ЗАПИСКИ РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА. 2004




 

 

Дежавю

 

И была осень. И было виденье: по бульвару Клиши шел Христос. Он был бос, в хламиде, на голове его был прилажен хайратник с вышитым «Jésus». Христос был сосредоточен. Он тяжело посмотрел на сверкающую витрину кафе «Ривьера», в которой отражались красная мельница, поток цветных автомобилей и он сам — худой, в серой домотканой хламиде, и где с другой стороны стекла сидели мы с художницей Женей Акуловой и пили горячий шоколад. Лё шоколя. У светофора остановилась девушка, похожая на Катю Бушуеву. Я ухмыльнулся. Толстый бармен ржанул и помахал рукой Иисусу. Тот мрачно отвернулся и пошел в сторону площади Пигаль.

Женя пришла меня провожать в аэропорт и притащила коробку устриц в подарок. Две дюжины устриц были засыпаны колотым льдом и упакованы в пластиковые мешки. Только вы их сегодня же и съешьте, сказала Женя.

В церкви Св. Анны у Жени была выставка. Вчера Женя удачно продала несколько картин залетным американцам. Сегодня она радовалась и делала подарки.

В парижских храмах не только устраивают выставки, но и проводят концерты. На этой неделе в Сен-Жюльен давали Шопена. И люди идут как на службу. А в Сен-Сюльпис идут, начитавшись Дэна Брауна. Держа перед собой, как путеводитель, «Код да Винчи», ищут медный меридиан в храме, ищут тайник, где злодей Сайлос искал Святой Грааль. Кюре был вынужден выступить по телевидению и объяснить, что события, описанные в романе, есть чистейший вымысел автора, а все совпадения случайны. И призвал легкомысленных туристов и литературоведов не смущать прихожан. Я внял мольбам кюре и, притворившись католиком, посетил Сен-Сюльпис, где ненавязчиво все и осмотрел — и в первую очередь вделанный в пол медный меридиан, ведущий к тайнику с Граалем.

Христос возвращался. И был Он рассержен. Толстый бармен оживился. Он замахал руками, как мельница, и что-то весело закричал официантам. Один из них — худой, с роскошными усами — рванулся к дверям и встал в них подбоченясь. Когда Христос поравнялся с ним, он соорудил из длинных пальцев какую-то замысловатую фигу и, сунув ее под усы, свистнул. Сын человеческий глянул через плечо, не останавливаясь, перечеркнул широким андреевским крестом и гарсона, и бармена, и все кафе «Ривьера» — и ушел на бульвар Клиши.

До самолета оставалось три часа.

 

Когда мне сообщили в агентстве, что я буду жить в отеле Royal Mansart, пришлось себя утешать, что мансарды — это, конечно, чердак, но в моем случае все-таки королевский. Все оказалось проще пареной репы: отель стоял на рю Мансар — улице имени Мансара, того самого архитектора, который удачно приспосабливал чердаки под жилье. Комната была вовсе даже не чердачной, но оказалась столь маленькой, что Раскольников бы, поселись он в 307-м номере нашего отеля, рыдал бы горючими слезами, вспоминая свою комнатку, похожую на гроб. И кто знает, каких бы он дел натворил, выйдя на улицы Парижа после бессонной ночи в трапециевидной комнате. Вспомнилась страшная история про тюремную камеру «стаканчик», которую мне рассказывал старый вор, простоявший в узком каменном пенале трое суток, и откуда его выволокли беспамятного, но не побежденного. Однако ж отель мне нравился.

По утрам — после чашки кофе с непременным круассаном — я выходил на улицу покурить. Возле кафе-театра Moloko толклась пара-тройка помятых молодых людей. Из булочной напротив доносился запах свежего хлеба. Мимо бежали парижане с длинными багетами под мышкой, по пути отламывая хрустящие корочки. Наверху гулили голуби, блуждающие по карнизам. Из окна второго этажа высовывался мужик в белой майке и поливал из голубой лейки цветы, растущие на крохотном балкончике. Мужик тоже гулил себе под нос и голубей не шугал. Цветы повторяли наклон Пизанской башни, что, впрочем, заметил не я.

Портье ритуально говорил мне каждое утро «Са ва?», растягивая гласные, как жевательную резинку. К вечеру он начинал прикладываться к заветной фляжечке, к ночи он набирался по самые брови. Притаившись, сидел себе за стойкой, дремал, пока я не тревожил его одним и тем же воплем: «Эй, Сава! Открывай! Медведь пришел!» Тогда приводился в действие какой-то тайный механизм, и большая стеклянная дверь с шелестом отъезжала. Портье опять же ритуально спрашивал, как мне город, и, услышав неизменное «Бель Пари!», нежно улыбался, выдавая мне ключ от номера.

 

По Парижу, понятно, можно бродить и без всякой цели. О, вы не представляете, сколь много интересного обнаруживается в этих греческих, китайских, американских, наконец, французских ресторанчиках, на этих улицах, легкомысленно разбегающихся в разные стороны! Вот хорошо одетый француз разговаривает сам с собой. Он громко и убедительно что-то говорит самому себе, потом себе же и возражает, но уже как-то мягко и жалобно. То есть его большой монолог раздваивается на два — и уже выглядит как вполне приличный диалог. Большой артист. Очевидно, репетировал беседу с банковским клерком о предоставлении кредита.

На авеню Опера встретил писателя Александра Кабакова. Он шел под ручку с девушкой и мило с ней беседовал. Писатель был в шикарной клетчатой куртке болотного цвета, в сереньком в рубчик кепи, на шее болталось длинное кашне. Через полчаса на улице Риволи я снова встретил Александра Кабакова — он был один, задумчив, если не сказать грустен, и, что самое поразительное, был одет в светлый редингот! И был вовсе без головного убора.

То там, то сям лежат клошары. Парижане к ним относятся снисходительно. Или просто не замечают их. Парижские власти говорят, что бездомных в городе не меньше шести тысяч. Но клошары — это не просто бездомные, не просто нищие — это доблестная гвардия сирых и убогих. Сами же они вовсе не выглядят ни сирыми, ни убогими. Их узнаешь сразу, как узнаешь по запаху сыр камамбер. «Merde!» — вот их вечный девиз. Они вальяжно полеживают на вентиляционных решетках, откуда дует теплый воздух, и попивают дешевое французское винцо. На некоторых белые носки, явно похищенные с распродажи, которую проводит магазин «Тати». Мочатся прямо на улице, как бы говоря: «А вот вам всем! А положили мы на вас на всех с прибором! На вас на всех и на вашу паршивую цивилизацию!» Напоминают наших постмодернистов.

Президент Миттеран был большим поклонником современного искусства. При нем двор Лувра украсила Пирамида. При нем на бульварах и в парках Парижа появилось очень много памятников. Некоторые находят их весьма уродливыми. В парке Тюильри какие-то черти соседствуют с псевдоклассикой. Все это предназначено для обывателя: одно — раздражает глаз, другое — ласкает. Миттеран, наверно, боялся прослыть окостеневшим старичком, не понимающим и не принимающим новое. Эдакий мышиный жеребчик. Случись, не дай бог, еще одна революция в Париже, все эти памятники, скорее всего, утопят в Сене. А потом через пять-десять лет восстановят. Так было практически со всеми парижскими истуканами: Шарлемань, Анри IV, все эти Людовики — все были разрушены, все были истреблены героическим народом. Но восстановили же!

 

Недалеко от Лувра, на площади Пирамид, есть небольшое кафе, куда и заглянул усталый путник, изнемогающий от жажды и голода. Суп, сказал я. Луковый супчик, есть? Есть, сэр! Официант с первого взгляда мне показался прохиндеем. Значица, будем ись луковый супчик. А что еще? Антрекот, зарычал официант и напрягся, как Розовая Пантера. Оʼкей! Давай антрекот! Большой антрекот. Самый большой. Королевский! За стеклом маячила золотая Жанна на коне с хоругвью в правой руке. Орлеанскую деву не порушили. Ее поставили уже после всех революций. А в шестьдесят восьмом, наверно, просто не успели свалить. Мимо окон по направлению к площади Карузель прошел главный редактор Издательства Уральского университета Федор Еремеев. Он уткнулся носом в какую-то книжку. Был медлителен и сосредоточен. Эге, подумал я, но тут официант принес суп. О! Этот горшочек с супом был уже сам по себе полный обед. Суп был плотно запечатан куском хлеба и залит расплавленным сыром. Чтобы хлебнуть заветной коричневой жижицы, пришлось осторожно пробиваться сквозь корочку толщиной в два пальца. Не успел доесть — уже несут антрекот. На деревянной доске лежал здоровенный кусок жареного мяса, рядом — гора картошки. По краю доски вырезана канавка. Я вонзил нож в антрекот — брызнул фонтан крови! Я остервенело терзал острым клинком мясо, кровь постепенно заполняла канавку по краям доски. Запахло Варфоломеевской ночью, которая, к слову сказать, совершалась в этих самых местах. Видно, со стороны я был похож на великана Коконасса, и сидевшая за соседним столиком пожилая американская чета с опаской поглядывала на меня. Лукавый подавальщик иногда являлся перед моим замутненным взором и о чем-то участливо спрашивал. Я же только утробно урчал, насадив кровоточащий кусок мяса на вилку и ворочая его в горчичном соусе. Американцы посматривали на меня как на прямую и явную угрозу.

Настало время расчета. И вот тут-то официант и выказал себя настоящим прохиндеем! У меня не было мелких купюр, и я выдал ему пятьдесят евро. Он долго копался в своем переднике, выуживая мелкие монеты. Сначала он положил на столик несколько центов и посмотрел на меня. Потом нехотя выложил несколько евромонет. Заглянул мне в глаза. Постоял. Зевнул. И ушел. Я посмотрел на чек, пересчитал сдачу. Не хватало десяти евро. Наверно, взяли за вид на площадь, подумал я. Ведь есть в Париже кафе, окна которых выходят просто на улицу, по которой идут простые люди. А здесь в окне торчит золотой памятник Освободительнице. Десять евро — за погляд!

На следующий день художница Женя Акулова все объяснила мне. Тебя развели как лоха, сказала она. Они такие! У них глаз наметанный. Надо было потребовать объяснений! Надо было устроить скандал! Мы сидели в скверике рядом с площадью Вогезов. Женя рассказывала о премудростях парижской жизни. Накрапывал легкий дождик. В сквере появилась пара — женщина в легком плаще и рядом… Федор Еремеев! Он заботливо держал зонтик над спутницей. Женя, осторожно спросил я, может быть, я того… Типа болен? Может, меня настигла неведомая французская болезнь? Что-то типа дежавю? Я все время встречаю на улицах Парижа знакомых. Сегодня, например, видел Мишу Симакова из «Апрельского марша» — на правом берегу Сены на книжном развале он приценивался к битловским виниловым дискам. На Монмартре встретил писателя Германа Дробиза — только он не покупал, а, наоборот, продавал картину с видом Парижа. Вполне сносная картина маслом, надо сказать. Правда, меня немного смутило, что Герман Федорович был довольно сильно смугл. Если не сказать — черен. Что со мной происходит? И Женя успокоила меня. С ней поначалу происходило то же самое: в метро, в кафе, на улицах ей встречались друзья, приятели или просто знакомые. Она к этому быстро привыкла и поэтому однажды глазам своим не поверила, когда встретила на улице Сент-Оноре художницу Лиду Чупрякову. Но Лида оказалась настоящей и очень обиделась на Женю, не обратившую на нее никакого внимания. Лида не верила объяснениям Жени до тех пор, пока не встретила в Люксембургском саду свою сестру-близняшку Марину.

И было теплое октябрьское утро. Я шел по бульвару Генриха IV (Анри!) от площади Бастилии. Я почему-то знал, куда идти. По мосту, минуя остров Сен-Луи, я вышел на левый берег Сены и медленно пошел в сторону собора Парижской Богоматери. Как чудовищная рыба-кит, выплывал из сиреневого утра Нотр-Дам. Я спустился к самой воде. Вот! Вот это самое место! Я улыбался. Все сошлось.

Однажды мне приснился Париж. И я увидел остров Ситэ и диковинное сооружение со шпилем-антенной и мощными ребрами. Тогда, во сне, я не узнал Нотр-Дам. Ракурс был неожиданным, странным. Была светлая лиловая осень, и я проснулся от запаха жареных каштанов. Это было восемь лет назад.

 

«Бон суар, месье Kasimoff!»

 

Скажу вам просто: я в Париже!

К. Н. Батюшков, 1814

 

С глухим резиновым стуком подкатил поезд метро. Скрипка в вагоне нежно выводила «А по ночам так мучила меня». Но душа моя вовсе была не расположена к цыганщине и вообще к музыке, и я пошел в соседний вагон. Однако не тут-то было: там обосновалась целая группа с контрабасом, саксофоном, гитарой и компактным музыкальным аппаратом. Вот поезд тронулся, веселый гитарист погукал в микрофон, прикрепленный к его кудрявой башке, пощелкал языком, саданул по струнам, крикнул что-то вроде «шуба-дуба» — и тут началось! Музыканты выводили вполне приличный рок-н-ролл, народ же мигом организовался и пустился в пляс. Впрочем, плясали спокойно, деловито, лишь один тип — на вид англичанин, явный персонаж Гая Ричи — начал подпрыгивать козлом, махать руками, а когда подъезжали к станции, дал такого дрозда, что веселый певец чуть не подавился микрофоном. Англичанин вышел на платформу — и сразу превратился в пристойного гражданина. Он спокойно двинулся по своим делам, а бременские музыканты продолжили дискотеку. Играли, конечно, за деньги, но и явно для души. Но что-то я не заметил, чтобы им охотно и много давали денег.

 

На площади перед Нотр-Дам де Пари стоял деревянный крест. Крест был огромен. Вокруг толпились какие-то баптисты-адвентисты, улыбчиво, без надсада агитировали за свою веру. Стайками бродили молодчики, явно забежавшие из Хэллувина. Они приставали ко всем подряд, говорили хором, лукаво блестели глазами, гордо воздев поролоновые рожки. Пристали и ко мне, и приставания их были назойливыми. Я попытался пройти, но не тут-то было: они окружили меня и дружно стали убеждать в чем-то на своем собачьем языке. И я возопил: «Сгиньте!» — но ничего не произошло, и я почувствовал себя несчастным Хомой Брутом в окружении вертлявых бесов. И тогда я, щедро улыбнувшись, осенил тихонечко из-под полы молодчиков православным крестом. Они взвизгнули и немедленно сгинули, оставив после себя слабый запах серы. А вы говорите!

 

Под Шарлеманем жду Ксюшу, которая почище Годо будет. Ксюша, дочь моей приятельницы, работает в Париже моделькой. За два года исходила все подиумы Европы, в Милане снялась для пяти модных журналов, уехала в Японию, где на показе высокой моды на нее положил глаз Леонардо Ди Каприо — целовал в щечку, мурлыкал что-то на ухо, в общем, строил куры, да так и отвалил не солоно хлебавши: Ксюша у нас девушка строгих правил, студентка искусствоведческого факультета УрГУ, на котором она каким-то образом учится на одни пятерки, при том, что сегодня она здесь, а завтра будет в Осло.

Осмотрев со всех сторон памятник Шарлеманю, которого мы называем Карлом Великим, потому что он, при всей своей косматости, оказался вполне христианским королем и объединил дикие народы под пылающей орифламмой, я достал из рюкзачка бинокль и стал глазеть на Нотр-Дам. Так. Химеры и горгульи. Адам и Ева. Цари иудейские. Мадонна с младенцем. Христос. Апостолы. Страшный суд. Пороки и Добродетели. В этот момент сыпанул крупный дождь, изображение мгновенно расплылось, и пришлось прервать невинный акт вуайеризма. Вокруг захлопали зонтики. Тяжелые стада туристов, посверкивая фальшивыми алмазами на джинсах, ломанулись с площади, оглашая сырой воздух русской ненормативной лексикой. Я же пошел под осенние дерева, еще прочно державшие желтую листву. Тяжелые капли пробивали кроны и вдребезги разбивались о скамейки.

«Я в Париже!» Эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение… В 1790 году путешествующий Карамзин так же с отменным любопытством смотрел по сторонам: на домы, на кареты, на людей. Посещал дворцы и соборы, гулял по бульварам, сидел в кофейнях, что, собственно, сейчас делаю и я. Правда, ежедневно в театры, как Николай Михайлович, не хожу, в чем вижу большую проруху своего путешествия. Кто был в Париже, говорят французы, и не видел Большой оперы, подобен тому, кто был в Риме и не видел папы. Я в Риме был и папы не видел. Не случилось. А в театр какой сходить бы надо. В Гранд-опера с легкой русской руки сейчас только балет показывают. Оперы же поют в «Бастилии» — гигантском театре, расположенном напротив невидимой тюрьмы, со взятия которой началась новая французская история. Да и не только французская, наверно. Тюрьму, как известно, разнесли в пух и прах, о ней напоминает только натуральный план, выложенный цветным камнем на краю площади. И размеры этого чертежа говорят о малости сего сооружения, падение которого стало грандиозным символом. Гауптвахта автомобильного батальона, куда я однажды был заключен перед самым дембелем, была, как мне кажется, куда как больше и шире. Хотя и мельче. Одноэтажной — как и все зоны в России. Бастилия же была тюрьмой вертикальной — с глубокими подвалами, высокими стенами, поэтому и падение ее наделало столько шума. При сильном воображении или в изрядном подпитии и сейчас можно увидеть ее, стоящую бесплотным миражом, окруженную ватным пороховым дымом и крохотными человечками, штурмующими ненавистную твердыню. Вот так же с непостижимой яростью, спустя двести с небольшим лет, штурмовали небоскребы-близнецы в Нью-Йорке.

В театр «Бастилию» билетов не достать. В «Мулен-Руж» давно ходят одни приезжие старички, предварительно выстаивая томительную очередь в кассы, напоминающую очередь в райсобес после введения очередной льготы (или после ее «монетизации»). А хочется несуетно восхититься «Раулем, Синей Бородой», «Дамой с камелиями», «Федрой», наконец. Или «Служанками». Хотя последних советуют смотреть у Виктюка. Ладно, отложим театр на потом, осмотримся.

Проруха, однако ж, настигает нас в самых неожиданных местах: вот сентиментальный русский путешественник посетил славного африканского путешественника Вальяна, но дома того не застал и беседовал с г-жой Вальян, женщиной говорливой, которая с гордым видом объявила, что в последние пятнадцать лет французская литература произвела только две книги для бессмертия: «Анахарсиса» и путешествие мужа ее. Что касается автора «Анахарсиса», почтенного Жан-Жака Бартелеми, то Карамзин с ним таки встретился в Академии надписей и словесности и имел непродолжительную беседу с новым Вольтером, представившись новым скифом. Мне, похоже, подобной удачи не светит, ибо давно уже в «Проворном Кролике» не собираются художники и поэты, в кафе «Вашетт» даже официанты не знают, что здесь любил бывать Поль Верлен, и «Селект», и «Куполь» стали обыкновенными ресторанами, и в «Клозери де Лиля» обедают японские туристы, и в «Кафе де Флор» сидит публика, не подозревающая о существовании экзистенциализма, — поэтому остается бродить по парижским улочкам в полном осознании своей старой кипчакской сущности и наблюдать, как новые варвары, отнюдь не просвещенные, но давно уже ставшие европейцами, нагло и весело поглядывают на город, который они рано или поздно подожгут с четырех сторон.

Однажды ночью, возвращаясь в отель по безлюдным улицам где-то неподалеку от Биржи, я стал свидетелем странной метаморфозы, происшедшей с чистым и дружелюбным пространством улицы: тьма в каком-то закоулке ворохнулась, напряглась — и поволоклась вдоль стены спящего дома. И будь я романтиком, то непременно написал бы, что в сей же момент волосы зашевелились у меня на голове и кровь заледенела в жилах — но это было бы слишком красочно и не совсем точно. Невозможно передать тот мгновенный опустошающий ужас, который охватил меня, когда я скорее не увидел, а почувствовал, как разверзлась бездна и неведомый земляной гость из преисподней явился произвести рекогносцировку перед неизбежным вторжением. Эта шевелящаяся мусорная тьма двигалась абсолютно бесшумно, и вдруг раздался звук — будто лопнула бутылка из закопченного стекла, и тьма материализовалась и явилась на свет в виде пьяного до невозможности негра, который, ощупывая шершавую стену дома, беззвучно перемещался в какое-то тайное свое убежище. До этого случая я столь пьяных людей на улицах Парижа не видал.

 

Во всех книжных лавках — на самом видном месте полки с бестселлерами. Первые по продажам — похождения президента Билла Клинтона, написанные им самим. Очевидно, людей привлекает гонорар, который он получил за книгу. Три миллиона долларов — хорошая морковка для ослов, участвующих в гламурных гонках. За несколько лет до этого роскошного мемуара выпустила свои воспоминания Моника Левински — и тоже издатели заплатили ей какие-то неслыханные деньги. Издатели знают, что затраты их окупятся с лихвой. Народу ведь интересно, как это все у них там было. Когда случился скандал, я был в Америке, и что любопытно: американцы как-то вяло интересовались этим делом, а многие даже и не знали вовсе о шалостях своего президента. Но когда я вернулся в Россию, то первое, что я увидел на длинных столах возле метро, на которых, как в кошмарном сне, в небывалом изобилии лежат наши свободные газеты, — это сдобное глуповатое лицо президентской пассии с жирными комментариями ее игры на клинтоновском саксофоне (пикколо, господа, пикколо!). Это было похоже на демонстрацию товара в каком-нибудь занюханном квартале Красных фонарей, на улице Сен-Дени или, прости господи, Репербане. Телеканалы тоже не отставали: во всех новостях подробно обсуждались пятна на платье стажерки, которое испачкал ретивый Билл, которое она потом долго хранила в шкафу, которое потом было похищено и обнародовано ее подругой и которое, наверно, скоро выставят на каком-нибудь аукционе.

Еще в Париже читают Дэна Брауна — да что в Париже! Все сбрендили. И меня не миновало умопомрачение: с собой я захватил книжку, в которой меня, правда, больше интересовала топография Парижа, нежели интрига, которую мы с главным редактором Издательства Уральского университета Федором Еремеевым подробно обсудили лет за десять до всеобщего помешательства. Федора очень интересовала история еврейской диаспоры, и в своих блужданиях по темным тропам средневековой истории он набрел на книжку Майкла Бейджента, Ричарда Лея и Генри Линкольна «Святая кровь и Святой Грааль». И восхитился! Федор — марксист, левак (не без некоторого буржуазного шика), и его часто прельщают экстравагантные идеи, которые он любит обсуждать со мной за бутылочкой демократичной крымской мадеры. Понятно, что англичане все это придумали, но Федор поразился красоте гипотезы, а кроме того, он убежден, что подобная ересь сильно стимулирует научную мысль, не дает ей чахнуть. Поэтому у него на полке среди энциклопедий и справочников стоят и Морозов, и Дугин, и Носовский с Фоменко, и даже страшно сказать кто. Конечно, Дэн Браун — это чистая попса, и, как всякая попса, книга не только вторична, но просто дурно исполнена. Однако ж как читают! Сегодня успешность писателя зачастую зависит от маркетинга, а маркетологи оперируют понятиями: «стратегия», «проект», «пиар», «реклама», «медиавирус»… И нынешняя культура вполне укладывается в триаду: бестселлер, блокбастер, гамбургер.

Художница Женя Акулова рассказывала, что летом она с дочкой ездила отдыхать в Ниццу и там, прогуливаясь вдоль моря, видела фантастическую картину: разноплеменные тетки, загорая на лежаках, предлагали вашему вниманию узкие белые пятки, бритые ноги, гладкие животики, нежные грудки, ухоженные коготки и… обложки «Кода да Винчи», как минимум на двадцати пяти языках, включая столь экзотические, начертанные какими-то закорюками, что только по портрету Джоконды можно было догадаться о содержании книги. Если идти вдоль моря, то складывается эдакая портретная галерея, своеобразная инсталляция. Да-с, бестселлер! Газеты взахлеб сообщают о баснословных деньгах, которые получил и продолжает получать щелкопер. Сумма перевалила за вторую сотню миллионов. То-то Стивену Кингу горько! Из венка чемпиона он грустно отщипывает лавровые листочки и приправляет ими свое густое голливудское варево. А ведь, если по гамбургскому счету, Стивен Кинг — настоящий писатель. Его «Мизери», его рассказ о наемном убийце, изничтоженном игрушечными солдатами из Вьетнама, — это вещи таинственные и увлекательные, как романы нашего Пелевина. Дэн Браун супротив Стивена Кинга все равно что плотник супротив столяра. Однако сегодня плотники зарабатывают много больше краснодеревщиков, поэтому у нас развелось так много криворуких ремесленников.

Ничего не хочу говорить про Дарью Донцову, хотя бы потому, что не читал ее и читать не собираюсь, но любопытно ее высказывание, что, дескать, она пишет «утешительную» литературу, производящую некий терапевтический эффект, что в хосписе никто не будет читать Достоевского, а будут читать именно ее, Дарью Донцову… Судя по ее многомиллионным тиражам, у нас вся страна — хоспис.

 

Дождь перестал, и площадь перед собором опять стала многолюдной. Туристы возвращались (иногда они возвращаются!). Гиды начинали свой рассказ как эпические сказители, и некоторые из них были весьма виртуозны и артистичны, но толпа, на минуту оторвавшаяся от бесконечного шопинга, наэлектризованная постоянным движением, лишь на миг замирала, внимая слегка осипшим бардам, и уже — марш! марш! — готова была бежать дальше, дальше, глотая — на манер Робина-Бобина — соборы, дворцы, памятники, дома, улицы, площади, магазины… Не страдая, впрочем, по вечерам в своих скромных апартаментах ни запором, ни несварением желудка. Галерея Лафайет — вот цель нашего путешествия! Однако гиды не сдаются и, честно отрабатывая свой длинный батон, ведут почтенную публику на Монмартр, на площадь Эмиля Гудо — председателя Общества гидронавтов, который известен только тем, что пил да барагозил, гудел, так сказать, с поистине русским размахом, — где стоит дом «Бато Лавуар», знаменитый «Корабль-прачечная», монмартрская обитель ван Гога, Гогена, Тулуз-Лотрека. Система коридорная. На тридцать восемь комнат… Ну, и так далее. Но почтенная публика скучала и оживлялась только на смотровой площадке, откуда Париж открывается во всю ширину, но не роскошный вид Парижа приводил ее в восторг, а сообщение, что именно здесь весной 1814 года стояли русские пушки, угрожавшие всему этому великолепию. Приободрялись мужички, дескать, давали французику прикурить! «Бородино» цитировали. Гид же, по-заговорщицки подмигнув, отзывал их в сторонку и цитировал пушкинский ответ г-ну Беранжеру. Это производило прямо-таки поразительный эффект: мужички, хохотнув, приосанивались и гордо, по-петушиному, начинали поглядывать по сторонам, выискивая в толпе француженок.

Туристы, вернувшись из Парижа с пудовыми полосатыми сумками, высокомерно сообщают, что парижанки некрасивы. Наши типа лучше. Беда, наверно, в том, что в тех местах, где обычно бывают русские вояжеры, толпятся те же туристы или пришельцы из других стран, а парижанок действительно встретишь редко. Зато узнаешь их мгновенно: какая-то особенная стать, выражение лица, а главное — глаза! Смешливая Амели выглянет из авто — и тут же исчезнет, как мимолетное виденье. Для того чтобы увидеть настоящих парижан, надо пойти — ну хоть в Люксембургский сад — и поглазеть на игру в шары, или рано утром, когда только-только откроется дешевая кофейня на углу, зайти туда и, заказав себе большую чашку кофе, погрузиться в тростниковое кресло у широкого окна, дышать прокуренным донельзя воздухом и наблюдать за утренними посетительницами — некоторые помятые, спросонья, некоторые свежие, как только что срезанные цветы, — весело болтающими с небритым барменом, жадно глотающими голубоватый сигаретный дым.

 

Да где же Ксюша, едрёна мать?! Ксюша, кстати, вполне может сойти за местную барышню. Есть в ней какой-то шарм, который легкой печатью лежит на всех парижских девушках (хотя подбородок у нее явно голливудский). Федор Еремеев, однажды встретив Ксению на весеннем Главном проспекте в Екатеринбурге, так и плелся тайно за ней от университета имени Горького до площади 1905 года — плотоядный, как Гумберт Гумберт, — тихо радуясь белому носочку, приспущенному на правой ножке. Потом звонил, изможденный вожделением, восхищался поэтически. Мне же остается грустно наблюдать за Эйфелевой башней, макушка которой была съедена облаками.

 

С Эйфелевой башни город напоминает здоровенный ореховый торт. Отдаляется Париж настолько, что рассматривать его с этакой верхотуры все равно что елозить взглядом по глянцевой карте города. Настоящее потрясение я испытал в музее дʼОрсэ на верхней галерее, выходящей окнами на север. Неожиданно открылся Монмартр, освещенный пожухлым солнцем, и на тяжелом фоне грозового неба — сияющий купол Сакре-Кёр, выбеленный ветром. И если бы я не был добропорядочным христианином, то тут же и уверовал бы, облившись слезами и уронив на грудь свою окаянную головушку. И, выйдя из храма искусств, рухнул бы на колени и пополз бы по кривым улицам парижским к храму божьему и потом, кто знает, и дальше, дальше — тропой святого Дионисия.

 

Вдруг что-то произошло. Мир встал, как будто пленка застряла в кинопроекторе. Застыли энергичные вергилии и бояны, замерли в изумлении туристы и зеваки, химеры на соборе выпучили до невозможности и без того выпученные глаза, остановили свой бег авто, повисли в рыхлом мглистом воздухе светлые капли, сорвавшиеся с набрякших листьев, японский дедушка на скамейке, зевнув, так и остался с открытым ртом, демонстрируя безукоризненные зубы, и сам я стоял как соляной столб… И единственным движущимся объектом в этой картине была стройная девушка с острыми коленками, с распущенными волосами, помахивающая сумкой и улыбающаяся… Мне? Господи, да это же Ксюша! И застрекотал аппарат, и опять мир пришел в движение. М-да, понимаю Федора Гумберта. И Леонардо ди Каприо тоже.

Ксюша, строго сказал я, ты почему так легко одета? Она беспечно пожала плечами и поцеловала меня на современный манер, то есть и не поцеловала вовсе, а просто коснулась своей щекой моей щеки, чмокнув голливудскими губами прохладный воздух. Как дела, деловито спросила она, и я уныло пробурчал, что как бы дела у меня хорошо, что все просто супер, что все классно, и даже, я бы сказал, нереально классно, и что вопщем нет проблем. Она внимательно посмотрела на меня. Прости, Ксюша, сказал я, гламурная жизнь одолевает. А вообще-то я очень рад ее видеть, мама по ней ужасно скучает, брат ждет подарок на день рожденья, в Екатеринбурге холод собачий и грязь свинячья, а здесь, конечно, красота — Писсарро да Сислей, — но я голоден, как зверь дикий, и намереваюсь пригласить ее, Ксюшу, на ужин в «Ротонду», где мы сможем вольно посидеть и поговорить. Пойдем, легко согласилась она. И мы пошли к мосту, ведущему в Латинский квартал.

Ксюша, спросил я, ты, наверно, хорошо знаешь Париж? Совсем плохо, сказала она, много работы, очень устаю, а если выдается выходной и хорошая погода — еду в Булонский лес. В Булонский лес? Я задохнулся от изумления. Там же… Там же капище разврата! Туда опасно ходить! Ксюша засмеялась. Дэна Брауна начитался? Я что-то ничего страшного там не замечала. Обыкновенный парк. В пруду черепахи плавают. У нас в парке Маяковского пострашней будет. Эй, куда же ты? Это старинная парижская улица, важно объявил я, улица Кота-рыболова. И мы нырнули в мрачную щель между домами. Эта короткая средневековая уличка была пустынна, вполне зловонна и заставляла насторожиться и лишний раз проверить наличие кошелька. Сквозь единственное мутное окно сочился грязно-желтый свет, брякала посуда, пиликали какие-то невиданные музыкальные инструменты. Мы глянули в окно и обомлели: разбойники пили вино и жарили мясо. На столе — среди груды еды — стояла, обнажив ногу в чулке и подняв над гордо закинутой головой руку, маленькая тетка лет сорока пяти в красном платье с длинным разрезом, с неслыханно развитыми молочными железами. Тетка готовилась врезать каблуками по массивной столешнице, и рыла, воздетые в восторге над столом, замерли в предвкушении аттракциона. Ксюша хохотнула и вытолкнула меня на свет божий. Да не тут-то было!

На улице Ошет зазывалы с постными лицами кричали в толпу, распахнув двери таверн, в витринах крутились на вертелах подрумяненные поросята, пахло жирной и пряной едой. Из ресторанного чада вдруг выскочил какой-то грек со стопкой белых тарелок, яростно закричал и с размаху разбил одну тарелку о брусчатку. Победно оглядев остолбеневших прохожих, он галантно пригласил парочку туристов отобедать, но, увидев, что парочка собирается улизнуть, опять закричал, завращал бешено глазами и стал с размаху колотить тарелки о мостовую. На третьей тарелке перепуганная парочка, очевидно, опасаясь быть немедленно зарезанной острым кухонным ножом, приняла приглашение и, сопровождаемая неистовым греком, в смятении исчезла во тьме харчевни.

Мы вышли на бульвар Сен-Мишель и двинулись к Люксембургскому саду.

 

Этот год был объявлен во Франции Годом Китая, и ничего удивительного, что на решетках Люксембургского сада была устроена фотовыставка, посвященная китайскому житью-бытью. Рядом с воротами висела громадная фотография красной свиньи. Свинья была явно покрашена кармином. Под свиньей курилась сладким дымом жаровня, на которой пеклись каштаны. Неопрятный старичок в обрезанных перчатках предлагал за пять евро кулечек каштанов. На набережной Сены такой кулечек можно было купить за три. А на Монмартре — всего за одну евромонету. Однако почему свинья такая красная? Может быть, это намек? А может быть, хавронью снимали к ихнему году Свиньи? Навели, так сказать, макияж. А может быть, это и не краска вовсе, а какой-нибудь соус, которым мажут хрюшку перед тем, как ее изжарить? Загадочная фотография. Ее бы, наверно, качественно объяснили мудрецы-семиотики из Сорбонны.

 

Через парк, по улице Вавен мы вышли к «Ротонде», которая стоит на углу бульваров Распай и Монпарнас, как малиновая детская каруселька с музыкой. Рядом примостился роскошный роденовский Бальзак.

Бон суар, приветствовал нас в дверях официант с бесшумным пылесосом. Бон суар, месье Кристоф, учтиво сказал я, и тот заулыбался, уволок куда-то пылесос, таща его за гофрированный хобот как ручного зверька, и не успели мы выбрать место, как он объявился в полной готовности, сунул нам в руки меню в тяжелых бюварах и положил на столик два больших бумажных листа, испещренных фамилиями знаменитостей, заглядывавших когда-либо в «Ротонду». Кокто, Хемингуэй, Пикассо — и еще десятка три звучных имен. Я даже обнаружил имя Ленина, но, думаю, это какой-нибудь другой Ленин был.

Месье Кристоф с готовностью вытащил блокнот. Ты что будешь, Ксюша? Здесь отлично готовят филе. Нет, испуганно сказала Ксюша, мне ничего нельзя! А может, устерсы? А? Ксюша! Вполне диетический продукт. Или улиток? Ксюша скорчила рожицу и твердо сказала «нет». Разве что сыру. Я вздохнул. Сыру — мадемуазель. Видя замешательство официанта, я сообщил ему, что Ксюша — моделька, и прошелся пальцами по столу, изображая прет-а-порте. Месье Кристоф понимающе кивнул. А мне — как обычно. Филе. С горчичным соусом. И с картошкой по-французски. И маленькую бутылку красного вина. Да, medoc. Месье Кристоф исчез.

В углу сидел молодой человек с песочными волосами, в приличном твидовом пиджаке, впрочем, несколько великоватом, и что-то строчил в тетрадь, поминутно припадая к большой кофейной чашке. За твоей спиной, Ксюша, сидит молодой бедный писатель. Сейчас он сочиняет рассказ о своем отрочестве, проведенном у Темной реки. Ксения осторожно полюбопытствовала. А может быть, это просто наняли какого-нибудь студента, выдали ему пиджак, и он иногда изображает из себя писателя. Поддержать, так сказать, имидж заведения. А может быть, через десять лет мир узнает его как большого писателя. Кто знает, кто знает…

За соседним столиком пожилая пара аккуратно ела черную икру и мелкими глотками пила шампанское.

Ксения продолжала любопытствовать. Слушай, она сделала круглые глаза, это же… Модильяни! Это копии, сказал я. Но очень похоже, сказала Ксения. Это, Ксюша, не та «Ротонда», в которую ходил Илья Эренбург, той «Ротонды» уже нету. Это тоже копия. Только весьма улучшенная. Это — как тот нищий, который раздражал своими лохмотьями Оскара Уайльда, и он заказал бедолаге костюм из самой лучшей ткани, лично указав портному, где сделать прорехи.

Запиликал мобильный телефон. Ксюша порылась в сумке, достала трубку. Да, сказала она. И лицо ее изменилось! Она что-то смущенно и невнятно говорила в трубку, и было видно, что у нее голова кружится от нежности.

Бесшумный, как ниндзя, появился месье Кристоф, поставил на стол маслины. Я ста



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: