а потом стало уже поздно спорить, ибо возле их кибитки собралась целая ватага вооруженных всадников; они подбадривали ее криками и цоканьем, пока она не очень-то ловко взбиралась на ту самую кобылку, на которой ехала сюда во время цоволгона. Впрочем, едва усевшись верхом, Эрле почувствовала, как ее охватил охотничий азарт, и тягостные мысли об Анзан напрочь исчезли.

Цецен, двоюродный брат Хонгора, скакавший впереди, вскинул руку, призывая к вниманию; и Эрле увидела вдали какое-то обширное шевелящееся пятно, чернеющее на снегу. Это были сайгаки. Эрле успела заметить, что они похожи на бесшерстных овец с высокими, тонкими ногами; головы их украшали слегка изогнутые рожки. Но ничего больше ей разглядеть не удалось, потому что Цецен дико, по-разбойничьи свистнул; стадо сайгаков мигом сорвалось с места и понеслось по степи прочь.

– Хоп! Эхе-хоп! – Охотники пустили своих лошадей в намет.

Словно смерч подхватил Эрле, и, зажмурившись, припав лицом к шее коня, она ничего не чувствовала, кроме стремительного, захватившего дух полета. Казалось, ему не будет конца. И вдруг лошадь ее встала так резко, что Эрле едва не вылетела из седла. Подняла голову, увидела, что человек семь охотников спешились и стали укрываться за холмом. Хонгор знаком велел Эрле тоже сойти и, заметив ее изумление, погрозил пальцем: мол, узнаешь позже.

Цецен на всем скаку выхватил из рук Хонгора чумбур [37]Алтана, кто-то поймал повод кобылки, на которой скакала Эрле, и остальные охотники во главе с Цеценом продолжили погоню; между ними мчались кони без всадников…

Тут Эрле ждала новая неожиданность. Охотники, преследовавшие добычу, круто заворотили коней и во весь опор пустились обратно. Эрле вопрошающе повернула голову, но, встретившись с усмешкой Хонгора, поняла, что здесь кроется какая-то хитрость. Так и случилось.

Не слыша за собою криков и дробота копыт, сайгаки, похоже, решили, что ушли от неминуемой смерти. Они приостановились передохнуть и вдруг метнулись в обратную сторону.

Всадники меж тем достигли бугра, за которым пряталась засада, но не остановились, а на рысях прошли мимо. Эрле успела разглядеть довольную усмешку на круглом, раскрасневшемся лице Цецена. Рядом с его серо-пегим конем легко скакал золотистый Алтан, скаля длинные зубы, словно тоже смеялся над глупостью сайгаков. А те стремительно неслись как раз туда, откуда только что убегали сломя голову…

В этот миг у нее над ухом запела тетива. И наконец поняв, какую ловушку подстроили хитроумные калмыки простодушным животным, Эрле уткнулась лицом в колени и зажала руками уши, чтобы не видеть избиения сайгаков, не слышать их жалобных предсмертных криков.

 

Эрле не знала, сколько прошло времени, когда вдруг две тяжелые руки легли ей на плечи.

Она медленно подняла голову.

Это был Хонгор. От его взгляда сердце Эрле тревожно сжалось.

– Ну что ты? – произнес он непривычно мягко, почти нежно. – Это ведь охота…

Руки Хонгора становились все тяжелее и горячее, и он все ближе привлекал ее к себе.

Не решаясь поднять глаза и встретиться с ним взором, Эрле смотрела поверх его плеча.

Дикая равнина, залитая ярким сиянием зимнего дня. Свежий запах снега. Смутный, дальний шепот сухих, схваченных морозцем трав. Солнце над ковылем вспыхнуло… И сердце Эрле вдруг задрожало от внезапно проснувшейся любви к этой седой траве, ржанию коней, блеску солнечных лучей, к степному ветру, бьющему в лицо и покорно стелющемуся под ноги…

Она зажмурилась, но слез было уже не унять, они побежали по ее обветренным щекам. Жгучие, блаженные слезы счастья!

 

* * *

 

Первый день нового года катился к закату. И когда все разошлись по своим кибиткам, Хонгор возжег три «свечки», которые Анзан с Эрле еще поутру поставили в корытце из теста, наполненное топленым салом. И пока «свечки» не погасли, все сидели недвижно, глядя как зачарованные на трепещущие язычки пламени.

Эрле знала, что в день Зулы у всех калмыков прибавляется к их возрасту один год, независимо от того, когда кто родился; значит, сейчас Хонгору сравнялось тридцать пять, Анзан – двадцать пять, а ей, Эрле, – двадцать…

«Свечки» Анзан и Хонгора уже догорели, ее же долго еще мерцала на поверхности горячего жидкого масла. Выходило, что Эрле надолго переживет своих хозяев. Но ей это было все равно, ибо в полусумраке она вдруг увидела, как тонкие пальцы Анзан переплелись с пальцами Хонгора.

Стало совсем темно. Она услышала, как муж и жена разом поднялись и ушли в тот угол кибитки, где находилась их постель. Эрле же осталась там, где сидела, не в силах шевельнуться.

А чего она ждала? Чего?! Что он возьмет ее за руку и уведет с собою, оставив жену сидеть в темноте и в одиночестве?

Ее слуха коснулась тихая, томная усмешка Анзан. Прежняя ненависть к ней, новая ненависть к Хонгору и самая сильная, неистовая ненависть к себе самой слились в ее груди в такой жгучий, невыносимый смерч, что она сорвалась с места и выбежала из кибитки.

 

Ветер прожег Эрле до костей. На ней был только терлек [38]из тонкой шерсти и легкие, мягкие полусапожки, не опушенные мехом. Но она не остановилась, а устремилась в эту безоблачную, ветреную безумную ночь под чистым, ледяным, стеклянным черно-звездным небом.

Штормовая Волга, заснеженный лес и волчий вой вокруг притравы, мутный рассвет над замерзшей Сарепской колонией, пылающая, пропитанная солью степь… Она всегда боролась за жизнь, но сейчас наконец поняла, что надо было смириться сразу, еще тем сентябрьским вечером полтора года назад, когда утлая ладья ее надежд пошла ко дну, словно раздавленная яичная скорлупка.

Нет. Она не хочет больше ничего. Она не выдержит больше ничего!

Эрле шла как могла быстро, зная, что обратно ее уже не вернет никакая сила, что зимний ветер скоро закружит ее, собьет с пути, ослепит. Онемевшие ноги едва отрывались от мягкого, неглубокого снега. Мерещилось, будто движется она по мягкой, пышной перине, ветер – вовсе не ветер, а огромное лебяжье одеяло, которое укутывает ее плечи.

 

Конечно, Эрле могла бы упасть и умереть прямо здесь. Но ей все же не хотелось быть одной в последний миг жизни. Она вгляделась в темноту. Да, кажется, уже близок тот курган, на котором стоит каменная баба. Точно такая же, как виденная в первый день цоволгона. В память раскаленной иглой вонзилась картина: Хонгор на золотом легконогом Алтане охаживает плетью взбешенного волка…

– Ничего, ничего, – застывшими губами прошептала она. – Ничего. Уже недолго.

И, держась за сердце, готовое разорваться от горя и любви, она побежала еще шибче, обгоняя бродившие над степью стада испуганных звезд.

В это время из-за рваной тучки выплыла луна. И Эрле увидела, что заветный курган в двух шагах.

Ноги уже плохо слушались; она взобралась на курган на четвереньках и, с трудом выпрямившись, вцепилась обеими руками в покатые каменные плечи, став вровень с кумиром.

Пустые глаза, занесенные вековой пылью, глянули в ее глаза; и она почувствовала, что руки ее стали вдруг такими же каменно-застылыми, как плечи статуи.

Мгновенный ужас пронзил ее стрелой, и Эрле подумала, что, будь она волчицей, она бежала бы прочь отсюда, поджав хвост, завывая оттого, что чувствует на спине этот угрюмый, немигающий взор! Но она только теснее приникла к идолу и смежила ресницы.

 

Сколько времени минуло? Мгновение? Ночь? Год?..

Чей-то голос кричал, звал ее. Алексей? Это он? Как там, на Волге?

Нет. Зовут не Лизоньку.

«Эрле! Эрле!» – окликает кто-то.

Два мягких, мохнатых, пыхтящих комка подкатились к замерзшим ногам, тяжело дыша и восторженно лая. Два горячих языка лизали ее руки. Хасар и Басар? Нет, наверное, мгла предсмертная уже затуманила разум!

Но вот еще кто-то налетел сзади, окутал ее бесчувственные плечи тяжелым мехом, завернул окоченелое тело в огромную доху, подхватил и бросился вниз с кургана, но оступился и упал, не выпуская девушку из объятий.

– Эрле! Эрле! О месяцеликая! Лотос благоуханный!

Жаркий шепот Хонгора растопил лед, сковавший сердце, и пролился тот лед внезапными слезами. Эрле вдруг вся потянулась к Хонгору, не открывая глаз, прижалась к его губам…

Хасар и Басар, ошалело скакавшие вокруг, смущенно притихли, отошли в сторонку и легли, свернувшись клубком, согреваясь друг о друга.

Ветер внезапно стих. Легла на землю бледно-золотистая полоска лунного света.

И здесь, у подножия кургана, который Хонгор наречет Байрин Толго, Курган Радости, стала Эрле святым залогом греховной земли, земных страстей, печалей и радостей, отрешившись от прошлого, не веря в настоящее и не желая знать будущего.

 

Так начался год Учин-Мечи – год Воды и Обезьяны.

 

Сон о черной корове

 

Шла зима.

Ночами выли на курганах волки, зловеще светя в темное небо тускло-зелеными огнями холодных глаз.

– Слышал ли ты дунгчи [39]? Он кричал сегодня возле нашего становища.

Цецен грелся у очага и вел степенный разговор, как и подобает гостю, явившемуся с просьбою. Перед ним дымилась пиала с черным чаем. Цецен пил его без молока.

– Я допоздна был при табуне, – ответил Хонгор. – И ничего не слышал. Так что же возвестил дунгчи?

– В улусе появились трое. Посланцы хана! Привезли вести, говорят, очень важные. Завтра к полудню зовут всех табунщиков вернуться в улус.

– Какие же это вести?

– Вроде бы о новом указе русской ханши Елисаветы. Ей нужны молодые калмыки для войска.

Хонгор безразлично кивнул.

Цецен вдруг разгорячился:

– Русская ханша любит отдавать приказы, но не любит выполнять своих обещаний. Разве она защищает Хара-Базар от ногайцев? Их набеги разоряют нас. Мы не можем вернуться на свои исконные пастбища…

– Русские тоже страдают от набегов, – прервал Хо<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: