Часть вторая. Комментарий Даниеля25 12 глава




После того как вероучение церкви, её ритуал и нормы поведения окончательно сложились, а опасные отклонения были устранены, Венсан очень мало появлялся в СМИ; по ходу кратких интервью он позволял себе роскошь быть толерантным, соглашался с представителями монотеистических религий, что у них есть общее духовное измерение, однако не скрывал, что цели они преследуют прямо противоположные. Эта примиренческая стратегия принесла плоды, и два нападения на офисы церкви – одно, в Стамбуле, взяла на себя какая‑то исламистская группировка, а другое, в Таксоне, штат Аризона, считалось делом рук протестантов‑фундаменталистов, – вызвали всеобщее осуждение и обернулись против их подстрекателей. Пропагандой смелых, новаторских жизненных принципов элохимитов теперь занимался в основном язвительный, ироничный Лукас: он беспощадно высмеивал отцовство, дерзко, но расчётливо играл на сексуальной неоднозначности маленьких девочек, развенчивал – не в лоб, обиняками – древнее табу на инцест; каждая кампания с его участием получала в прессе размах, несопоставимый с вложенными средствами, тем более что он находил способы заручиться самой широкой поддержкой, воспевая господствующие гедонистические ценности и уделяя особое внимание восточным техникам секса; все это подавалось в стилистически выдержанной и в то же время очень откровенной визуальной оболочке, положившей начало целой школе (за роликом ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ПОКОЯ последовали ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ЧУВСТВ и ВЕЧНОСТЬ. ВО ВЛАСТИ ЛЮБВИ, ставшие, вне всякого сомнения, новым словом в области религиозной рекламной продукции). Существующие церкви без сопротивления, даже не пытаясь дать отпор, наблюдали, как за несколько лет звезда их закатилась, а большинство верующих обратились к новому культу, который, помимо прочего, вербовал многочисленных сторонников в среде современных, успешных, образованных атеистов – «менеджеров среднего и высшего звена», в терминологии Лукаса, – в среде, доступ к которой для традиционных религий уже давно был закрыт.

 

Венсан понимал, что дела церкви обстоят превосходно, что его персонал – лучший, какой только можно представить, и в последние недели занимался почти исключительно своим великим проектом; я с удивлением заметил, что к нему вдруг снова вернулась та же робость, застенчивость, сбивчивая, неловкая манера говорить, что и в начале нашего знакомства. В то утро он долго колебался, прежде чем показать мне главное творение своей жизни. Мы выпили по чашке кофе из автомата; потом по второй. Вертя в руках пустой стаканчик, он наконец проговорил:

– Думаю, это моя последняя работа… – И добавил, опустив глаза: – Сьюзен согласна… Когда настанет момент… в общем, когда настанет время покинуть этот мир и перейти в ожидание будущей инкарнации, мы с ней вместе войдём в этот зал; мы встанем в центре и вместе выпьем смертельный напиток. Мы построим и другие залы по этому образцу, чтобы все адепты могли получить в них доступ. Мне кажется… Мне кажется, что полезно будет как‑то оформить этот момент. – Он умолк, посмотрел мне прямо в глаза. – Это был тяжкий труд… – произнёс он. – Я много думал о «Смерти бедняков» Бодлера; мне это невероятно помогло.

 

Великолепные, высокие стихи сразу возникли в моей памяти, словно всегда жили где‑то в дальнем уголке моего мозга, словно вся моя жизнь была всего лишь их более или менее эксплицитным комментарием:

 

Лишь смерть утешит нас и к жизни вновь пробудит,

Лишь смерть – надежда тем, кто наг, и нищ, и сир,

Лишь смерть до вечера руководить нас будет

И в нашу грудь вольёт свой сладкий эликсир!

 

В холодном инее и в снежном урагане,

На горизонте мрак лишь твой прорежет свет,

Смерть, ты – гостиница, что нам сдана заранее,

Где всех усталых ждёт и ложе и обед![82]

 

Я кивнул; что мне ещё оставалось делать? Потом направился по коридору к гаражу. Едва я открыл герметичную бронированную дверь во внутреннее помещение, на меня обрушились потоки слепящего света, и с полминуты я вообще ничего не видел; дверь за моей спиной закрылась с почти беззвучным шлепком.

Постепенно глаза привыкли, я начал различать какие‑то формы и линии; это отчасти напоминало компьютерную модель, которую я видел на Лансароте, но свет стал ещё сильнее и ярче, Венсан действительно здорово поработал белым по белому, зато музыки не осталось совсем, только какие‑то лёгкие колебания, смутные, еле уловимые вибрации воздуха. Мне казалось, что я двигаюсь в молочно‑белом изотропном пространстве, иногда оно вдруг уплотнялось, в нём на миг возникали зернистые микрообразования – подойдя ближе, я смог различить горы, долины, целые пейзажи, они быстро усложнялись, но почти сразу же исчезали, и все вокруг вновь сливалось в сплошную размытую белизну с вкраплениями зыбких потенциальных очертаний. Странно: я больше не видел ни своих рук, ни других частей тела. Скоро я утратил всякое понятие о направлении, и тогда мне показалось, что я слышу шаги, вторящие моим шагам; когда я останавливался, они останавливались тоже, но слегка запаздывая. Я повернул голову вправо и заметил силуэт, повторявший каждое моё движение: он проступал на фоне ослепительно белой атмосферы, выделяясь лишь некоторой матовостью. Меня охватило лёгкое беспокойство: силуэт тут же исчез. Тревога рассеялась – и силуэт материализовался снова, словно из небытия. Вскоре я привык к его присутствию и двинулся дальше; постепенно мне стало ясно, что Венсан использовал фрактальные структуры, я узнавал коврики Серпинского, множества Мандельброта, и по мере того как я это осознавал, сама инсталляция, казалось, меняла свои очертания. Когда мне почудилось, что пространство вокруг меня дробится на треугольные множества Кантора, силуэт вдруг исчез и настала полная тишина. Я не слышал даже собственного дыхания, и тогда я понял, что сам стал пространством; я был вселенной и был феноменальной экзистенцией, поблёскивающие микроструктуры, что возникали, застывали и истаивали в пространстве, были частью меня самого, я чувствовал, как они являются и исчезают во мне, внутри моего собственного тела. И меня затопило острое желание исчезнуть, раствориться в этом небытии – светозарном, деятельном, постоянно вибрирующем новыми потенциалами и вероятностями; свет снова воссиял с ослепительной силой, пространство вокруг меня, казалось, взорвалось, распалось на частицы света, перестав быть привычным для нас пространством, и обрело множество измерений, всякое иное восприятие исчезло – это пространство не содержало, в привычном смысле слова, ничего. Не знаю, как долго я оставался там, среди лишённых формы потенциалов, по ту сторону формы и бесформенности; а потом что‑то возникло во мне, сперва почти незаметно, словно смутное воспоминание или сон о силе тяготения; и тогда я вновь осознал, что дышу, а пространство имеет три измерения, оно постепенно застыло, вокруг меня опять возникли, словно дискретные эманации белого цвета, какие‑то предметы, и мне удалось наконец выйти из помещения.

 

Скорее всего, в таком месте действительно нельзя оставаться в живых дольше десяти минут, чуть позже говорил я Венсану. «Я называю это место любовь,‑ ответил он. – Человеку не дано было любить нигде, – нигде, кроме вечности; наверное, поэтому женщины и стояли ближе к любви, пока их высшим предназначением было давать жизнь. Мы вновь обрели бессмертие, соприсутствие с миром; мир больше не властен нас уничтожить, наоборот, мы властны создать его силой нашего взгляда. Пребывая в невинности, обретая радость только во взгляде, мы тем самым пребываем в любви».

Только распрощавшись с Венсаном и сев в такси, я постепенно успокоился; однако, пока мы не въехали в город, в голове моей по‑прежнему царил некоторый хаос; лишь миновав Порт‑д'Итали, я вновь нашёл в себе силы иронизировать и все повторял про себя: «Неужели! Неужели этот величайший художник, творец высших ценностей, так до сих пор и не понял, что любовь умерла!» И тут же с лёгкой грустью убедился, что так и остался тем, чем был на протяжении всей своей артистической карьеры – чем‑то вроде Заратустры для среднего класса.

Портье в «Лютеции» спросил, хорошо ли мне у них жилось.

– Превосходно, – ответил я, шаря по карманам в поисках карты Visa Premier. Он осведомился, будут ли они иметь счастье в скором времени увидеть меня снова. – Нет, не думаю… – сказал я, – не думаю, что у меня будет повод вернуться скоро.

 

Даниель25,15

 

«Мы обращаем взоры к небесам, но небеса пусты», – пишет Фердинанд12 в своём комментарии. Первые сомнения относительно пришествия Грядущих возникли примерно в двенадцатом поколении неолюдей, то есть примерно через тысячу лет после событий, описанных Даниелем1; примерно тогда же среди нас появились первые отступники.

С тех пор прошла ещё тысяча лет, но ситуация не изменилась, процент уходящих остался прежним. Фридрих Ницше, мыслитель‑человек, положивший начало традиции бесцеремонного обращения с научными фактами, которая в конце концов и погубила философию, полагал, что «человек есть ещё не установившийся животный тип».[83]Люди ни в коей мере не заслуживали подобной оценки – во всяком случае, меньше, чем большинство животных видов, – и тем более она неприменима к неолюдям, пришедшим им на смену. Можно даже сказать, что главная наша особенность по сравнению с предшественниками состоит именно в своеобразном консерватизме. Люди, по крайней мере в последний период своего существования, судя по всему, необычайно легко включались во всякое новое начинание, причём более или менее независимо оттого, в какую сторону им предлагалось двигаться: они ценили перемены как таковые. Мы же, напротив, встречаем все новое крайне сдержанно и принимаем его лишь в том случае, если оно представляется бесспорным улучшением. Со времени Стандартной Генетической Ректификации, превратившей нас в первый автотрофный животный вид, мы не претерпели ни одного столь же масштабного изменения. Научные инстанции Центрального Населённого пункта выносили на наше обсуждение различные проекты, предлагая, в частности, привить нам способность летать или жить глубоко под водой, но после долгого, очень долгого обсуждения их в конце концов отвергли. По своим генетическим характеристикам я почти не отличаюсь от Даниеля2, первого моего неочеловеческого предшественника: некоторые минимальные улучшения, продиктованные здравым смыслом, коснулись лишь метаболической активности, связанной с усвоением минеральных солей, а также некоторого снижения чувствительности нервных болевых рецепторов. Поэтому наша коллективная история, равно как и наши личные судьбы, выглядит чрезвычайно спокойной, особенно по сравнению с историей людей последнего периода. Иногда по ночам я встаю посмотреть на звезды. В силу радикальных климатических и геологических модификаций, происходивших на протяжении последних двух тысячелетий, облик этого региона, как и большинства регионов на земле, сильно изменился; наверное, сияние звёзд и положение созвездий – единственные природные элементы, не изменившиеся со времён Даниеля1. Иногда, глядя в ночное небо, я думаю об Элохим, о той странной вере, которая в конечном итоге, окольными путями, положила начало Великой Метаморфозе. Даниель1 живёт во мне, моё тело стало новой инкарнацией его тела, его мысли стали моими мыслями, его воспоминания – моими воспоминаниями, его существование реально продолжается во мне; никто из людей не мог и мечтать продолжить себя с такой полнотой в своём потомстве. Однако – и я часто думаю об этом, – моя жизнь весьма далека от той, какой ему хотелось бы жить.

 

Даниель1,27

 

Вернувшись в Сан‑Хосе, я стал влачить существование – другое выражение подобрать трудно. Хотя в целом для самоубийцы я был скорее в порядке, дела шли хорошо, за июль и август я на удивление легко закончил рассказ о событиях, которые как‑никак относились к самому значимому и самому страшному периоду моей жизни. В жанре автобиографии мне работать ещё не приходилось, я был начинающий писатель, да, по правде сказать, и вообще не писатель, видимо, поэтому в те дни так и не смог понять, что только простой сам по себе акт письма, создававший иллюзию контроля над событиями, и не позволил мне впасть в одно из тех состояний, которые у психиатров с их прелестным жаргоном требуют применения тяжёлых антидепрессантов. Как ни странно, я не отдавал себе отчёта, что хожу по краю пропасти, – факт тем более поразительный, что мои сны уже подавали сигнал тревоги. В них все чаще фигурировала Эстер, с каждым разом все более приветливая и игривая, они принимали наивно‑порнографический оборот – настоящие сны голодающего,‑ и ничего хорошего это не предвещало. Время от времени я всё‑таки выходил из дому пополнить запасы пива и сухариков; возвращался я обычно домой через пляж и, естественно, встречал там голых девушек, причём в большом количестве; в ту же ночь все они становились участницами душераздирающе нереальных оргий, героем которых был я, а устроительницей – Эстер; я все чаще думал о старческих ночных поллюциях, приводящих в отчаяние сиделок, но твердил себе, что до такого не дойду, сумею вовремя поставить точку, что я всё‑таки сохранил остатки достоинства (примеров которого, впрочем, в моей жизни до сих пор не наблюдалось). В сущности, было не очевидно, что я покончу с собой, я вполне мог пополнить ряды тех, кто говнится до конца, тем более что бабок у меня достаточно, а значит, я имел шанс говниться и портить жизнь немалому количеству людей. Я, безусловно, ненавидел человечество, ненавидел изначально, а теперь ненавидел ещё сильнее, потому что горе ожесточает. И при этом я превратился в сущую собачонку, меня можно было утихомирить кусочком сахарку (я даже не мечтал конкретно о теле Эстер, сгодилось бы любое: просто груди и попа); но теперь никто уже не протянет мне сахарок, оставалось только закончить жизнь таким же, каким начал, – отвергнутым и яростным, в состоянии ненависти и смятения, обострённом летней жарой. Люди – бывшие животные, поэтому они так много говорят о погоде и климате, в их органах чувств живёт первобытная память об условиях выживания в доисторическую эпоху. В этих дежурных, однообразных разговорах таится, однако, вполне реальная проблема: хоть мы и живём в квартирах, в условиях постоянной температуры, которую обеспечивает нам проверенная, давно обкатанная технология, нам все равно не избавиться от этого психологического атавизма; а значит, полное осознание собственного тотального и неизбывного ничтожества и несчастья может иметь место лишь по контрасту – в более или менее благоприятных климатических условиях.

 

Мало‑помалу время повествования совпало со временем моей реальной жизни; семнадцатого августа стояла убийственная жара, а я записывал свои воспоминания о мадридской party, происходившей ровно год назад – день в день. Я не стал подробно останавливаться на своём последнем пребывании в Париже, на смерти Изабель: мне казалось, что все это уже есть на предыдущих страницах, что это – лишь следствия, заложенные в общем уделе человечества; я же, напротив, намеревался стать первопроходцем, сказать новое, ещё никем не сказанное слово.

Ложь человеческого бытия представала теперь передо мной во всей полноте: она царила везде, во всех аспектах жизни, к ней прибегали абсолютно все; её увековечили все без исключения философы и почти все литераторы; вероятно, она необходима для выживания человека как вида, и Венсан прав: стоит откомментировать и издать мой рассказ, и существованию человечества – в том виде, в каком мы его знаем, – придёт конец. Мой заказчик, говоря языком организованной преступности (речь ведь и шла именно о преступлении, более того, о чистейшем преступлении против человечества), мог быть доволен. Человек скоро перейдёт в иную реальность; он примет новую веру.

 

Перед тем как поставить точку в своём рассказе, я в последний раз вспомнил о Венсане, подлинном вдохновителе этой книги и единственном человеке, внушавшем мне чувство, глубоко чуждое самой моей природе, – восхищение. Венсан безошибочно уловил во мне наклонности шпиона и предателя. Шпионы и предатели появлялись в истории человечества и раньше (впрочем, не так уж часто, всего‑то несколько раз и через большие промежутки времени, даже удивительно, какими люди оказались ослами – вернее, баранами, весело бегущими на бойню); но, похоже, мне первому довелось жить в эпоху, когда, в силу развития технологий, моё предательство могло получить максимальный резонанс. Впрочем, я мог всего лишь ускорить неизбежную историческую эволюцию, дать ей теоретическое обоснование. Людей чем дальше, тем сильнее станет привлекать жизнь свободная, безответственная, целиком посвящённая неистовой погоне за наслаждениями; им захочется жить так, как живут уже сейчас, среди них kids, а когда бремя лет наконец придавит их, когда они больше не смогут выдерживать накал борьбы, они поставят точку – но прежде примкнут к элохимитской церкви, сдадут на хранение свой генетический код и умрут в надежде бесконечно длить такое же, полное удовольствий существование. Таково направление исторического развития, его долгосрочный курс, уготованный не одному только Западу, – Запад лишь задаёт его, расчищает путь, как всегда со времён Средневековья.

И тогда род человеческий в нынешней своей форме исчезнет, и возникнет нечто иное, чье название пока неведомо и что станет, может быть, хуже, а может, лучше, но наверняка умереннее в своих притязаниях и уж во всяком случае спокойнее: не стоит недооценивать роль нетерпения и одержимости в человеческой истории. Не исключено, что этот тупица Гегель был в конечном счете прав и я действительно всего лишь уловка разума. Вряд ли вид, которому суждено прийти нам на смену, будет состоять из таких же общественных существ; уже во времена моего детства единственная идея, способная положить конец любым спорам и примирить все разногласия, идея, вокруг которой чаще всего возникал спокойный, без всяких осложнений, безоговорочный консенсус, звучала примерно так: «В сущности, все мы рождаемся одинокими, одинокими живем и одинокими умираем». Эта фраза понятна для самых неразвитых умов, и она же венчает собой теории самых изощренных мыслителей; в любой ситуации она встречает всеобщее одобрение, едва звучат эти слова, как каждому кажется, что он никогда не слышал ничего прекраснее, глубже, справедливее – причем независимо от возраста, пола и социального положения собеседников. Это бросалось в глаза уже в моем поколении, а в поколении Эстер стало еще очевиднее. В долгосрочной перспективе подобные умонастроения не слишком благоприятны для насыщенных социальных контактов. Общество как таковое изжило себя, сыграло свою историческую роль; без него нельзя было обойтись на начальном этапе, когда человек только обрел способность мыслить, но сегодня оно превратилось в бесполезный и громоздкий пережиток. То же самое происходит и с сексуальностью – с тех пор как искусственное оплодотворение вошло в повседневный обиход. «Мастурбировать – значит заниматься любовью с тем, кого по‑настоящему любишь» – эту фразу приписывали многим знаменитостям, от Кейта Ричардса до Жака Лакана; как бы то ни было, человек, высказавший ее, опередил свою эпоху, и, как следствие, его мысль не получила того отклика, какого заслуживала. Впрочем, на какое‑то время сексуальные отношения, безусловно, сохранятся – в рекламных целях и как основная сфера нарциссической дифференциации, – но станут принадлежностью узкого круга знатоков, эротической элиты. Нарциссическая борьба продлится до тех пор, пока не исчезнут добровольные жертвы, готовые получать в ней свою порцию унижений; быть может, она продлится до тех пор, пока не рухнут сами общественные отношения, и станет последним их уцелевшим звеном – но в конце концов все равно угаснет. Что же до любви, то ее больше не стоило брать в расчет; наверное, я – один из последних людей своего поколения, кто так мало любил себя, что сохранял способность любить кого‑то другого, да и то редко, всего дважды в жизни, если быть точным. Ни индивидуальная свобода, ни независимость не отставляют места любви, все это попросту ложь, более грубую ложь трудно себе представить, любовь есть только в одном – в желании исчезнуть, растаять, полностью раствориться как личность в том, что называли когда‑то океаном чувства и чему, во всяком случае в обозримом будущем, уже подписан смертный приговор. Года три назад я вырезал из «Хенте либре» фотографию: мужчина – виден был только его таз – наполовину, так сказать, не спеша, погружает член в вагину женщины лет двадцати пяти, с длинными каштановыми локонами. На всех фотографиях в этом журнале для «свободных партнеров» всегда было изображено примерно одно и то же; чем же меня так пленил этот снимок? Женщина, стоя на коленях и на локтях, смотрела в объектив так, словно ее удивило это неожиданное вторжение, словно оно случилось в тот момент, когда она думала совсем о других вещах, например, что надо бы протереть пол; впрочем, она выглядела скорее приятно удивленной, в ее взгляде сквозило томное, безличное удовлетворение, словно на этот непредвиденный контакт реагировал не столько ее мозг, сколько стенки влагалища. Сама по себе ее вульва выглядела мягкой и нежной, правильного размера, комфортной, во всяком случае, она была приятно приоткрыта и, казалось, открывалась легко, по первому требованию. Вот такого, приветливого, без трагедий и, так сказать, без затей гостеприимства я сейчас и хотел от мира, только его и ничего больше; я понимал это, неделями разглядывая фотографию; но одновременно понимал, что больше мне этого не получить, не стоит и пытаться, и что отъезд Эстер – не мучительный переходный период, а абсолютный конец. Наверное, теперь она уже вернулась из Америки, даже наверняка вернулась, мне казалось маловероятным, чтобы она стала выдающейся пианисткой, всё‑таки в ней нет ни особого таланта, ни толики безумия, которая всегда ему сопутствует; по сути, она очень даже рациональное создание. Вернулась или нет, это ничего не меняло: я знал, что она не захочет меня видеть, что для неё я – далёкое прошлое, честно говоря, я уже и сам для себя отчасти стал далёким прошлым, на сей раз мысль вернуться в шоу‑бизнес, да и вообще вступить хоть в какие‑то отношения с себе подобными покинула меня окончательно, Эстер опустошила меня, я истратил на неё последние силы и теперь чувствовал себя разбитым; она принесла мне счастье, но, как я и предсказывал с самого начала, она же принесла мне смерть; и всё‑таки это предчувствие нисколько меня не поколебало: правду говорят, что нам дано встретиться с собственной смертью, хоть раз увидеть её в лицо, что каждый из нас в глубине души это знает; и если на то пошло, пусть лучше у смерти будет не привычное дряхлое лицо старости и уныния, а – в порядке исключения – лицо удовольствия.

 

Даниель25,16

 

В начале сотворена была Верховная Сестра, первая из первых. После сотворены были Семь Основоположников, и они создали Центральный Населённый пункт. Учение Верховной Сестры составляет фундамент наших философских взглядов, политическое же устройство неочеловеческих сообществ практически полностью разработано Семью Основоположниками; но, по собственному их признанию, оно являлось вспомогательным параметром, обусловленным, с одной стороны, биологическими изменениями, благодаря которым выросла функциональная автономия неолюдей, а с другой – историческими сдвигами, которые происходили уже в человеческой цивилизации и привели к постепенному отмиранию функций общения. Впрочем, мотивы, повлекшие радикальное физическое отделение неолюдей друг от друга, носят во многом случайный характер; все данные указывают на то, что это отделение происходило постепенно, видимо, на протяжении нескольких поколений. Полная физическая изоляция является, собственно говоря, вполне возможной социальной структурой, совместимой с наставлениями Верховной Сестры и в целом лежащей одном русле с ними, но не вытекающей из них в строгом смысле слова.

Исчезновение контакта привело к утрате желания. Я не чувствовал никакого физического влечения к Марии23 – и тем более к Эстер31, которая в любом случае вышла из возраста, когда женщина вызывает подобную реакцию. Я убеждён, что ни Мария23, несмотря на свой уход, ни Мария22, несмотря на описанный моим предшественником странный эпизод перед самой кончиной, также ни разу не испытали желания. Зато обе они испытывали какую‑то особенно острую, мучительную ностальгию по желанию, стремление ощутить его, отдать себя, подобно далёким предкам во власть, этой, по‑видимому, столь могучей силе. Меня самого – несмотря на то что Даниель1, затрагивая тему ностальгии по желанию, проявляет особое красноречие, – данное явление до сих пор обходило стороной, я абсолютно спокойно обсуждаю с Эстер31 подробности отношений между нашими предками; она, со своей стороны, проявляет не меньшую холодность, и, завершая наши эпизодические интермедиации, мы расстаёмся без сожалений, без волнения, возвращаемся к спокойной и созерцательной жизни, которая людям классической эпохи, вероятно, показалась бы невыносимо скучной.

Существование избыточной умственной деятельности, свободной от конкретных целей и ориентированной на чистое познание, является одним из ключевых моментов в учении Верховной Сестры; до сих пор ничто не позволяло поставить этот тезис под сомнение.

 

Моё существование ограничено узкими рамками, размечено мелкими приятными эпизодами благодати (какую дарует, например, солнечный луч, скользнувший по ставням, или внезапно рассеявшаяся от порыва сильного северного ветра гряда туч с грозными очертаниями), и точная его продолжительность – несущественный параметр. Я идентичен Даниелю24 и знаю, что Даниель26 станет моим абсолютно равноценным преемником; нам нечего скрывать, а небольшое количество воспоминаний, накопленных в ходе наших одинаковых жизней, ни в коей мере не обладает прегнантностью, достаточной для возникновения индивидуальной фантазии. Все человеческие жизни в общих чертах схожи: эту тайную истину тщательно скрывали на протяжении всего исторического периода, и лишь у неолюдей она получила конкретное воплощение. Отвергая несовершенную парадигму формы, мы стремимся к воссоединению со вселенной бесчисленных потенциалов. Мы не ведаем становления, мы закрыли скобку и отныне пребываем в состоянии ничем не ограниченного, неопределённого стаза.

 

Даниель1,28

 

Уже сентябрь, скоро уедут последние курортники – а с ними и последние груди, последние попки, последние микроволны, доносящиеся из внешнего мира. Впереди у меня нескончаемая осень, а за ней – космическая зима; на сей раз я действительно исполнил свою задачу, перешагнул последнюю черту, моё присутствие здесь больше не имеет оправданий, все связи оборваны, цели нет и больше не будет. Но что‑то все же есть: что‑то зловещее разлито вокруг и, кажется, хочет подойти ближе. За любой печалью, за любым огорчением, любой отдельной, конкретной неудовлетворённостью, видимо, кроется нечто иное – то, что можно назвать чистым страхом пространства. Неужели это и есть последняя стадия? Чем я заслужил подобную участь? Чем заслужили её все люди? Сейчас во мне нет ненависти, нет ничего, за что можно уцепиться, ни единой вехи, ни единой приметы; есть лишь страх, истина всех вещей, он – одно с окружающим миром. Нет больше мира реального, мира социального, мира человеческого. Я – вне времени, у меня нет ни прошлого, ни будущего, у меня нет ни грусти, ни замыслов, ни ностальгии, ни отчаяния, ни надежды; во мне живёт только страх.

Пространство подступает все ближе, хочет пожрать меня. В центре комнаты рождается тихий звук. Это призраки, пространство состоит из них, они окружают меня. Они питаются мёртвыми глазами людей.

 

Даниель25,17

 

На этом завершается рассказ о жизни Даниеля1; со своей стороны, я сожалею, что он так резко оборван. Заключительные соображения относительно психологии вида, которому суждено занять место человечества, весьма любопытны; мне кажется, что если бы он развил их подробнее, мы бы могли почерпнуть оттуда много полезных сведений.

Мои предшественники, однако, придерживались совсем иного мнения. Все они давали нашему общему предку приблизительно ту же оценку, что и Венсан1: личность, безусловно, честная, но ограниченная, недалёкая и весьма показательная с точки зрения тех рамок и противоречий, которые и привели человеческий род к гибели. Если бы он не умер, подчёркивают они, то, учитывая основные апории его природы, ему бы ничего не оставалось, как продолжать свои циклотимические колебания между отчаянием и надеждой, постепенно впадая в состояние все нарастающего ожесточения и одиночества, обусловленное старением и снижением жизненного тонуса; по их мнению, последние его стихи, написанные в самолёте по пути из Альмерии в Париж, настолько типичны для умонастроений среднего человека в данный период, что могли бы служить эпиграфом к классическому труду Хатчета и Роулинза «Чувство одиночества и пожилой возраст».

Я сознавал, насколько убедительны их аргументы; по правде сказать, лишь какое‑то лёгкое, едва ощутимое предчувствие заставило меня попытаться выяснить о Даниеле1 что‑нибудь ещё. Сначала Эстер31 вдруг решительно перевела мои запросы в разряд нежелательных. Естественно, она прочла рассказ о жизни Эстер1, она даже закончила свой комментарий, но не считала нужным знакомить с ним меня.

– Знаете, – написал я ей (мы уже давно вновь перешли в невизуальный формат), – я ведь, как мне кажется, очень далеко ушёл от моего предка…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: