Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 10 глава




Под подобные занимательные мысли мы справились с рубашкой. Потом Танины руки потянули меня вверх и вперед, я приподнялся, она тут же сдвинулась, теперь поддерживая меня сбоку, движения выверены, будто она получила мастера спорта не в гимнастике, а в больничном, сестринском деле.

Ремень я расстегивал одной правой рукой, она вызвалась мне помочь, но я пообещал, что справлюсь сам. Брюки соскочили, сползли на пол, мне оставалось только высвободить ноги. Я стоял и думал, что делать с трусами – остаться в них или все-таки снять. Решил не снимать. Во-первых, постеснялся предстать перед пока еще одетой девушкой неуклюже голым, к тому же снять трусы сейчас, после всех этих поцелуев, всех касаний было не такой уж простой задачей. Я так и застыл, не двигаясь, пока Таня быстрыми, привычными движениями снимала покрывало. Потом она помогла мне сесть на край кровати, смотрела, как я медленно укладывал свое трусливое тело на постель, укрыла меня одеялом.

Собственно, все это время мы почти не разговаривали, лишь общие указания, типа: «подними руку», «опусти голову» (это когда мы трудились над свитером), – все со знанием дела, профессионально, словно разыгрывали сценку «Санитарка и раненый боец». И вот сейчас, вытянувшись под одеялом, я мог только гадать, что же произойдет дальше – ляжет она со мной или уйдет спать в другую комнату? Вроде бы подразумевалось, что со мной… но ведь мной же и подразумевалось.

Я лежал, закинув правую руку за голову, и смотрел, молча, пристально, пытаясь по движениям угадать ее намерения. А Таня неторопливо обогнула кровать, подошла к окну, задернула шторы; они так и не сошлись до конца, но желтое пятно на потолке все же обрезалось с двух сторон, будто по нему прошлись ножницами. Потом, не обращая на меня никакого внимания, словно меня и не было в комнате, стала неспешно расстегивать застежки юбки – я не мог различить в темноте, не то пуговицы, не то молнию. Когда выяснилось, что юбка расстегнута, я, взвесив шансы, догадался, что спать мне сегодня одному не придется. Да и вряд ли придется спать вообще.

Такая перспектива меня не только обрадовала, но и, если честно, привела в некоторое замешательство – события развивались как-то слишком простовато, без слов, без уговоров, как-то чересчур по-деловому, будто по разработанному плану, по одобренной инструкции, будто так происходило вчера и позавчера, а значит, произойдет и сегодня, и завтра. Вот если бы она, например, во время недавних поцелуев стала судорожно стягивать с меня штаны, если бы, теряясь от страсти, сама задрала юбку, я бы разделил ее порыв и даже не подумал бы заморачиваться ненужными сомнениями. А вот сейчас, лежа, молча разглядывая ее внимательную, деловую сосредоточенность, я задавался всякими глупыми вопросами. Например, перед сколькими мужиками она вот так же деловито снимала юбку, как снимает сейчас передо мной?

– Отвернись, – наконец она подняла голову, взглянула на меня, но мимоходом, будто я тоже часть рутинной процедуры.

– Зачем? – возразил я. – Ты обалденная. Меня возбуждает, как ты раздеваешься. – В моем голосе, в отличие от мыслей, сомнениям места не было.

– Все равно отвернись.

Я, конечно, послушался, потерся о подушку затылком, но только для вида, по-прежнему продолжая подглядывать. Не знаю, раскусила ли она мою простую хитрость, но вскоре юбка упала на пол тяжелым, сбивчивым, неровным кольцом. И тут выяснилось, что черная водолазка и не водолазка вовсе, а скорее обтягивающее трико, в самом укромном низу застегивающееся на одинокую, сиротливую пуговку. Теперь стало понятно, почему я не смог вытащить его наружу.

Таня двинула бедрами, расставила чуть шире ноги, рука скользнула между ними, будто выполняла упражнение с булавами, но никаких булав не было – трико разошлось снизу на фалды, как у фрака, но не с одной стороны, а с двух, спереди и сзади. Раздался треск стягиваемой синтетики, сначала исчезла Танина голова, потом вслед за ней уползла и коса, а потом они одна за другой вынырнули, уже освобожденные от водолазки.

Я больше не скрывал, что подглядываю, я не просто смотрел, я пожирал ее глазами. Что сказать… она была совершенна. Если существовал идеал женской фигуры, то не в музеях на полотнах мастеров Возрождения, а прямо передо мной, и скоро, насколько я полагал, он должен был забраться ко мне под одеяло.

– Ты идеальна, – произнес я вслух. – Я такого не видел ни в Третьяковке, ни даже в Эрмитаже.

Таня ничего не ответила, мне показалось, лишь улыбнулась, но возможно, мне показалось. Она не спешила, повернулась боком, подняла руки, стала расплетать косу. Я постепенно начинал терять себя от ее медлительности.

– Сними лифчик, – попросил я, когда треть косы перестала быть косой.

– Ты вправду хочешь? – зачем-то спросила она.

Я ничего не ответил, бессмысленный вопрос, она наверняка чувствовала на себе мой сверлящий темноту, липнущий к ее телу взгляд.

Ах, как она закидывала руку назад, за спину, как другой поддерживала грудь, такой грации и изящества без долгой тренировки добиться невозможно.

Мысль насторожила, я вдруг представил, что передо мной разворачивается показательная программа, подготовленная, отрепетированная и, возможно, не раз уже прокатанная перед зрителями. Мне сразу стало неуютно под одеялом, я даже напряг тело, поджал немного коленки, чтобы не дать подобной ереси перекинуться с головы на остальные части тела. Но тут чашечки лифчика отделились, и в полумраке проступили очертания, будто тушью по серому мелованному полотну. Так, под напором очертаний, ересь и сгинула.

– От тебя дух захватывает. – Мне хотелось говорить именно то, что я чувствовал. – Тебя невозможно выразить словами. Это я как разбирающийся в словах человек говорю. Тебя, наверное, даже нарисовать невозможно.

– Почему? – спросила она и наконец взглянула на меня долгим, протяжным взглядом, словно только сейчас обнаружила, что в ее комнате на кровати под одеялом лежит практически голый мужчина.

– Нет такого мастера, который смог бы тебя изобразить, – ответил я. – Подожди, постой так еще минутку.

Она и не спешила намеренно, знала, какое производит впечатление, я же говорю, я нарвался на заготовку. Но мне было плевать и на «заготовку», и на «нарвался», передо мной предстала совершенная красота – пусть сейчас, в полумраке лишь черно-белая, без красок, мне не требовалось красок, я же знаю, видел в музеях, гуашь может поразить не меньше масла.

– Ну что, нагляделся? – Она закончила расплетать косу, тряхнула головой, тоже изящным движением, тоже заготовленным, волосы рассыпались по спине.

– На тебя невозможно смотреть, – проговорил я. – Но и не смотреть тоже невозможно. Я просто изнемогаю от тебя. – Я покачал головой. – Но в этом изнеможении есть какое-то извращенное удовольствие. Понимаешь, умирать от тебя, умирать от желания и даже почти владеть, ты же рядом, протяни руку – дотянешься… Но не протягивать, не владеть, даже не пытаться. Просто смотреть и мучиться недоступностью. Знаешь, такая сладостная пытка.

– Ты что, мазохист? – Ей стало смешно, и она рассмеялась.

– Ты даже не представляешь… – заверил я девушку. – Полный набор, все, что тебе потребуется.

– Надо же, – произнесла она и плавно, по-змеиному (я уже и без того перегрузил слова «грациозно» и «изящно»), стала вползать под одеяло.

Задачи передо мной стояло две – первая: перевернуться на правый бок и вот так, лежа на боку, подстроить поудобнее под себя ее тело, потому что свое я ни подо что подстроить сейчас не мог. Вторая задача была куда более деликатная, хотя и не менее сложная, – не кончить от первого же ее прикосновения. Понимаю, многим это может показаться забавным, но от меня в девятнадцать лет особенно после всех этих бесконечных касаний и поцелуев можно было ожидать чего угодно. Не знаю, как бывает у других в таком возрасте, никогда никого не расспрашивал, но со мной, сознаюсь честно, случалось всякое. Иными словами, практикой не раз было доказано, что хладнокровием в подобных экстренных ситуациях я не отличался.

На бок я кое-как перевернулся. Тело хоть и побаивалось шокового смещения в боку, но уже не так параноидально, как прежде, видимо, новый, только что забравшийся под одеяло источник шока подавил первый.

Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw

Я обнял Таню несильно, осторожно не только потому, что обнимать мог лишь одной рукой, но еще и потому, что боялся повредить эту, случайно доставшуюся мне, хрупкую драгоценность. Как и любая драгоценность, она имела тончайшую отделку – нежнейшую, бархатную… Нет, даже не бархатную. Ее словно вообще не существовало, не кожа, а неизученная, внеземная субстанция, что-то из замеса воды, воздуха, стекла и… Нет, я же говорил, что словами описать невозможно. И все же я попытался:

– Знаешь, кленовый лист… – Танино лицо застыло совсем близко, я почти касался ее припухших губ. Глаза открыты и кажутся удивленными, как будто она не понимает: зачем я говорю? К чему теперь слова? – Так вот, кленовый лист, когда его весной срываешь, он с одной стороны, как глянцевая бумага, будто отполированный. А с другой – он бархатистый, как сказать… с таким ласкающим пальцы мягчайшим ворсом. Словно напыление какое-то. Никогда не чувствовала? – Она не ответила, лишь слегка покачала головой. – Так вот, твоя кожа, как обе стороны этого листа одновременно.

– Как это одновременно? – Шепот донес до меня запах ее губ.

– Не знаю. Тебя надо спросить, как тебе такое удалось, – закончил я описательную часть.

А потом мне оставалось только прижать ее к себе, раздробить разделяющие нас миллиметры, чтобы запах ее губ стал вкусом, мякотью, сжатой доступностью, упругой, движущейся, постоянно меняющейся жизнью. А еще уже привычным головокружением, утратой мира, потерей себя, одним словом – счастьем.

Я забылся… И кстати, совершенно напрасно. Потому что, забывшись, потерял над собой контроль и счастье тут же нечаянно оборвалось. Правда, перед самым обрывом я успел вернуться, успел перехватить, зажать себя властной, волевой рукой. На секунду мне показалось, что я справлюсь, что совладаю, что нависший над пропастью взрыв удастся удержать, сбить его накал, а потом растворить, рассеять по мелким, уже безопасным частицам. Я сдерживался целое мгновение, два, три, но тут Таня вздохнула как-то уж слишком отрешенно, подмешав во вздохе стон, выдохнув его прямо внутрь меня, губы в губы, рот в рот, и при этом повела бедрами нетерпеливо, требовательно. И они оба – тихий, забывшийся стон, объединившись с призывным движением бедер, сбили блок, разжали неверную хватку, острие внутри меня снова дрогнуло, пружина распрямилась и выбила последнюю, уже бесполезную опору.

Я не пытался скрыть своей беспомощности, а даже если бы и пытался, не смог бы – яростная, злая энергия выносила из меня застоявшееся отчаяние, усталость, нетерпение, ожидания. Я не мог противиться ей, она захлестнула меня, я выкрикнул раз, другой, зло, нечленораздельно, влепил кулаком по подушке, сильно, с оттяжкой, забыв про бок, про опасность подстерегающей боли. Ничего не помогало, энергия бушевала, продолжая вышибать опоры, я вцепился зубами в подушку, не имея возможности вцепиться в более плотную, живую плоть, я хотел разорвать ее, разгрызть, до полного тотального уничтожения.

И все же в полное безумие моя ярость не перешла. Потихоньку она стала затихать, оставив меня очищенным, промытым, без чувств, без желаний, прозрачным… как стекло.

Прошла минута-другая, я вернулся в себя, представил весь ужас случившегося, оценил произведенные разрушения и неизбежные за ними потери. Например, насквозь промокшую, холодящую простыню, не только облепившую меня, но и подкатывающуюся под отстраненную, не верящую Таню – видимо, я слишком порывисто вжал ее в себя в момент неконтролируемого ураганного разряда.

– Что это было? – задала она ненужный вопрос. Конечно, я мог не отвечать, но ответил:

– Землетрясение. – Потом полежал, выдохнул пару раз и добавил: – Десятибалльное, по шкале Рихтера. Город разрушен, люди погребены под завалами.

Она помолчала и добавила удивленно:

– Ты всегда так кончаешь?

Мне хотелось спросить: «Как так?», но я не спросил.

– Десятибалльных землетрясений всегда быть не может. Иначе мы давно стали бы руинами.

Она пожала плечами:

– Ну ладно, пойду полотенце принесу.

Вот это было правильно, полотенце пришлось бы очень кстати.

Когда она вернулась, стала ликвидировать последствия аварии, трусы мои за полной теперь уже ненадобностью бесформенной, вялой тряпкой распластались на полу. Я сдвинулся на самый край кровати, смотрел, как Таня, стоя на коленках, по возможности высушивала полотенцем простыню. Ее склонившаяся грудь ходила сдержанным размеренным маятником вперед-назад вслед за движением рук, спина прогнулась, и попка казалась независимым, не имеющим отношения ко всему остальному телу, неведомым зверьком.

Я закинул правую руку за голову, одеяло прикрывало меня лишь до бедер, и наблюдал за ее самоотверженным трудом, будто она отрабатывала на тренировке какой-то особенно сложный, не дающийся с первого раза элемент. Постепенно выяснилось, что злая энергия не покинула меня полностью, что корень ее не выкорчеван до конца, остатки застряли в недрах и начинали давать новые ростки. Они разветвлялись стремительно, выстреливая новыми побегами, сплетаясь в колючие, царапающиеся, плохо проходимые заросли.

Наконец Таня кое-как справилась с простыней, постелила на поврежденную поверхность другое чистое полотенце, спрыгнула с кровати, стала оттирать себя. Могла, конечно, пойти помыться, но не пошла.

– Ты и меня всю замочил, – заметила она, но без обиды, лишь констатируя, не более.

Она подставляла под полотенце различные части тела, живот, бедра, грудь, энергия во мне уже разрасталась в джунгли, они колыхались, волновались, требовали сезона дождей либо какого-нибудь другого необходимого джунглям сезона. Таня вытирала себя долго, тщательно, опять полностью позабыв обо мне, приподняла одной рукой грудь, та не помещалась в ладони, выплескивалась из нее, неестественной деформированной формой вздымалась вверх. Провела полотенцем под грудью, по самой складке, по самому пересечению, заглянула, убедилась, что чисто, сухо, снова провела. Затем склонилась еще ниже, стала разглядывать трусики, попробовала их пальчиками, потерла пальчики между собой.

– Ты и их испачкал, – посетовала она, слегка пожимая плечами, как бы говоря: «Ну, и что же теперь делать?» А потом взяла и вышла из них. Именно вышла. Не спустила их до коленок, как обычно делают нормальные люди, и даже не сбросила на пол, чтобы изящно перешагнуть через них, как это иногда показывали в итальянских фильмах. А именно вышла, выползла из них, как змея выползает из своей старой кожи, неведомыми, на глаз неразличимыми движениями.

Что сказать… В плохо пробиваемой темноте для меня ничего особенно не изменилось, только явственнее проступила округленность контуров да наметился едва затемненный, грифельный штрих внизу живота. Из-за него над джунглями разразился тропический шторм. Деревья выгибались, многие не выдерживали напора, ломались, на смену им сразу же вырастали другие.

– Иди ко мне, – вырвался из меня кусочек шторма.

Наверное, она почувствовала его, как моряк по перемене ветра чувствует надвигающуюся бурю, и оставила свой тщательный труд, теперь ее внимание вновь перешло на меня. Постояла немного, рассматривая мою частично прикрытую, раскинувшуюся на простыне обнаженность, и, похоже, одобрила ее, так как тут же запрыгнула в кровать, юркнула рядом.

– Укрой меня, я замерзла, – попросила она, пристраиваясь ко мне поближе.

Я укрыл нас одеялом, обоих укрыл, прижал ее к себе, всю, без остатка, переплел руками, ногами, так плотно, как только мог, как только позволял поврежденный бок.

– Мне не хватает рук, – пожаловался я. – Во-первых, левая плохо работает. Но даже если бы и работала, мне еще хотя бы одна нужна, третья… Вот здесь тебя обнять. – Я обозначил место. – Могла бы расти откуда-нибудь из бедра, небольшая, но хваткая.

Таня не засмеялась, только придвинулась поплотнее. И тут же, вздрогнув, инстинктивно отпрянула. Но лишь на секунду, потом снова прижалась ко мне.

– Надо же, – сказала она. И больше уже не говорила ничего.

 

Мы провели вместе целую неделю, семь изумительных дней, возможно, самые изумительные в моей тогда еще совсем короткой и не очень избалованной женщинами жизни. Мы не делали ровным счетом ничего, кроме того, что занимались любовью. Как только мы ею ни занимались, где только ни занимались, занятие любовью стало единственным смыслом нашего существования, его стержнем. Все остальное – еда, телевизор, разговоры за чаем на кухне по вечерам, стихи, которые я читал ей, лежа в постели в короткие минуты затишья, – оказалось лишь несущественной добавкой, накипью, искусственным напылением.

С моим организмом произошло удивительное превращение – ему не требовались передышки. Он пристрастился к состоянию любви, его перестал интересовать пресловутый результат, так называемый оргазм, только процесс – растянутый, нескончаемый, без начала, без конца и, конечно, без середины, вот единственное, на что было настроено мое тело.

Конечно, мы что-то ели, в холодильнике, к счастью, нашлись какие-то залежавшиеся продукты, но ели мы впопыхах, скорее по инерции. По вечерам, свернувшись в переплетенный клубок на диване перед телевизором, мы смотрели без разбора всякую несусветную ерунду, не воспринимая смысл, сюжет, не разбирая слов, не отличая одной передачи от другой. Все вокруг покрылось полупрозрачной пеленой, этакой целлулоидной пленкой, химически составленной из нашего желания, похоти, страсти, – называй как хочешь.

Мой левый бок по-прежнему ныл тупой, давящей болью, но я свыкся с ней, она стала частью повседневности, и я перестал обращать ни нее внимание, лишь берег левую сторону чуть больше, чем правую. То есть получалось, что правую я не берег совсем.

После всего, что происходило днем, вечером, совсем поздним вечером, ранней ночью, когда нам все же удавалось заснуть, засыпали мы крепко, словно проваливались в бездонную, засасывающую воронку – без снов, без желаний, без ощущений. Где-то ближе к утру, когда ночь за окном меняла оттенок с беспросветно черного на темно-фиолетовый, будто в нее густо плеснули чернилами, я обычно выпадал из сна, но так и не попав в реальность, так и остановившись где-то посередине, в промежуточном, полубессознательном состоянии, я накатывался на теплое, податливо распростертое рядом тело, вдавливал его в аморфность постели. Таня тоже, казалось, не приходя в себя, тоже следуя своему неразборчивому инстинкту, безоговорочно принимала меня, и мы, слившись всем, чем только можно слиться, балансировали между сном и реальностью, между ночью и утром, между стоном и прерывистым, сбившимся дыханием.

 

Однажды я проснулся раньше обычного, когда ночь еще не вытравила ни одного мазка со своего черного, монохромного полотна. Проснулся совсем, полностью, наверное, впервые за эти растянувшиеся семь бессчетных ночей. Лучше даже сказать, не проснулся, а пробудился. Словно прорвалась какая-то липкая и оттого цепкая, дурманящая паутина, и я почувствовал себя свежим и бодрым, совершенно ясным, без привязчивых остатков сна, а главное – очистившимся. Как если бы меня пропустили через мощную, продувающую, промывающую центрифугу и, выбив все лишнее, утяжеляющее, выпустили наружу облегченным. Настолько облегченным, что казалось, взмахни я посильнее руками, мог бы взлететь; именно так в детских снах свободно паришь над землей.

Я тихонько выскользнул из-под одеяла. Было часа три, Таня смутным, белеющим сугробом замерла в тишайшем, бездыханном сне, я сделал было шаг в ее сторону, но остановился. Меня отчего-то манило окно, из узкого просвета между занавесками, живой и легкий, под стать мне, пробивался лунный свет. Я протиснулся между шторами, они сошлись у меня за спиной, от оконного стекла пахнуло морозной свежестью. Странно, за эти семь дней я и не вспоминал о внешнем мире, начисто позабыл о нем, а вот, оказывается, он по-прежнему здесь, никуда не делся, привычно, терпеливо ожидает меня. Более того, манит.

Я вгляделся. Падал тихий, медленный, бесконечный снег, не знающий ни начала, ни конца, наверное, все тот же снег, который шел семь ночей назад, когда я лежал на спине, завороженно следя за тенями снежинок, скользящими по потолку. Двор внизу, зажатый в каре уродливых сейчас, в ночи, силуэтов домов, безнадежно замер, большие, бесформенные хлопья ложились на землю ровными, аккуратными, казалось, математически просчитанными, выверенными слоями. От их стерильной белизны и двор, и ночь за окном выглядели девственными и пронзительно чистыми, и гармония бесшумно скользящих в воздухе снежинок совпадала с гармонией замершего, молчаливого, казалось, даже бездыханно застывшего мира.

Я ощутил томление. Не знаю, как это объяснить, но меня словно пронзил призыв, словно ночь звала меня к себе. Я почувствовал, что не могу больше оставаться в этой большой, сразу ставшей постылой квартире, с ее неприятием простой, бесхитростной чистоты, с ее мелким, сиюминутным и оттого лживым счастьем, с ее тяжелым, не несущим облегчения, качающимся между стенами, застоявшимся воздухом. Меня охватила потребность сбросить вяжущий дурман последних дней, выбраться отсюда наружу, на волю, в чистоту и бесконечность вечно идущего снега, который не будет ни любить, ни угождать, ни ждать ничего, ни просить, ни требовать. Он будет лишь падать и падать, и так без конца.

Жизнь – больше, чем любовь к женщине, больше, чем желание женщины, больше, чем счастье, которое женщина может принести. Как все просто, как отчетливо просто и ясно! И у Толстого описано, и у Чехова. Вот и я почувствовал это тогда, глядя сквозь прозрачное, дышащее свежестью стекло.

Мне пришлось заставить себя оторваться от окна, от его холодного, отрезвляющего контраста с пересушенным, душным батарейным воздухом комнаты. На стуле у стены громоздилась бесформенной кучкой одежда, я свалял ее в неразборчивый комок и тихо, на цыпочках, чтобы не повредить едва стелющееся над кроватью дыхание, выскользнул из комнаты.

Лишь на кухне я включил свет, натянул штаны, рубашку, свитер, они все, особенно свитер, показались мне неестественно чужеродными, я и позабыл за эту неделю, что на свете существует одежда, особенно толстые, зимние свитера. Я уже направился было в коридор, там где-то должна была храниться моя куртка с засунутым в рукав шарфом, я уже выключил на кухне свет, как вдруг вспомнил о Тане.

Я почти забыл о ней в своем паническом, дезертирном бегстве. Забыл, что она здесь, в спальне, спит под теплым одеялом, забыл ее гибкое, крепкое, отточенное тело, ее доступность, открытость, ее доверившуюся мне беззащитность. Забыл, что она была частью меня эти шесть блаженных дней, как забыл и само блаженство, которое она мне дарила.

А еще я представил, как она проснется утром и не найдет меня, и наверное, ей будет непонятно, а еще больно. Женщине наверняка больно, когда от нее ночью уходит мужчина, не предупредив, не объяснив ничего. Когда она просыпается, а его нет.

Я снова включил свет, нашел в кухонном шкафу лист чистой бумаги, ручку, сел за стол. Мне не нужно было ничего придумывать, ничего сочинять. Требовалось только отодвинуть в сторону снежную ночь, снова окунуться в прожитую неделю, погрузиться в бессчетные мгновения незаметно утекшего времени. Видимо, слова уже давно родились, они просто ждали подходящего момента, чтобы выскользнуть на гладкий лист бумаги. И вот момент настал.

 

Движений наших мерных череда.

И кажется мне, будто я – не я.

И я уже почти что стал тобою,

Ты стала продолжением меня.

И я тебя сейчас собой накрою,

 

И выстрелит по телу теплота,

Та теплота, которая с собою

Приносит осознанье бытия

И счастье бесконечного покоя.

 

И, погружаясь в бездну с головою,

Я понимаю: жизнь есть суета.

Лишь навсегда останется со мною

Движений наших чутких череда.

 

Я перечитал написанное, ничего не хотелось ни исправлять, ни изменять, строчки легли, будто я их выдохнул. Положил ручку на бумагу, потом задумался и снова потянулся за ручкой, приписал в самом низу:

«Мне надо срочно уйти. Просто необходимо. Я приду завтра вечером. Ты дождись».

И теперь уже окончательно придавив листок стеклянной сахарницей, стоящей здесь же, на столе, выключил на кухне свет, отыскал в коридоре куртку, намотал на шею шарф и постарался как можно тише отпереть замок входной двери.

 

Как ни странно, на улице было совсем не холодно, я даже не стал застегивать куртку. Я стоял под козырьком парадного и не мог ступить на гладь занесенной снегом земли. Было очень тихо, луна, смешавшись с одиноким фонарем, бросала желтовато-зеленоватый отсвет, от него снег искрился драгоценным, нескончаемым переливом. Я боялся повредить белый, незапятнанный, девственно чистый настил, его торжественную гармонию, боялся надругаться над ним своим торопливым, грубым башмаком. Двор еще спал, земля еще спала, снег мягко, бесшумно, слоем за слоем укутывал их, и вот я должен был теперь оборвать, нарушить их короткий сон. Но выхода не было, и я нарушил.

Я брел между беспорядочно расставленных домов, огибая старые, прошлого века, заросшие временем коробки, отыскивая узкие, едва заметные проходы между ними, оставляя за собой череду равномерно утоптанных, неразличимо одинаковых следов. Остановился, обернулся – в одинокой, отшельнической последовательности отпечатков посреди нетронутой белой целины тоже была своя эстетика; снег неторопливо засыпал их, медленно, но настойчиво. «Как волна накатывает на песок, – подумал я, – только тише, мягче, чем волна».

И тут я ощутил счастье. Выделенное, почти материализованное, словно его можно было потрогать, взять руками; почему-то представился небольшой, твердый, идеально гладкий, легко умещающийся в ладони шар. Янтарный или, может быть, из отполированной яшмы.

Я ни разу еще так отчетливо не чувствовал счастья, ни когда писал стихи, ни даже когда занимался любовью. Только сейчас, выйдя из недельной любовной спячки, до пресыщения избалованный женским телом, слившись с ним, совпав, почти потеряв в нем себя, я теперь в этой заснеженной, отрешенной от всех и от всего ночи вновь обретал себя, словно рождался заново. Молодость, легкость, свобода, полная, никем и ничем не ограниченная, не контролируемая, насквозь пронзили меня, обожгли и выкристаллизовались в отборный сгусток счастья.

Наконец я вышел на бульвар где-то в районе нового МХАТа. В полном отсутствии машин, пешеходов, в тихой отрешенности теперь уже освещенного города, в неспешном, неизбежном кружении снега, в почти полном безветрии возникало ощущение сюрреальности, выпадения из привычного, взвешенного, подчиненного ньютоновской механики города. Словно попал в зазеркалье, на оборотную сторону, словно весь мир стал вращаться вокруг меня одного, существовать только по моему желанию и, став полностью зависим от меня, он теперь предоставлен только одной моей воле.

«Свобода сильнее любви, – подумал я, – особенно после долгой, всепоглощающей любви. Обретение себя в свободе и есть истинное счастье.

Я снова, как тогда в лесу, вспомнил строчки Пушкина:

 

На свете счастья нет,

Но есть покой и воля…

 

Неужели он чувствовал то же, что и я сейчас?.. Ведь под «волей» он наверняка понимал свободу физическую, а под «покоем» свободу душевную. И приравнял их к счастью. К единственному возможному счастью.

Я еще раз, на сей раз медленно, произнес про себя пушкинские строки. Как все же гениально, двумя короткими строчками поднять целый пласт чувств, определить мировоззрение. Такое возможно только в поэзии, когда одна правильно сотканная строчка заменяет целые тома. Потому что в поэзии слово может быть уплотнено до предела, нагружено и чувством, и мыслью, не обязательно напрямую, часто ассоциативно, метафорически. Именно уплотненность слова до критической, готовой к взрыву массы создает ту поэзию, которая остается во времени и всплывает в уме неожиданно, посреди ночи, на заснеженном Бульварном кольце в голове у очередного потерявшегося во времени разгильдяя.

Вскоре я перестал думать о поэзии. Я брел по бульварам бесцельно, лишь впитывая ночной, заряженный зимней рассыпчатой свежестью воздух, вбирая его в себя, становясь его частью. Перешел сначала улицу Горького, потом Петровку, я так и не встретил ни одного человека, снег скрипел под ногами, фонари перебрасывались между собой моей растрепанной, распахнутой, волосатой тенью, словно играли в какую-то только им известную, веселую игру, в голове впервые за множество прошедших часов возникла кристальная, отчетливая ясность.

Почему-то я вспомнил, как на моих глазах чуть не покалечили Леху, вспомнил, как сам катился по лестнице, как глухо бился о тупые, каменные ступени, усмехнулся, в принципе еще легко отделался, могло быть и хуже. Вспомнил мужика на лестничной площадке, залитого кровью, с розовым шевелящимся пузырем на губах. Что с ним стало? Я не знал, я ведь целую неделю не выходил из квартиры.

Ну и ладно, подумал я, эта ночь все искупает.

Я вновь почувствовал себя сильным, свободным, влюбленным и в эту ночь, и в эту такую разную, такую непросчитанную, неизведанную жизнь… Чем бы она ни обернулась, сейчас или в будущем, каких бы усилий, падений, потерь ни стоила – все равно нет ничего лучше ее. Не может быть!

И тут я услышал свой голос. Слова рождались сами собой, мне оставалось их только произносить, насыщая ими морозный, запорошенный поземкой воздух.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: