Приглашение к превращению




 

Самые неопровержимые построения, доказывающие общность прозы Набокова с работами его современников, при детальном рассмотрении оказываются имеющими внутренний изъян, плохо завязанную петельку, потянув за которую валится весь карточный дом.

Так, сопоставив, скажем, “Die Verwandlung” с “Приглашением на казнь”, мы увидим, что, при всем сходстве начального посыла, в набоковском романе присутствует некоторая незамкнутость, даже разомкнутость, – где‑то за кулисами распахнута дверь, и по сцене сквозит. Различие человека с миром то же, но как бы носит иной знак, – в результате чего, при всем внешнем сходстве цифры, Набоков и Кафка оказываются вдвойне отдалены друг от друга. Инакость та же, носит однако как бы вывернутый характер. Грегор Замза, вырванный волей жестокого автора из повседневного ненавидимого мира, абсурдно пытается во что бы то ни стало вернуться в свой чудовищный Alltag [14], пытаясь игнорировать новую страшную реальность, – Цинциннат же Ц., напротив, обволоченный спокойным мирным безмятежным существованием Тамариных Садов, – тем бытом, каким без следа, как мешком с песком, забивают до смерти, – несмотря на всю свою обычность, заурядность, подчеркиваемую автором иногда безуспешно, – стремится прочь, вон отсюда, видя в размеренности безнадежно провинциальной жизни сквозящие лики приблизившихся чудовищ.

Грегор Замза выталкивается прочь из мира коммивояжеров, гостиниц, кофе по воскресеньям самою силою обстоятельств, – от вполне обычного, вовсе не превратившегося в жука Цинцинната только и требуется что быть как все, – но тут оказывается, что все вокруг жуки, словно фрачная толпа в первой главе “Мертвых душ”, и что он не может в такт расправлять подкрылки – по причине их отсутствия, по причине мягкости, гибкости своего устройства, по причине того, что он личинка, и что все в нем устремлено к некоей чудесной метаморфозе, ради которой он и рожден на свет. И, сравнив знаменитый исход “Приглашения на казнь” с отсутствием такового в “Превращении” (где Цинциннату как бы спокойно отрубили голову и разошлись по домам), поймем серьезность набоковского указания на фундаментальное отличие этих произведений, спрятанное в обманчиво пародийное замечание: “…но ни он сам <Грегор Замза>, ни его создатель не догадывались, что всякий раз, когда служанка, прибирая комнату, открывает окно, он, вылетев в него, мог бы присоединиться к своим собратьям, весело катающим навозные шарики по проселочным дорогам”[15]

 

Дальнозоркость

 

Эта постоянная память о будущей метаморфозе – о которой он не говорит, нет, но на чью неизбежность указывает каждым словом – показывает, где спрятано отличие Набокова от современников, занятых иными, более насущными, более актуальными, более близкими проблемами. Набоковский зрачок настроен на иную глубину взгляда, на звезду, чтоб увидеть которую, нужно убрать все из фокуса зрения, и которую, наоборот, не заметишь, пока не позабудешь оконный переплет[16]. Некая немного странная улыбка озаряет лицо набоковского доверенного героя, – улыбка человека, знающего что‑то умиротворяющее, чего не знают другие, – улыбка, может быть, посетителя крикливой биржи, извещенного о завтрашней отмене денег.

Из этой улыбки, из смысла этой улыбки многое следует. Если все так, и за порогом нынешних времени и места “нас ждет еще много чудес”, то и смерть не страшна, и существо жизни оказывается совсем, совсем иным. И наше повседневное существование освещается под совсем иным углом и совсем иным светом. Открыть окно и присоединиться к своим собратьям – что‑то там значил у древних египтян скарабей? Оставить заботу о хлебе насущном, не сеять и не жать, радоваться тайным намекам, будто стрелкам, начертанным детским мелком на асфальте, – на которые кто, когда обращал мысль? – смеяться, задирая голову к слепящим облакам, презирать и ненавидеть всякого, через кого замасливается, засоряется это просветленное восприятие – сравнимое со снегом, горами, солнцем. И напротив, раскрывать глаза на эту реальность другим: “Кто‑нибудь когда‑нибудь прочтет и станет весь как первое утро в незнакомой стране”.

Вот вкратце все содержание набоковского катехизиса.

 

Трехмерный круг

 

Боюсь, что без понимания этой особой, гносеологической природы набоковского слова, его загадочная миссия не будет понята, он останется лишь блистательным мастером изощренного выражения, его писательская позиция окажется холодным агностицизмом, человеческое поведение – маской равнодушия, творческое наследие – “искусством для искусства”.

Однажды, в 60‑е, когда находчивый журналист, отхлебнув из чашечки, задал автору “Лолиты” столь же остроумный, сколь тактичный вопрос: “Верите ли Вы в Бога?”, погрузневший Набоков отвечал с честностью и прямотой, с той степенью откровенности, которая не может быть увеличена без ущерба для точности: “чтобы быть совсем откровенным – я скажу сейчас кое‑что, чего не произносил еще никогда, и надеюсь, что это вызовет благодатный озноб – мне известно больше, чем я могу выразить в словах, и то немногое, что я могу выразить, не могло бы быть высказанным, не будь мне известно большего”[17]

Это “жесткое мнение” Набокова почти пугает решительностью своего выражения, стоит лишь прочувствовать в слепых, ватных, водолазных движениях фразы – настойчивость исследователя еще неведомых областей, не имеющих слова. Любопытно однако, что страсть выражения никак не воспринимается критиками, видящими в размытости формулы лишь уклончивость автора, не желающего взять да и выдать нам яичко смысла. Даже лучшие ценители творчества Набокова говорят в связи с подобными заявлениями Набокова о его желании оставаться “в неизменной дали и непостижимости”[18]. Как в клетчатой каскетке сыщик, наше искушенное сознание ищет ключа к ларчику в отдаленнейших уголках, хотя нужно лишь поверить прямому слову и не подозревать в нем детективных уловок: “Пропавшее письмо” лежит на столе. Истинная степень авторской ясности определяется сопоставлением со сложностью выражаемой мысли; сияние иной ясноглазой истины оттого и льстит нам своей внятностью, что имеет сообщить лишь букварную пропись, – мучительная недоговоренность некоторых пассажей Набокова, разбросанных здесь и там в его прозе и эссеистике, должна удивлять не отсутствием окончательного, не подлежащего обжалованию определения, а степенью приближения к той неназываемой правде, – таящейся в ночном небе, случайном запахе, внезапном воспоминании, – которая, при всей своей очевидности, никогда не становилась предметом искусства. Неназываемое не может быть названным, уже по своему определению – в творчестве же Набокова мы имеем исключительную по сложности, беспримерную по настойчивости попытку, имея в распоряжении лишь слова, рассказать о чем‑то бесконечно большем, абсолютно ином – как бы, будучи заключенным в двумерный мир, чертя лишь круги и линии, поведать об устроении сферы.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: