Глава двадцать четвертая 15 глава




Со всех концов страны, да что страны – из‑за границ поехали бы смотреть на такое чудесное зрелище! Дорого обойдется? Так ли уж дорого! Да туристы из своих карманов в год‑два с лихвой покрыли бы все издержки. Ведь и сейчас приезжают, и даже иностранцы: старый русский город, такая история, такая слава в прошлом!»

– Тебе бы к нам на комбинат! – на весь салон гремел горбоносый. Энергия его не иссякла, даже как будто прибавилась; он и приятель его в бордовой тенниске продолжали спорить, но уже, кажется, о другом, не о разводах. Новая сигарета свешивалась у горбоносого с нижней губы.

– В технике ты – сила, башка у тебя по этой части золотая, ты бы в гору знаешь как попер! Гарантию даю – через пару лет тебя бы уже на цех начальствовать поставили… Ну, чего ты сидишь в этой своей дыре? Чего ты там нашел хорошего? Заводишко ваш карликовый…

– Полная квартира… – вздыхая, с сумрачным лицом, на котором разожженные горбоносым страсти боролись с сомнениями, повторял толстый малый в тенниске, ерзая в кресле. – Разве такую мне у вас дадут? Три комнаты…

Народ в салон все подваливал. Сдвинув два столика, собрав на них чуть не все салонные пепельницы, шумная компания картежников развернула веера игральных карт. Совсем рядом с Костей, придвигая к столу кресла и стулья, усаживались, готовясь начать сражение, доминошники…

Теперь уже и читать стало нельзя. Костя собрал газеты и журналы, сунул их под мышку и для разминки ног отправился бродить по пароходу.

 

Глава двадцать первая

 

Самым интересным местом на пароходе была нижняя палуба. Набившись в тесное зальце с железным, гремящим под сапогами полом, в наваренных шишечках, чтоб не скользить, в прилегающие узкие проходы, тускло освещенные электролампами под проволочными колпаками, в душноватых волнах пахнувшего маслом тепла, подувавшего из люков машинного отделения, тут ехали пассажиры четвертого класса, по самым дешевым билетам – пестрый, суетливо толкущийся народ: возвращающиеся плотогоны, рабочие, завербовавшиеся на стройки, в леспромхозы, демобилизованные солдаты, в полной форме, не потерявшие еще армейской выучки держать себя без вольностей, колхозники‑переселенцы, – эти с семьями, с женами, детьми‑малолетками, со всем своим немудрым, но объемистым и тяжким на подъем скарбом. Здесь дымили крепчайшим самосадом, не спрашивая соседей, нравится им или нет, пили из жестяных кружек кипяток, ели колбасу, копченую рыбу, хлеб, разложив снедь на коленях, на чемодане, на каком‑нибудь ящике, а то и прямо на полу, подстелив тряпицу или обрывок газеты. Спящие похрапывали под громкий гул пароходной машины, под разговоры, перебранку соседей, плач детей, еще более расходившихся от материнских попыток заставить их замолчать. Пробираться тут надо было с оглядкой, чтобы не задеть, не повалить чего, не въехать подошвой в чей‑нибудь разложенный как раз на самой дороге завтрак.

Какой‑то востроглазый, остриженный наголо, видать, шустрого, бойкого нрава плотогон, в рабочей спецовке, в резиновых сапогах с мушкетерскими отворотами, смоля цигарку, поплевывая, яростно доказывал своим сотоварищам, что второго фронта и не было вовсе, это все американцы врут, до самого конца война так и шла с Германией один на один. Это уж когда Берлин делить начали, вот тогда они, американцы, и подоспели, это он, – говорил востроглазый, – точно знает, потому как и сам там был и все в натуре видел…

– Да ты в книгах почитай, как в книгах написано. Это же факты, история! – нападали на него ребята помоложе, тоже плотогоны, в фуфайках, в каляных брезентовых куртках, в резиновых сапогах.

– Что мне книги! – отбивался востроглазый. – Я в них сроду не глядел и глядеть не хочу! Я и так все знаю. Не было второго фронта!

В другой кучке, где собрались охотники, разговор шел специальный, научный: может или нет волк шеей ворочать? Разговаривающие ехали второй день и второй день вели и всё никак не могли кончить этот разговор. Костя даже постоял около, послушал: а в самом деле – может или не может? Мнения делились пополам и перевесу ни у одной из спорящих сторон не получалось…

С нижней палубы по колодцам трапов можно было спуститься еще ниже, в скудно освещенные дневным светом сквозь круглые иллюминаторы общие каюты, где по сторонам узких проходов располагались дощатые крашеные полки – как в вагонах железной дороги. Здесь тоже было тесно, многолюдно, душновато, резко пахло детскими пеленками, но эти каюты считались третьим классом: каждый пассажир имел здесь свое определенное место, свою полку. Одна из таких полок принадлежала Косте. Был у него соблазн взять билет в каюту получше, да трезвый расчет пересилил: путешествие далекое, много еще всяких трат ему предстоит, сойдет и полка – авось с боками ничего не случится…

Он все‑таки нашел тихий, укромный уголок – на самой корме, возле ящиков с песком для тушения огня, выкрашенных суриком, и свитых в толстые бухты причальных канатов.

«Итак, – сказал он самому себе, опять раскрывши свою толстую записную книжку в черной клеенчатой обложке, – Серафим Ильич Артамонов… Родился в тысяча девятьсот одиннадцатом году, в городе Макарьеве, на Волге…»

Сведения об Артамонове были разбросаны по разным записям. Чтобы придать им порядок, наглядность, лучше всего их было свести на одну страницу, в столбец.

Шариковым карандашом Костя вывел число, месяц, он старательно соблюдал принятый им дневниковый характер всех своих заметок: ведь это тоже имеет значение, может оказаться важным для дела – когда именно пришла тебе в голову та или иная мысль, та или иная догадка, когда поступила к тебе та или иная информация… Дата, которую он проставил в верху страницы, была не простая, а очень даже знаменательная для него – он вспомнил и мысленно отметил это про себя. В этот день, четыре года назад, случилось событие, которое совсем неожиданно для Кости определило всю его дальнейшую судьбу, его будущую профессию…

Начался этот день большой радостью: придя спозаранку в институт, Костя нашел себя в списках принятых. Он так устал в это лето от учебников, от нервной лихорадки на экзаменах, что даже обрадоваться‑то не сумел – принял свою удачу лишь с тихим удовлетворением.

Выйдя из института, он взвесился на углу у старичка в белом медицинском халате, у которого за несколько копеек можно было узнать все свои характеристики: рост, вес, силу рук.

– Я и так могу вам сказать, во что вам обошлись экзамены – четыре килограмма, не меньше, – сказал словоохотливый красноносый старичок, двигая на хромированной планке весов гирьки. – Сколько ви тянули прежде? Пожалуйста, смотрите сами, мой глаз – та же кибернетика: в вашем теле не хватает четыре килограмма пятьсот грамм живого веса… Но ви не должны огорчаться, это вполне в пределах нормы. Я стою на этом углу уже двенадцать лет, я перевешал уже половину города, а всех ваших коллег‑студентов я знаю наизусть, как своих внуков и племянников. И я вам скажу, что ви еще легко отделались: на вступительных экзаменах средняя норма похудания значительно више – до шести килограмм, а отдельные восприимчивые индивиды теряют так еще больше… Теперь вам надо приобрести для полного счастья билетик лотереи. Автомобиль «Москвич» – и всего за тридцать копеек. Что такое тридцать копеек! Один кусок мыла!

Костя отсчитал монетки.

– Ви уже за рульом! – сказал старичок, протягивая билетик.

Постепенно в течение дня Костя стряхнул с себя вялость и все же в полной мере осознал и прочувствовал, какая одержана им победа. Вечером, когда ребята и девочки из Костиного класса, которым тоже повезло с поступлением в вузы, собрались и устроили пир на квартире у одного из соклассников, Костя, выпив вишневой наливки, пустился даже в пляс, хотя ни плясать, ни танцевать не умел и даже стыдился длинных ног своих, рук, нескладной фигуры.

Один из парней, которого наливка настроила на романтико‑возвышенный, мечтательный лад, все пытался нарисовать картину того, что будет со всеми через двадцать лет.

– Знаменитый физик, член Академии наук, лауреат международных премий Константин Поперечный! – приставал он к Косте, дергая его за рукав, за борт пиджака. – Вашим именем назовут школу, в которой безжалостные учителя лепили вам трояки… и даже, случалось, двойки… не подозревая, что перед ними – будущее светило науки!

Разошлись в одиннадцатом часу. Костя пристроился было проводить одну из девочек, но она дала понять, что ей не требуются его услуги, провожатый у нее уже есть, и Костя, распрощавшись со всеми, одиноко и отрезвело побрел по темным улицам домой.

В той стороне, где находился парк для вечернего отдыха городской молодежи, устроенный на территории бывшего кладбища и потому прозванный острословами «парком живых и мертвых», или сокращенно – «ЖИМ», слышалась музыка и светились гирлянды разноцветных огней. За домами громыхали по рельсам трамваи, вспарывая плотную черноту августовского неба трескучими вспышками сине‑фиолетовых электрических разрядов. Та же улица, по которой, ступая из черноты в мутный желтоватый свет уличного фонаря и снова окунаясь в черноту, под листвою тротуарных деревьев шел Костя – была безжизненна и пуста. В редких окнах еще горел свет, большинство были залиты мраком. Это была отдаленная от центра улица, здесь властвовали свои привычки: здешние жители поднимались рано, но и рано укладывались на покой.

В глубокой глухой тени, в проеме калитки, стояли парень и девушка. Костя лишь слегка различил белевшее на девушке платье и темную, размытую фигуру парня, когда он окликнул Костю и попросил спичек.

Костя похлопал по карманам. Он еще не курил тогда, но спички, случалось, у него водились. И на этот раз нашелся коробок, и, чиркнув спичкой, укрыв огонек в ладонях, он поднес его парню. Пока тот прикуривал, пыхая дымком, Костя успел его разглядеть: обыкновенный малый, каких много, белобрысенький, стриженный «под канадку». По годам – ровесник Косте. Явно он и курил‑то затем только, чтобы выглядеть перед девушкой более взрослым.

Костя и на девушку успел бросить взгляд. Она стояла, опираясь спиною о столб калитки, с заложенными назад руками, слегка запрокинув голову. Лица ее он почти не разглядел – его скрадывали густые, слегка волнистые волосы, отвесно ниспадавшие до самых тонких, обнаженных вырезом платья плеч. Он только заметил, как, отразив пламя спички, влажно, черным лаком блеснули ее большие, темные глаза, спокойно и приязненно смотревшие на Костю.

У него как‑то непонятно сжалось сердце, и он так и пошел дальше, унося в груди сладкую и грустноватую тесноту, какую‑то жалость к себе и что‑то похожее на зависть к парню. У него, Кости, еще никогда не было своей девушки, и еще никогда не было вот так – чтобы он стоял с кем‑нибудь вдвоем, в темноте, и чтобы вот так, для него одного, влажно и тепло и чуть‑чуть загадочно, заколдовывая, глядели из темноты девичьи глаза… И чтоб были какие‑то разговоры, полуголосом, полушепотом, в которых каждое слово – это доверительность, близость… И пожатие узкой, хрупкой, слабой ладони на прощанье, в котором всё – особый смысл, особое значение… Он только носил в себе желание таких встреч, предчувствие их, застенчиво пряча это и от посторонних, и даже от самого себя…

Отойдя на несколько шагов, он не сдержался и обернулся, хотя знал, что ничего не увидит. И действительно – не увидел: возле дома непроницаемо, угольно чернела тьма, даже платье девушки было не различимо. Только крошечной рубиновой точкой светился огонек папиросы…

Четыре темные фигуры вынырнули из‑за угла навстречу Косте. Держась темной кучкой, они приближались торопливой рысцой, словно бы спеша куда‑то или от чего‑то, от кого‑то убегая.

Неприятное чувство безотчетно возникло у Кости. В силуэтах приближавшихся парней, в их рысце, обрывистых, приглушенных фразах, которыми они перебрасывались на ходу, было что‑то недоброе, какая‑то опасность.

Костя замедлил шаг, стыдливо отмечая про себя, что робеет, и тут же сделал то, что делал всегда, когда при таких вот случаях обнаруживал в себе робость: не сворачивая, пошел прямо на парней. Он по опыту знал – если человек идет так, прямо и смело, это заставляет думать, что он надеется на себя, – значит, либо настолько силен, что ему не страшны никакие противники, либо вооружен, а с таким связываться еще хуже.

Парни темной стеной надвигались на Костю. Когда оставалось метров пять, три фигуры, давая Косте проход, приняли чуть влево, а четвертый, поменьше остальных ростом, в беретике, глубоко насунутом на голову, с топырившимися ушами, держа руки в карманах узкого кургузого пиджачка, выпукло обтянувшего его худой, горбиком, зад, взял вправо, к забору, и чуть приотстал от своих дружков. Чувство подсказало Косте, что трое, посторонившиеся влево, его пропустят, а маленький – привяжется.

Он нащупал в кармане ключ от квартиры, зажал его в кулаке бородкой наружу, и весь напружинился, собрался. Дурак он, что не ходил заниматься в секцию «самбо»! Казалось – зачем это? Так, лишнее…

Трое, пропустив Костю, – он прошел так близко от них, что уловил даже запах табака в их дыхании, – тоже замедлили шаги, оборачиваясь ему вслед.

Маленький пошел наперерез.

Не убыстряя, не замедляя своего движения, Костя шел прямо на нею. Он был готов – если маленький, выполнявший в шайке, как явствовало из всего, роль затравщика, кинется на него – ударить его зажатым в кулаке ключом.

Решительный Костин шаг, видимо, смутил затравщика. Он остановился, дал Косте пройти мимо. Не оборачиваясь, Костя почти как бы видел в эти мгновения все, что происходило позади него – где, на каком расстоянии, в какой позе остался стоять маленький, где и как стоят его дружки, и как они все смотрят в его спину.

– Эй, длинный! – услышал он окрик. Окликнул не маленький, кто‑то из троих.

– Ладно, не надо! – произнес чей‑то голос, очевидно, старшего, и вслед за этим, удаляясь, по тротуару вновь покатилась дробная рысца каблуков.

На том примерно расстоянии, где остались прикуривавший у Кости парень со своей девушкой, каблуки сбились с ритма, последовала какая‑то секундная заминка, послышались два‑три невнятных возгласа, невнятный шум – и сразу же каблуки рванулись в бег, будто вспугнутые. Всполошенная, паническая, быстро затихшая дробь их покатилась в глубь улицы, потом – косо перерезая ее, в направлении пустыря с бетонной коробкой строящегося дома.

Костя понял, что возле калитки что‑то произошло.

Когда он подбежал, ничего не видя, не различая в потемках, он услыхал тревожный, вопрошающий голос парня, исходивший откуда‑то снизу, с земли. Ломая спички, Костя зажег огонь. Парень пытался поднять и поставить на ноги девушку, а она обмякло висела на его руках, неловко подвернув под себя ноги – на том самом месте, на котором всего несколько минут перед тем стояла – так красиво, свободно прислонившись к столбу, слегка откинув пышноволосую голову…

– Что с ней? Что они сделали? – выговорил Костя, весь в волнении, угадывая чувством, что случилось, должно быть, что‑то очень страшное.

– Ударили… – глухо, растерянно ответил парень.

Спичка погасла. Костя вытащил из коробки сразу три и запалил их одновременно. Правый бок у девушки был в обильной крови.

– Да ведь это же… это же… ножом! – воскликнул Костя потрясенно.

Ноги у девушки подламывались, она не могла стоять, да, собственно, и незачем было ее ставить. Парень прекратил свои попытки, явно не зная, что же теперь делать с девушкой, как ему поступить. Он продолжал держать ее в руках и, точно она была где‑то далеко от него, звал ее по имени: «Таня! Таня!..» – как будто это было очень важно и необходимо, чтобы она услышала его голос и откликнулась. А она не отвечала, молча, остановленно смотрела перед собой расширенными и как‑то страшно залитыми чернотою глазами, пугавшими заключенным в них выражением больше, чем ее бессилие, ее немота, пятно крови.

– За что? Почему? – воскликнул Костя.

– Ни за что, просто… Ударили и побежали…

– Ты их знаешь? Они с вашей улицы? Ты их когда‑нибудь видел?

– Я их не разглядел… Я даже понять не успел ничего…

– Надо неотложку! – выпрямляясь, сказал Костя. – Кто там в доме?

– Никого там нет. У нее мать, но она на работе еще…

– Откуда тут можно позвонить? А, знаю, – вспомнил Костя про телефонную будку. Он когда‑то видел ее – на той стороне улицы, возле булочной. Далековато, два квартала…

Домчавшись, он рванул стеклянную дверь; не попадая пальцем в дырочки диска, срываясь, набрал номер станции «скорой помощи».

Когда‑то, в первые послевоенные годы, надо было долго ждать, чтобы в ответ на вызов к больному или пострадавшему приехал врач. И врачей не хватало в городе, и автомобилей. Теперь это были далекие и позабытые, а Костей так даже и вовсе не знаемые времена… Он еще только спешил к Таниному дому, а в перспективе улицы уже показались яркие фары, и, обогнав его, пронеслась «Волга» с красными стрелами на светлом кузове и мигающим маячком‑фонариком на крыше.

Когда он, кинувшись за автомобилем, подбежал к месту происшествия, носилки с Таней уже вдвигали внутрь «Волги».

– Кто с нею был? Вы? И вы? – ткнув коротким пальцем в парня и Костю, спросила грузная женщина‑врач, энергично распоряжавшаяся возле носилок. – Садитесь, поедете с нами… Черт знает что! За вечер второй случай, и все в этом же районе…

Костя поразился терпению девушки: она ни разу не простонала, когда ее везли. Лицо ее, окруженное прядями в беспорядке сбившихся волос, белело все заметнее и было непередаваемо прекрасно какою‑то особенной, бесплотной, почти нечеловеческой красотой…

– Ты вернись потом… Скажи маме, где я… А то она будет волноваться. Только не напугай, осторожней как‑нибудь… – сухими губами несколько раз повторила она парню.

У Кости даже защекотало в горле от этой ее заботы, бравшей верх над тревогой о себе самой. Зажатый в угол грузным телом врачихи, он потихоньку спросил у нее:

– Это опасно?

– Ножевое ранение печени – как вы думаете? – ответила она грубо, со злом. – Расстреливала бы таких, без суда и следствия!

Насколько Танино ранение опасно, Косте наглядно показало то, как заспешили санитары, когда машина остановилась во дворе больницы, с какой торопливостью, почти бегом, понесли они носилки с Таней в операционную.

Парень и Костя остались во дворе, возле клумбы, на которой с какою‑то ненужной, неприятной яркостью краснели в свете электрического фонаря цветы. Парень, порывшись в кармане, нашел поломанную папиросу, заклеил ее слюной и прикурил – опять от Костиной спички. Руки у него мелко‑мелко дрожали, и всего его тоже сотрясало что‑то вроде озноба.

– Я ничего не понял… – заговорил он как‑то виновато, как бы оправдываясь, хотя никакой вины за ним не существовало. – Я видел – идут, кучкой, быстро. Поравнялись – и вроде стали. Я подумал – прикурить, у меня папироса горела, или спросить время. А один из этой кучки, – я его и не видел‑то почти в темноте, – раз! Быстро так, бесшумно – к нам… У меня даже мысли ни о чем таком не мелькнуло… Ведь если бы у меня с ними спор какой вышел или что… А то ведь они нам и слова не сказали, молчком… Когда этот к нам сунулся, я подумал – а, напугать хотят! Бывает так, знаешь, – когда компанией идут, обязательно чего‑нибудь откалывают… Собрался еще шуткой им всем ответить… А потом – это все быстро, в момент происходило, – не знаю почему на калитку плечом нажал. За Таню вдруг мне боязно как‑то стало. Калитка открылась, я в нее – и Таню с собой… А она вдруг негромко охнула, ну, вроде, как если человек ногу слегка подвернет, и тут же те все побежали. А Таня руками за меня и молча так, молча валится. Я – «что? что?»

Парень часто взмаргивал светлым пушком ресниц, губы у него как‑то сводило, дергало. Он едва удерживался, чтоб не расплакаться.

На втором этаже здания ярко, выделяясь из всех окон, горели каким‑то едким, фиолетово‑белым светом подряд четыре больших окна. За ними была операционная, в ко торой сейчас находилась Таня.

На мотоцикле с коляской подъехал лейтенант милиции, вошел внутрь больницы, скоро вышел, оглядел Костю, белобрысого паренька, спросил: «Это вы с Малининой?»

Костя не понял его вопроса, а паренек встрепенулся, ответил: «Да, мы…»

Лейтенант был оперуполномоченным из угрозыска и приехал, чтобы снять допрос – при каких обстоятельствах произошло ранение. Он завел ребят в пропахшую йодоформом больничную кладовку, с тусклой лампочкой, сел за шаткий стол, достал из планшетки стопку форменных бланков и долго вытирал кусочком бумаги перо дешевой автоматической ручки. Потом стал задавать вопросы. И спрашивал, и писал лейтенант неторопливо, время от времени отвлекаясь, чтобы снова со всем тщанием протереть перо. Не чувствовалось, что он хоть сколько‑нибудь взволнован тем, что случилось и что записывает он в протокол.

– Вы найдете их? – спросил Костя, расписавшись под протоколом.

– Примет маловато, – ответил лейтенант, засовывая бумаги в планшетку.

Костя и сам понимал, что трудно найти по тем немногим и слишком неконкретным, общим приметам, которые они сообщили. Но он еще увидел и другое: что лейтенант и не настроен искать в виду слабых надежд на успех, и протокол написан им лишь для того, чтобы была соблюдена положенная форма.

Костя едва сдержался, чтобы не нагрубить лейтенанту – такая бушевала в нем ярость. Вот если бы он, – подумал про себя Костя, – служил в уголовном розыске и его долгом было бороться с преступниками – он бы никому не дал уйти, никому бы не дал избежать наказания! Да, это трудная служба, – бессонные ночи, усталость, натянутые, как струны, нервы, – но это святая служба, благородная служба, это служба возмездия, – и он бы никогда не позволил себе устать, отступить, сдаться, как бы туго ему ни пришлось. Преступник на свободе! Да как же можно оставаться спокойным, медлить, прочищать вот так перо автоматической ручки, как будто это невесть как важно, чтобы строчки вышли красивыми и ровными… Преступник не настигнут, не схвачен, не наказан, – он же поощрен своею безнаказанностью творить и дальше мерзкие дела! Вот эта четверка – только в один вечер они пырнули ножами уже двоих, а скольких пырнут еще?

Все следующие дни Костя без устали ходил по городу – по центру, по всем его окраинам, – весь под впечатлением события, очевидцем которого он стал, с этой своей обжигавшей его изнутри яростью, которая так в нем и осталась, и все смотрел, смотрел на людей, снующих по тротуарам, едущих в трамваях, автобусах, прогуливающихся по аллеям скверов, сидящих на лавочках, толпящихся возле магазинов и ларьков, у касс кинотеатров, выходящих после окончания работы из заводских ворот. Он хотел отыскать, встретить тех четверых, и больше всего – того маленького, в насаженном на голову беретике, с оттопыренными ушами. Ух, как запомнил Костя этот беретик, торчащие по сторонам его лопушистые, как у летучей мыши, уши! Это он, маленький, подбежал к Тане с ножом… Костя все силился понять, осмыслить, постичь этого маленького. Что им руководило, какие побуждения? Зачем, для чего он это сделал? Ужасно, отвратительно, противно человеческому естеству, но все‑таки хоть в какой‑то степени еще объяснимо, когда вынимают ножи в ссоре, в драке – против обидчика, врага. Но вот так, как сделали эти четверо – походя, без всякого мотива, не в озлоблении, не в обиде, не ради мести – сунуть ножом, даже не видя, не зная, в кого, – это что? Дикий зверь и то не нападает так бездумно, так бессмысленно, потому только, что есть клыки и когти… Что же за душа, что же за сердце у этого ушастого, маленького, который намерен был и в него, Костю, сунуть скрываемый в кармане пиджака нож? Что под его черепной коробкой, неужели мозг? Как он таким вырос, этот ушастый? Ведь не в лесу же диком, ведь среди людей же рос; наверное, были в его жизни и школа, и книги, и все другое…

Костя силился представить себе маленького зрительно – какое у него лицо, какие глаза, какое в них выражение – и даже этого представить себе не мог, не в состоянии поместить в человеческие глаза, в черты человеческого лица то первобытное, ублюдочное, совершенно не связуемое с человеческой сущностью, что составляет сущность этого ушастого недорослого дегенерата и должно смотреть из его глаз, из его лица…

В кармане у Кости, оттягивая пиджак, лежал тяжелый медный пестик от кухонной ступки, и, рисуя себе маленького, то, как он встретит его, схватит – верткого, гадкого, наверное, даже какого‑то скользкого, – Костя, с кипевшей в нем яростью, в ознобе переполнявшего его непомерного желания мести, скрипел зубами и думал решительно и безжалостно: «Убью!»

Раз ему показалось, что в окне проехавшего мимо троллейбуса мелькнула знакомая узкая мордочка, знакомая маленькая головка в беретике, знакомые уши. Он бросился за троллейбусом, догнал его у остановки, расшвыривая людей, ворвался внутрь. На лавке у окна сидела девочка, школьница, с портфельчиком на коленях…

Костя и раньше знал, что мир, в котором он живет и который так заботлив и ласков к нему, это не только солнце, голубое небо, лепет деревьев, добро и разум. В этом мире есть еще и черное зло, многоликое, многообразное, жестокое, грубое, иногда обдуманное, направленное, но часто попросту бессмысленное. В одном лишь это зло постоянно – оно всегда враждует со всем тем, что созидают добро и разум, и, если бы оно только могло, оно бы растоптало всё и уничтожило, и даже потушило бы свет солнца…

Но раньше Костя просто знал об этом где‑то таящемся по щелям жизни, не показывающемся открыто на свет белого дня зле, вечно противоборствующем всему живому. Оно было от Кости где‑то в стороне, не касалось его, пути их не пересекались, не сталкивались. Его знание было у него лишь в памяти, где‑то рядом с историей походов Александра Македонского, биномом Ньютона. А теперь он чувствовал себя так, точно внутри него все грубо разворочено, изодрано и кровоточит с нестерпимою болью…

Ни маленького, ни его компании он так и не встретил.

А за два дня до начала занятий он пришел к ректору и сказал, что он хочет перейти в юридический институт.

– Что это, голубчик, у вас такие фантазии? – удивился ректор. – Вы же прирожденный физик! Вспомните, как выводили формулы на экзамене! И способом каким оригинальным…

Надо было объяснять, и Костя, как мог, объяснил, мучаясь, что выходит путано и неубедительно.

Но ректор был человек умный и все понял.

– Что ж, в добрый час… – сказал он. – Раз это для вас так серьезно..

 

Глава двадцать вторая

 

Вечером Костя покинул пароход. Речной путь его кончился, дальше его повез нудно и медленно тянувшийся поезд, состоявший из старых, уже не встречающихся на больших магистралях вагонов, отчаянно скрипевших на ходу.

Всю ночь Костя ворочался под пиджаком на жесткой полке, стыл от холода. А утром в окнах замелькали каменистые горные отроги в редких, какого‑то болезненного вида, худосочных елях и соснах; потом, раздвинув холмы, выплыла и стала в круговоротном движении поворачиваться перед поездом широкая болотистая низина, горбившаяся ржавыми крышами, серевшая кирпичом домов, с громадным, бетонным, не вполне еще законченным корпусом электростанции посередине, от которого к небу тянулась высоченная, серая, тоже бетонная труба. Это и была Лайва, где ни много и ни мало, а целых десять лет провел Серафим Ильич Артамонов – как свидетельствовали об этом найденные при нем документы, хранившиеся теперь в рыжей папке «Дело № 127»…

Вокзальное здание, чистенькое, все как с иголочки, только‑только отстроенное, было современных форм, с мозаикой из цветной плитки на торцовой, видной из прибывающих поездов, стене. Мозаика изображала тайгу и оленя, настороженно, в удивлении глядящего на радужные огни электростанции с трубой, которую минуту назад, подъезжая, видел Костя в натуре. Исполненное в модернистском и, несмотря на свое недавнее возникновение и претензию на новизну, получившем уже заметное однообразие и уже‑таки поднадоевшем стиле, вокзальное здание стояло на сплошной бетонной плите – как на подносе А вокруг бетона простиралась хлябь: заросшие травою или сверкающие открытой водой обширные лужи, озерки, болотца, перемежающиеся с податливыми, покачивающимися, проседающими под ногами, под тяжестью тела, островками напитанной влагою земли. Уверенно идти можно было только по мокрым, хлюпающим доскам, протянутым виляющими узкими тропинками.

На расстоянии, из окна вагона, раскинувшиеся вокруг электростанции, наполнявшие собою долину сооружения представлялись крепкими, капитальными; подойдя же к поселку поближе, по одной из дощатых тропинок, проложенных от станции, Костя разглядел, что большинство жилищ – это тонкостенные вагончики, рядами стоящие на заржавелых, заросших травою рельсах. Из вагончиков торчали жестяные трубы, некоторые чадили дымком; в окнах пестрели занавески, цветы. В вагончиках жили семейно; возле них играли ребятишки; женщины, согнувшись над корытами, стирали; висело белье на веревках, протянутых меж врытых в землю столбов. Вагончики эти стояли и жизнь в них шла, верно, уже не один год: слишком ржавыми были рельсы, совсем уйдя кое‑где в землю, под слой мусора, золы; слишком стары, изношены были лестнички, подставленные под вагонные двери, на которых были выведены краской номера и даже висели почтовые ящики – с фамилиями в столбец: в каждом вагончике размещалось по пять‑шесть семей…

Дальше от станции и ближе к центру улицы пошли посуше и потянулись кварталы из дощатых и бревенчатых бараков, вычерненных северным мхом, точно побывавших в огне и обгорелых, с мачтами радиоприемников на крышах, опять с треплющимся на ветерке выстиранным бельем и похилившимися сараями во дворах. Бараки стояли вперемежку с кирпичными двухэтажными домами одного и того же типа. Дома эти, с балкончиками, бетонными плитами у дверей подъездов и такими же козырьками над дверьми, принадлежали уже тому городу, который должен был здесь встать, вытеснив вагончики и бараки, но который в основной своей части существовал пока еще на чертежных кальках и синьках.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: