Глава 8 АРИМАН И ЛЮЦИФЕР 2 глава




Математику четвертого измерения Успенский изучал в надежде выяснить причины чувства "уже виденного". В то время в фантастической литературе эта идея была довольно распространенной – достаточно упомянуть роман Е. А. Аббота "Флатландия" (1884) и популярные научные работы С. У. Хинтона[169]. Флатландия – эта некая страна, населенная существами, живущими в двух измерениях и каждое проявление третьего измерения воспринимающими как чудо. По аналогии, существа, живущие в трех измерениях (люди), не могут не считать чудесным любое появление существ из четвертого измерения. Успенский писал об этом в своей первой книге "Четвертое измерение", постулируя существование четвертого, пятого и, возможно, большего количества недоступных для нашего восприятия измерений.

Четвертым измерением он называет собственно время, об истинной природе которого люди могут догадываться только в моменты повышенной чувствительности сознания. Но, как и его современников – Пруста, Бергсона, Фрейда, Эйнштейна, Уэллса, Джойса и Элиота (на последнего он впоследствии оказал некоторое влияние), Успенского интересовало не столько время, сколько вне– или сверхвременные явления, с ним связанные[170]. Успенский исследовал их на практике посредством анализа сновидений и использованием изменяющих сознание наркотических веществ, выяснив, что сновидения могут продолжаться и в дневное время. Согласно Успенскому, мы спим все время, даже когда думаем, что бодрствуем: то, что мы принимаем за сознание, на самом деле есть только сон. Ощущения "уже виденного", моменты прозрения во сне, галлюцинации – все это знаки реальности, к которой мы можем приобщиться, только полностью проснувшись. Так как же мы можем проснуться по‑настоящему? На что похожа истинная реальность? Чье сознание может ее воспринять?

Математика не давала ответов на такие вопросы, и Успенский искал их в модных тогда теориях Ницше о вечном круговращении и перерождении душ. Ницше говорит, что если мы хотим почувствовать хотя бы малое подобие свободы, мы должны жить в духе веселого приятия всего, как если бы нам хотелось повторять даже самые болезненные моменты снова и снова. Только тогда мы победим самих себя и сознательно примем необходимость, станем истинными личностями[171].

Для Ницше образ вечного круговращения – это необходимая метафора. Успенский же понимал ее буквально. Ссылаясь на восточные представления о реинкарнации, карме и колесе судьбы, Успенский доказывал, что мы уже не раз жили и будем жить в будущем – бесконечно, если только не найдем способ выйти из круга. Для этого мы должны повысить уровень сознания так, чтобы постоянно знать, что на самом деле происходит с нами, и увидеть высшую реальность (такое представление Ницше назвал бы абсурдным и противоречащим самому себе).

Но и в этом случае оставались проблемы. Как и математика, ницшеанство не предлагало никаких духовных и психологических техник достижения такого состояния. Тут на помощь Успенскому пришла теософия. В 1907 г., работая журналистом в московской газете "Утро", он постепенно заполнил все ящики своего рабочего стола теософскими публикациями. Среди них были книги Синнетта ("Оккультный мир") и Штейнера ("Атлантида и Лемурия"). Предполагалось, что он должен заниматься текущей европейской политикой, но на деле он все больше интересовался оккультной литературой.

Теософские идеи как нельзя лучше подходили российской эсхатологической атмосфере, царившей в начале XX века, и ими интересовались многие интеллектуалы и писатели, включая Блока, Пастернака, Бердяева, Соловьева, Розанова, Флоренского, Мережковского и более всех известных на Западе Белого и Скрябина. Успенский принадлежит к поколению родившихся между 1870 и 1900 годами взросление и воспитание которого происходило в ожидании грядущей революции, приход которой предрекали еще за полстолетия до 1917 г. Эту революцию совершили ровесники Успенского, которому на тот момент было тридцать три года. Многим из этого поколения пришлось эмигрировать или погибнуть в сталинских лагерях.

Не все считали что революция должна принимать политическую форму. Наследие Гоголя и Достоевского было велико: оба они предвидели грядущее преобразование страны в религиозную общину при содействии обновленной Православной Церкви. Андрея Белого (1880‑1934), как и Успенского, интересовала взаимосвязь науки и мистицизма, но в качестве исхода революционной ситуации он ожидал скорее не прогрессивных перемен, а появления варварских орд, что описано в его романе "Петербург". Композитор Александр Скрябин (1872‑1915) был ближе к традиции Гоголя‑Достоевского. Пылкий музыкант ожидал неизбежного конца привычного мира и надеялся сопроводить это событие (и по возможности ускорить его) грандиозной "Мистерией", которая осталась незаконченной[172].

По сравнению с этой позицией Успенский обладал более умеренными взглядами. Для него все очарование теософии сводилось к систематизированной космологии, позволявшей применить ряд положений математики четвертого измерения, ницшеанской теории вечного возвращения, символизма и психологии к личному опыту и объяснить любой феномен бытия. Для человека, вооруженного лишь фрагментарными познаниями и одержимого жаждой систематизации, это было неким подобием философии, сохраняющей картину мира целостной. С помощью теософии можно было приобщиться к тайной традиции.

Но даже этого было недостаточно. Несмотря на свои обещания, теософия оставалась чересчур абстрактным построением, и даже интеллектуал Успенский желал чего‑то более конкретного. В 1908 г. это желание побудило его отправиться на Восток, чтобы дать журналистское описание этой поездки. Путешествие было мало чем вознаграждено, кроме мистических видений на борту корабля в Мраморном море. Этот момент был скоротечен, как и впечатления от посещения Сфинкса, Тадж‑Махала и Будды с изумрудными глазами на Цейлоне. Но это путешествие убедило его в существовании некой эзотерической истины, намеки на которую были даны в теософской литературе. Но если тайное знание существует, то где его истоки и можно ли прикоснуться непосредственно к этим истокам?

Успенский был убежден, что в одиночку не добиться истины. Нужно примкнуть к какой‑то "школе", наподобие Братства Учителей. Таких школ много, и важно найти "истинную". Это вопрос не только отделения "настоящего" от "подделки": нужно отличать также и "настоящие", но не эзотерические школы от тех, что прямиком ведут к источнику космической мудрости.

В Индии он посетил учеников Рамакришны и других йогов, но пришел к выводу, что медитация и почитание богов не есть истинный источник просвещения. Оккультная мудрость, как ему казалось, лежит в активной деятельности, а не в простом созерцании. Дервиши Костантинополя и Шкутари казались ему находящимися ближе к Истине, и то, что Штейнер нашел в эзотерическом христианстве, Успенский искал в мистических сектах ислама. Особенно его интересовали танцы дервишей, объединяющие математику и движения в едином символическом языке, отображающем переживания Бытия если только этот язык вообще можно перевести. Кроме того, загадочные высказывания и трудная практика ученичества исламских мистиков подозрительно напоминали следы настоящей школы. Но многие секты конкурировали между собой, и если даже предположить, что все они обладают частичным доступом к Источнику, то сами они этим Источником быть не могли. Таким образом, оставался вопрос – как распознать Источник и Истинную школу?

В 1913 г. Успенский вновь отправился на Восток, на сей раз в Адьяр, где был удостоен чести остановиться на первом этаже дома, в котором жили некогда сама Блаватская и другие члены Эзотерической школы. Как и все в Обществе, личные комнаты соответствовали принципу иерархии: руководители жили на верхних этажах, над школой, их ближайшие помощники во флигелях, а слуги обитали в обыкновенных индийских хижинах, расположенных вокруг главного дома. К 1913 г. поместье в Адьяре стало прототипом современной процветающей коммуны: смесью ашрама и воскресного отеля, где останавливались проезжавшие через Мадрас путешественники. В Теософской Эзотерической школе Успенский увидел слабое отражение того, что искал.

В Адьяре он встретил немецкого философа‑мистика, графа Германа Кейзерлинга, который занимался точно такими же поисками[173]. Встреча оказалась знаменательным событием для обоих. Признав за Теософским Обществом право считаться первопроходцем, открывшим восточную духовную мудрость жителям Запада, они тем не менее пришли к выводу, что объект их поисков не может быть найден внутри Общества. Они решили объединиться и продолжить поиски сообща. Однако этому союзу не суждено было быть долгим, поскольку тем временем на родине каждого произошли политические события огромной важности. Через несколько месяцев после их встречи оказалось, что они являются подданными враждующих государств.

 

Глава 9 ВОЕННЫЕ ИГРЫ

 

Война 1914 года оказалась неприятной неожиданностью для теософии и доставила ей определенные затруднения. В то время как теософия официально провозглашала братство и религиозный универсализм, в Общество тем не менее прокрался шовинизм и каждая группа теософов, как все прочие люди, считала, что Бог находится именно на их стороне.

Некоторые пошли еще дальше, извлекая личную выгоду из самой катастрофы. Империалистически – до фанатизма – настроенный Ледбитер не только отождествил немцев с Темными Силами, но совершенно в духе вульгарного дарвинизма заявил, что война является частью эволюционного процесса, формой диалектики, которая приведет к высшему синтезу человечества[174]. Он даже цитировал мусульманскую книгу, чтобы доказать, что убить немецкого солдата – это значит сделать ему благо, предоставляя ему возможность перерождения на более высоком духовном уровне, тогда как быть живым "гунном" совершенно бесполезно. Победа Британии таким образом способствовала бы претворению божественного плана.

На другом берегу Северного моря Р. Штейнер соглашался с Ледбитером, что войну развязали Темные Силы вопреки всем стараниям лучших политических деятелей[175], но утверждал, что победить их суждено лишь великой Тевтонской культуре и что немецкий народ выполняет высшую духовную миссию[176]. Хотя сам он был достаточно благоразумен, чтобы не восхвалять милитаризм и национализм, многие его последователи с готовностью возлагали всю ответственность за ужасное кровопролитие на Британию. В антропософских кругах было широко распространено мнение о том, что легкомыслие Эдуарда VII и его разлагающая франкофилия лежали в корне всех европейских проблем – вариация общераспространенного среди немецкой интеллигенции взгляда на англичан как на нацию себялюбивых бакалейщиков, находящихся по моральному и духовному развитию ниже своих двоюродных саксонских братьев. (По иронии судьбы, сами англичане считали Эдуарда высокомерным германцем.) Что бы ни говорили апологеты Штейнера, его личные предвоенные высказывания по поводу европейской политики дали все основания для появления подобных безумных идей. Мистическое представление о некоем заранее предназначенном пути для наций, вписывающимся в космическую схему, делало почти невозможным различие между восхвалением тевтонской культуры и самыми крайними формами национализма. Штейнер, например, разделял мнение Геккеля и Фихте о том, что немцы – самая философская нация, превосходящая в этом всех остальных европейцев. Это мнение основано, в свою очередь, на том представлении, что философия есть высший вид духовной деятельности и потому немцы более развиты, чем все другие народы.

Штейнер также развил представления своих философских наставников об "исторических задачах" каждой нации, добавив от себя теорию о руководстве каждой нацией свыше особым архангелом, отражающим в некоторой степени дух этой нации. Принц Макс Баденский, последний канцлер Германской Империи, особо просил предоставить ему копии лекций по этому вопросу[177]. Согласно этой теории другие европейцы должны развивать один из "аспектов" развития человечества в качестве вклада во всеобщую эволюцию – достаточно интересное предположение, умаляемое, однако, банальностью конкретных выводов Штейнера о том, что итальянцы представляют чувство, французы мысль, англичане – сознание и тому подобное. Естественно, только немцы объединяют в себе все эти качества на самом высшем уровне.

К началу войны Штейнер находился в Швейцарии, где в декабре 1914 г. женился на Марии фон Сиверс. Во время войны он придерживался некоторого нейтралитета, стараясь в своих лекциях придать войне космическое освещение и подчеркнуть роль всех участвующих сторон; но читал он их в Германии и Австрии, и нейтралитет публики конечно же был весьма сомнителен. К тому же он был советником и другом семьи главы Германского Генерального Штаба Гельмута фон Мольтке, и знакомство это вряд ли способствовало сохранению отстраненного взгляда на события. Хотел того Штейнер или нет, но антропософия ассоциировалась с германскими военными действиями так же, как теософия – с политикой союзников. Правда, во время войны среди членов Антропософского Общества насчитывалось несколько англичан, но они хранили глубокое молчание.

Поначалу Штейнер, как и многие, считал, что в результате конфликта родится нечто новое, светлое и чистое в отношениях между нациями; но по мере того как война принимала все более ужасные формы, его инстинктивный национализм переходил в размышления о более глобальных перспективах. После войны он был готов поддержать Лигу Наций и в поздних работах он особо подчеркивает различие между политическим и духовным[178]. Начиная с 1919 г. он меньше говорит о духовной миссии Германии и все больше о политической мощи Германии, которой приходится удерживать равновесие между Англией и Америкой на Западе и Россией на Востоке[179]. Эта идея – не настолько уж и оригинальная – возникла как результат увеличивавшегося интереса Штейнера к социальной и политической организации общества. Его мышление строится на традиционном сравнении политической системы с человеческим телом, в котором все члены и органы должны функционировать согласованно.

Споры о национальном характере были частью более старого и запутанного спора об арийцах и подчеркивали расистскую сторону оккультизма. В XIX веке исследователи доказали, что большинство европейских языков и народностей родственны между собой, и потому возникло предположение о том, что существовал единый народ – арийцы, говорившие на санскрите, – который со временем растворился (или "загрязнился", как считали некоторые), среди другого населения, продвигаясь через всю Европу на Запад. Поскольку различные теоретики, от Руссо до Гобино, утверждали, что чистота означает силу и энергию, все нации претендовали на то, чтобы считаться прямыми потомками арийских предков[180].

Это соперничество привело к неожиданным последствиям. В конце XIX века немцы, разрываясь между тевтонской гордостью и завистью к более преуспевшим англичанам, кровь которых была загрязнена кельтскими и романскими примесями, заявили, что самые великие англичане, например, Шекспир, на самом деле были германцами. Французы утверждали, что их франкские и галльские предки тоже были германцами. Но все при этом не сомневались в своем превосходстве перед евреями и славянами.

Это презрение, приведшее к страшным последствиям в гитлеровской Германии и сталинской России, очень странным образом отражалось в оккультных построениях. Стараясь каким– то образом отделить Иисуса Христа от евреев, Штейнер, как и расистский теоретик Хьюстон Стюарт Чемберлен, предполагал, что Иисус сочетал в себе еврейские и арийские черты, приближаясь таким образом к доброкачественному германскому типу[181]. Следующим шагом было полное отрицание еврейского происхождения Христа, и немалое количество людей охотно согласились с этим. Даже гималайские Учителя теософии обладали не только приятной индийской внешностью, но и светлой европейской кожей.

Таким образом, война имела под собой не только политическую или экономическую подоплеку. Она была также и дарвинистской борьбой за расовое, моральное и духовное превосходство. Подобные идеи, возможно, вовсе не интересовали солдат в окопах, но тем не менее они были популярны среди политиков, которые их туда посылали, а также поддерживали ура‑патриотическую публику, ратовавшую за усиление военной мощи своих стран.

Невзирая на свои дела в Либеральной Католической Церкви, с 1915 г. Ледбитер включился в военную полемику. Одним из способов оказать заметное влияние было знакомство с власть предержащими. Рудольф Штейнер знал генерала фон Мольтке и принца Макса Баденского; Анни Безант и Эмили Летьенс имели влиятельных друзей в Британии. Но Ледбитер, который не довольствовался полумерами и всегда стремился опередить соперников, вовремя показав, что у него имеется козырной туз оккультных карт, заявил, что имеет связи не только с ныне живущими влиятельными лицами, но и с великим человеком из прошлого – он встречается на астральном плане с Отто фон Бисмарком, который довольно подробно обсуждает с ним военные проблемы.

В результате оказалось, что бывший правитель Германии, которого можно было сравнить разве с самой Блаватской по оккультным способностям, был одним из Повелителей Темного Лика, пособников зла, которые в XX веке развязали войну против Европы так же, как тринадцать тысяч лет назад они разрушили Атлантиду. Эта борьба носила отнюдь не только духовный характер – согласно Ледбитеру, Бисмарк установил в четырех углах Германии особые магнитные талисманы, чтобы подавить возможное сопротивление "Фатерлянду", но все его магические операции, как впоследствии оказалось, были обречены на провал. Ледбитер твердо знал, что никакие хитрости – ни в этом мире, ни в будущем – не помогут "гуннам" (хотя их махинации являются частью Божественного плана Второго Пришествия). Почему Повелители Темного Лика так охотно решили открыть свои планы противнику, Ледбитер не объяснял.

Что касается практической стороны дела, то Ледбитер, разумеется, и не думал пойти на фронт, поскольку мог сделать нечто более полезное. Епископ великодушно согласился наблюдать с помощью своего астрального тела за событиями на фронтах из своей австралийской цитадели и вести души погибших в загробное царство, подобно мифологическому Харону. К 1914 г. уже существовал такой теософский вид деятельности и даже была организация, специально посвященная этому, – "Невидимые Помощники"[182]. Одной из самых активных помощниц стала Эмили Летьенс, хотя из‑за своего пацифизма и отказа ненавидеть врагов она оказалась в затруднительном положении, когда Ледбитер потребовал, чтобы помощники в первую очередь сопровождали души союзников. Сам епископ терпеть не мог пацифизм и в конечном итоге сместил Эмили Летьенс с поста редактора "Геральд оф зе стар" под тем предлогом, что она слишком симпатизирует немцам. Этот журнал, как считал его сотрудник Джинараджадаса, должен был "недвусмысленно выступать на стороне Братства", то есть союзников[183].

Кришнамурти, который во время Второй мировой войны официально заявлял о своем пацифизме и абсолютной незаинтересованности, в 1914 г. тоже оказался в затруднительном положении. Он был готов сражаться, да и возраст ему это позволял, но Анни Безант не разрешила ему включаться в какой‑либо вид военной деятельности – не потому, что его могли убить, а потому, что армейский рацион предполагал потребление мяса, тогда как его призвание (не говоря уже о брахманских запретах) требовало, чтобы он оставался вегетарианцем. Однако его более расторопный брат Нитья успел какое‑то время побыть мотоциклистом при Красном Кресте во Фландрии, пока Анни не остановила и его. Большую часть войны братья провели в Лондоне, готовясь к экзаменам или гуляя по окрестностям.

Впрочем, Анни Безант не была единственным препятствием готовности юных индийцев помочь фронту. Работать в "Эндслей Палас‑Отель", превращенном на время войны в госпиталь, им бы не позволили из‑за цвета кожи. Предполагалось, что пациенты могут возражать, если их будет обслуживать индиец, да еще претендовавший на роль Мессии. То, что в нем привлекало духовно настроенных аристократов, было бы отталкивающим в глазах среднего класса. Кришнамурти и Нитье было не привыкать к насмешкам и расовой дискриминации, и они старались относиться к некоторым инцидентам дипломатически. Труднее сдерживать свои чувства было леди Эмили, разделявшей страсть королевы Виктории ко всему индийскому.

Постоянное вмешательство Анни Безант вкупе со странным окружением, эксцентричное поведение его английских воспитателей и надсмотрщиков, чрезмерное напряжение жизни начинали надоедать и досаждать Кришнамурти. Сражения шли своим чередом, а он пребывал в стороне, и обыденная частная жизнь – если, конечно, возможно применить такой эпитет к его жизни становилась невыносимой. Как любого человека, его глубоко волновали военные события и соответствующие идеи времени. В те дни Пруст, например, писал, что люди воспринимали войну как мистику, с помощью которой описывают жизнь в Боге. Война захватывала все внимание людей, не оставляя энергии ни на что другое[184].

К концу войны европейские страны оказались в еще более тяжелой экономической и политической ситуации; ко всему прочему добавился еще и эмоциональный вакуум. Отдельные люди и общественные организации настолько привыкли направлять всю энергию на борьбу не на жизнь, а на смерть, что, когда война кончилась, им просто нечем стало жить. Возникла потребность в реконструкции – социальной, политической, а также и личностной, но у всех на уме был только один вопрос: насколько мы действительно хотим реформировать систему, которая привела нас к такой катастрофе? Не лучше ли построить новый мир? И каким он должен быть? Новый мир по определению неизвестен. Не существовало еще никаких образцов его построения. Каждый искал его во тьме по‑своему.

Теософия и антропософия выиграли от духовного голода конца войны и от смутного ощущения, что старые религиозные и политические институты окончательно дискредитировали себя. Оба общества активно развивались в 1920‑х годах и привлекали все новых членов. Но тот же духовный голод породил и другое альтернативное направление и учителей, хотя и более обязанных теософии, чем они это признавали, но угрожавших заменить ее туманные общие места чем‑то более конкретным и эффективным. Это направление вновь заявило о "Востоке", но на этот раз вместо некоего синтеза религий и философий, о котором писала мадам Блаватская, это был воинствующий ислам. Это учение затронуло больное место европейцев. Казалось, что жестокости войны переместились с полей сражений в частную жизнь. Фрейд уже начал исследовать психическую подоплеку человеческой жестокости и ее подавления[185]. Война, по его мнению, была следствием не военного инцидента или политических ошибок, а неосознанного массового стремления к жестокости, которое не могли усмирить моральные и социальные нормы. Теперь религиозная подоплека этого бессознательного желания масс могла быть выявлена. Эра кроткого Христа подходила к концу.

Ни одна страна не понесла таких чудовищных потерь во время войны, как Россия, и они были отягощены жертвами последовавшей революции и войны между Белой и Красной Армиями. Удивительно, что чаще эту страну ассоциировали с варварским началом не столько из‑за солдат, сколько из‑за танцоров. В довоенной Европе одним из самых выдающихся культурных событий было появление Русского балета, который вскоре стал ведущим направлением сцены и возглавлял авангард – с момента появления в Париже в 1906 г. и до смерти в Венеции в 1929 г. его основателя, Сергея Дягилева[186].

Дягилев был несравненным импресарио. Ничего подобного Русскому балету не видели со времен французской оперы‑балета, созданной для прославления Людовика XIV. В своих работах Дягилев достиг того синтеза искусств, о котором только мечтал Вагнер, одновременно преобразив вагнеровский серьезный реализм XIX века в ослепительную смесь фантазии, комедии, сказки, варварской пышности и зрелищности. Центральное место в его мистериях занимал танец, и этот вид искусства иногда соотносили с побочной ветвью развития оперных интерлюдий и варьете. Уже Чайковский обогатил театральные возможности балета, но только Дягилев со своей труппой произвел революцию в танце и преобразовал его в новый вид искусства.

Сам Дягилев обладал бурным темпераментом – обаятельный, вероломный и изысканный дилетант‑гомосексуалист, завоевывавший известность благодаря скандалам; без всяких усилий он приобретал расположение как своих артистов, так и богатых покровителей, в то же время презирая все нормы обыденной морали и социального поведения. Наблюдая за его отношениями с его любовником и главным танцором, несчастным Нижинским, некоторые сравнивали его со Свенгали, другие – с Распутиным.

Дягилев был, однако, не единственным влиятельным русским импресарио того периода. Ныне известный как духовный учитель, Георгий Иванович Гурджиев любил называть себя учителем танцев, и, действительно, в его учении танец занимает важное место. Когда Дягилев с триумфом разъезжал по Европе, Гурджиев безуспешно старался поставить свой балет, "Битва магов", в Москве и Санкт‑Петербурге.

Ничего не может быть более далекого от теософских добродетелей и братской любви, чем учение Гурджиева. Несмотря на ряд идеологических разногласий, все теософские и антропософские группы продолжали проповедовать мир и братство всего человечества! Несмотря на то, что во время войны они разделились на два фронта, к 1919 г. эти идеалы вновь вернулись в официальные программы. Гурджиев не примкнул ни к одной из этих групп. Если теософия отражала идеалистические тенденции самого начала XX века, приведшие к созданию Лиги Наций, организациям социальной демократии и молодежным движениям, то Гурджиев развивал другую традицию – варварский примитивизм, положивший начало такому явлению, как фашизм, и отразившийся во многих произведениях искусства: от романов Лоуренса до ранних композиций Стравинского. Центральное место в доктрине Гурджиева занимала война и основным методом обучения была продуктивная борьба, в которой все средства хороши.

Однако, несмотря на сознательный отход от теософии, Гурджиев разработал внешне похожую на теософскую универсальную доктрину с детально разработанной космологией и даже с Братством Учителей. Невозможно сказать, насколько глубоко он черпал свои идеи из работ ЕПБ, но первые два десятилетия века теософия процветала в России – как раз тогда, когда Гурджиев формулировал свое учение[187]. Разница была в том, что тайное Братство, которое Блаватская помещала в Египте и Гималаях, Гурджиев нашел и в мистических доктринах Центральной Азии, где он и родился. Этот факт, возможно, даже укреплял веру в то, что все мировые религии происходят из одного источника. Принимая во внимание большое количество оккультных обществ и тайных братств, распространившихся в конце XIX века, было бы ошибкой утверждать, что Гурджиев заимствовал идеи исключительно у Блаватской, тем более что методы учительства у них были разные.

Но вряд ли кто‑то решится отрицать поразительное сходство их характеров и некоторых фактов их жизней. Привлекают внимание параллели между забавным (и зачастую дилетантским) мифологизированием собственной жизни ЕПБ и мастерским изобретательством в этой области Гурджиева. То, что Гурджиев был хорошо знаком с трудами ЕПБ и ее репутацией, известно из разрозненных высказываний и замечаний ученикам. При случае он даже шутливо заявлял, что у него были даже кое‑какие личные отношения со Старой Леди. Иногда создается впечатление, что он брал ее жизнь за образец, но в любом случае каждое его изобретение оказывалось рангом выше. Если Блаватская просто путешествовала по таинственной Азии, то Гурджиев там даже родился; если Блаватская основала общество для изучения феноменов, то Гурджиев основал настоящую практикующую эти феномены эзотерическую школу; если она встречалась с Учителями, то Гурджиев сам называл себя Учителем. Если в данном случае речь и не идет о прямом наследстве, то, по крайней мере, можно сказать о некоторой наследственности или о том, что философ Людвиг Виттгенштейн назвал семейным сходством: набор признаков, предполагающих родство, но не обязательно доказывающих его.

Первые сорок лет жизни Гурджиева скрыты во мраке неизвестности и загадочности, который он рад был сгустить при каждом удобном случае[188]. Подобно Блаватской и Ледбитеру, он обладал даром рассказчика и ничто не давало такой превосходной возможности его проявить, как наличие белых пятен в его собственной жизни. Даже дата его рождения неизвестна. Один из недавних исследователей называет 1873 год, другой 1877, третий – 1866, тогда как четвертый, указывая на 1874, все же считает наиболее достоверным промежуток между 1870 и 1886 гг. Неопределенность, которую Гурджиев никогда не стремился прояснить, способствовала его загадочной ауре. Как‑то раз на американской таможне обнаружили, что в его паспорте вместо года рождения стоит отдаленная будущая дата. "Это не ошибка, – сказал таинственный путешественник во времени, – исправляться придется вам"[189].

Что касается других дат жизни между рождением и встречей с Успенским, случившейся незадолго до революции, то мы располагаем только его собственными сообщениями, большинство из которых, кажется, заимствовано из фольклора Центральной Азии и "Тысячи и одной ночи". Однако, видимо, он, действительно, был сыном грека и армянки, родился в Александрополе (впоследствии Ленинакан в Советской Армении) и воспитывался в "отдаленном и очень скучном городке" Карее близ российско‑турецкой границы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: