Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 11 глава




 

О ночь, тебя одну люблю.

С тобой одною молодею.

И если все-таки сумею,

Я в ночь когда-нибудь уйду…

 

Я не знал, придумал ли я эти строчки сейчас или знал раньше, я только все повторял и повторял их, страстно, пылко, как заклинание.

Так я шел в ночь, не сдерживая шага, не замечая пройденного расстояния, пока по мостовой по обеим сторонам бульвара не покатили заспанные, еще не отряхнувшиеся от ночного снегопада машины да пара пешеходов, спешащих непонятно по каким утренним делам, не попались мне навстречу. Тогда я поймал раннего «левака» и, нырнув в удушливое перегретое нутро обшарпанных «Жигулей», покатил домой. Туда, где давно уже не был, туда, где, я знал, меня всегда будут ждать и всегда будут любить.

 

Вставка третья

Структура

 

Я всегда мечтал о сыне, задолго до появления Мика думал о том, как буду его воспитывать, как смогу дать ему то, чего сам был лишен в детстве… Даже не материальное – не вещи, игрушки, х-боксы и айподы, а другое, самое важное, необходимое – цель, понимание своего предназначения, осознание смысла жизни. Думал, что начну пробуждать в нем таланты как можно раньше и, обнаружив, буду умело их пестовать, развивать.

Потому что совсем не сразу, а только с годами мне открылось, что не все, но многие из нас здесь, в этом мире не случайны, а посланы с миссией. И главная наша задача свою миссию определить, распознать в себе и, распознав, выполнить. И если удается, если реализовался до конца, то это и есть в итоге самое большое жизненное счастье. А если не удается, то жить с сознанием (даже не с сознанием, а с чувством) невыполненной миссии – тяжелое, непосильное бремя.

Можно, конечно, самому попытаться найти его, свое изначальное предназначение, пробовать, ошибаться, снова искать. И может быть, кому-то в результате повезет. Но сколько времени потратишь впустую, сколько сил, сколько разочарований испытаешь, сколько ошибок совершишь… Да и где гарантия, что в результате найдешь? Насколько проще и, главное, эффективнее, когда кто-то близкий и любящий, кто многое уже познал и понял, от этих ошибок и разочарований тебя убережет. И направит к цели. Иными словами, к согласию с собой.

Так теоретизировал я еще до рождения Мика, не подозревая, насколько реальная жизнь далека от самых проницательных рассуждений.

Потом, когда Мик появился на свет и когда мы оказались одни, я просыпался вместе с самым ранним рассветом и брел на кухню готовить ему молоко. Сынок был спокойным малышом, он крепко спал, будто понимал, что папе одному нелегко, и лишь изредка попискивал по ночам. Тогда я протягивал руку и покачивал механически, так и не очнувшись от дремоты, его кроватку, и он, поерзав немного, затихал в своем сладком младенческом сне.

Иногда, когда он долго не успокаивался, я брал его к себе в постель, и он подкатывался ко мне теплым комочком и, удобно устроившись, сразу засыпал. Но я заснуть уже не мог, подспудный страх, что во сне я могу придавить маленькое хрупкое тельце, меня не отпускал, и в результате я вставал и переходил в гостиную, ложился на диван.

Я поднимался на автомате и, не успев до конца сбросить остатки сна, брел на кухню, грел воду, затем ее остужал, сыпал в нее порошок молочной детской смеси, тряс вяло бутылку, капал из резинового носика соски себе на внутреннюю сторону запястья, проверяя, не горячо ли. К этой минуте, будто чувствуя, что завтрак готов, Мик просыпался в своей колыбели, вздыхал глубоко, начинал вертеться, снова вздыхал. Я подходил к нему, брал на руки родное человеческое существо, он прижимался к моей груди, глазки сначала едва прорезались ото сна, потом почти сразу отметали его, открываясь широко, удивленно миру. Бутылочка уже была наготове, я подносил упругий резиновый сосок к его ротику, Мик обхватывал бутылку ладошкой и, посапывая от наслаждения, начинал смачно сосать белую, мутную жидкость.

Я обычно стоял у окна, как правило, в этот ранний час на улице зарождался рассвет, серый, неуверенный, перемешанный еще с частицами отступающей ночи. Мик у меня на руках расходился вовсю – сопел, кряхтел, всячески демонстрируя распирающее удовольствие, лишь иногда отрываясь от бутылочки, чтобы передохнуть от тяжкой грудничковой своей работы, и тогда поднимал глазки вверх и смотрел на меня внимательно, серьезно, будто пытался определить что-то очень важное. В такой момент, стоя у окна, на границе между теплом дома и прохладой занимающегося зыбкого утра, я чувствовал, что вот сейчас, в эту самую минуту, между мной и моим маленьким, едва осознающим себя сыночком рождается связь. Труба, туннель. И по нему перетекает живой, трепещущий поток. В обе стороны – не только от меня к нему, но и от него ко мне тоже.

Конечно же, главным в этом потоке была любовь, безотчетная, не требующая ни подтверждения, ни ответа, полная и абсолютно бескорыстная. Но и не только любовь. Что-то другое, не менее сильное, требовательное, что определяет всю дальнейшую жизнь. Связь. Между отцом и сыном. Я физически ощущал их, эти плывущие навстречу, вливающиеся друг в друга потоки, я чувствовал, как что-то вполне материальное наполняет меня, проникая в клетки моего тела, оседая в них, закрепляясь постепенным осознанием отцовства. Я не ошибался, этот туннель, эта связь так никогда и не нарушилась, только укреплялась с годами.

Помню, когда Мику уже было годика три, мы сидели в кафе за воскресным завтраком, и он ел блинчики с творогом, официантка, молодая девушка, подошла узнать, не нужно ли нам что-нибудь еще. Она улыбнулась, а потом, покачав как бы в изумлении головой, сказала:

– Он любит вас.

– Откуда вы знаете? – удивился я.

– Он так смотрит на вас. С обожанием. Но, знаете, это даже не взгляд, просто вокруг вашего столика распространяется поле любви. Я когда к вам подхожу, попадаю в него. Посмотрите сами, как он на вас смотрит.

Я улыбнулся ее чуткости, тому, как она безошибочно определила. Мик смотрел на меня, и из глаз его струились лучики любви. Наверное, можно было бы изобрести простое устройство, которое собирало бы их, сублимировало в полупрозрачную, переливающуюся, хрустальную капельку. Конденсированная любовь моего сына. Именно она и перетекала по незримому туннелю, созданному в те минуты, когда мы стояли у окна и смотрели на зарождающийся рассвет, как он расцвечивает розовым стены еще не отошедших от ночи домов, и Мик сосал молочную смесь, касаясь своей маленькой ладошкой моей взрослой, мужской руки.

 

Я откидываю легкую простыню, встаю с кровати, подхожу к окну. Сейчас, наверное, часа четыре ночи, невероятной величины идеально круглая луна наехала на воду, словно прожектор, пробивая в ней узкую, интенсивно сгущенную, светящуюся зеленовато-желтую дорожку. Они оба кажутся неземными, инопланетными, и океан и луна, и расстеленная передо мной лунная струя, и приютившая их всех ночь. Тихий плеск волн смешивается с едва слышным дыханием Мика в соседней комнате, и я сейчас, ночью, в полном отрешенном одиночестве чувствую покой и умиротворение.

Все правильно… Не знаю, было ли так задумано и рассчитано заранее или получилось само по себе, благодаря интуиции, случаю, удаче… Но все правильно, все сошлось, как и должно было сойтись. Мик, его мерное дыхание, закинутая за голову еще совсем детская пухлая ладошка, бессильная сейчас в спокойном, тихом сне. Шелестящий океан за окном, плещущаяся в нем лунная дорожка, моя книга, которой я увлекся и которая не дает мне спать, – все совпало, все оказалось связано единственной правильной связкой. Хотел бы я добавить что-нибудь к этому сочетанию? Наверное, хотел бы. Но желания мои не резкие, не давящие, не требующие, я вполне могу обойтись и без них.

 

Вспоминаю, как год назад мы с Миком оказались в Нью-Йорке. Мне предложили прочитать курс лекций в Колумбийском университете, и я взял с собой Мика, хотя бы потому что его не с кем было оставить. В свободные часы мы бродили по музеям и однажды в МОМе [1] остановились перед полотном Пола Кли. Мик заметил, что в первом классе на уроках рисования он и сам рисовал что-то похожее. «Да и не только я, все дети рисовали не хуже этого», – добавил он. И действительно, на картине известного абстракциониста были изображены разноцветные каракули, не сильно отличающиеся от детских.

Тут же рядом, прямо на полу сидел мальчик, я поначалу не обратил на него внимания. Вокруг были разбросаны небольшие листы ватмана, очевидно, он кропотливо копировал висевшие в зале картины. Мальчик был примерно ровесник Мику, и по тому, как зрело он рисовал, легко было догадаться, что музей для него привычное место для занятий живописью. Услышав замечание Мика, он оторвался от листа ватмана, поднял на нас лицо, я редко встречал такие живые, смышленые глаза, и сказал с апломбом, обычно не свойственным детям:

– Гениальность Кли заключается именно в том, что он, будучи взрослым человеком, смог поставить себя на место пятилетнего ребенка. И воссоздать мир таким, каким видят его дети. – Мальчик помолчал, задумался. – Ведь когда ребенок способен увидеть мир глазами взрослого, мы считаем его гениальным. Но ведь и обратная задача не менее сложная. Взрослому точно так же не дано проникнуть в мир ребенка.

Я поразился и самой мысли, и тому, как сформулировал ее юный художник. Сам ли он до нее дошел или ему подсказал кто-то из взрослых, родители или учитель, – теперь это уже не имеет значения.

– Видишь, Мик… – не смог упустить я случая для очередного наставления. – Если проникать в глубину даже простых вещей, они выглядят иначе, чем на поверхности. Но для подобного проникновения требуется большая работа и мысли, и души, а главное, должна быть потребность в самом проникновении. Пытливость ума. Тоже, надо сказать, талант.

Не знаю, понял ли Мик что-нибудь из моей назидательной тирады. Но даже если и понял, не думаю, что она задержалось у него в голове надолго.

Потом я кивнул мальчику, по-прежнему сидящему на полу, еще раз заглянул в его живые глаза и сказал:

– Ты абсолютно прав. И знаешь что, я надолго запомню и тебя, и твои слова.

 

* * *

 

Я тихонько повернул ключ в замке, отворил входную дверь и на цыпочках, чтобы не разбудить родителей, сняв ботинки, куртку, двинулся по узкому короткому коридорчику на кухню. Запах дома, а все обитаемые дома имеют свой, только им свойственный запах, ударил не только по обонянию, но и по сердцу. В нем легко угадывался и запах еще недалекого, но уже безвозвратно ушедшего детства, и вкуснейший запах лакомств, которые может готовить только мама, он за долгие годы пропитал стены, въелся в обои, перемешался с их бумажной структурой, с крахмальным клеем, на который они были посажены. Запах дома, как запах человека, может отталкивать, настораживать, раздражать, а может – умиротворять и сразу стать близким, и родным, и незаменимым.

Вот и сейчас он всколыхнул во мне и нежность, и радость возвращения, и чувство вины за то, что я так долго пропадал непонятно где, невольно променяв родной дом на другой, а вечную любовь к родителям на другую, новую любовь. Пусть ненадолго, но променял.

Только на кухне, плотно закрыв за собой дверь, я включил свет и тут же полез в холодильник. Как ни странно, я неожиданно ощутил голод, просто острейший голодный приступ. Я вывалил из заиндевевшего недра все без разбору – жирное, сладкое, мучное, калорийное. Затем включил старенькую «Спидолу», ночной заокеанский эфир сразу же смешал с утрированно мягким светом абажура витиеватый джазовый мотивчик.

Ночь плотной темнотой обступала окно, очерчивая маленький желтеющий квадратик в большом спящем доме, и оттого, что этот островок тепла и пульсирующей жизни казался отрешенно одиноким, именно поэтому, меня охватило особое сладкое ощущение домашнего уюта. Ведь не только люди, но и природа спит беспробудно, добирает последние часы сна посреди замерзшей на окраине леса зимней ночи. А здесь в маленькой, тесной кухоньке по-прежнему теплится чуткая жизнь, да еще негромкий, порванный, ломающий ритм джазовый мотив, да слезящийся кусок сыра на белом, ароматном хлебе – я снова почувствовал себя счастливым, уже который раз за сегодняшнюю ночь. Но теперь оттого, что я дома, где нет ни забот, ни ответственности, ни потерь, а те, что все же случаются, не имеют значения, потому что, как выяснится позже, потерями не являются.

 

Вскоре сквозь плывущую в эфире, прерываемую помехами джазовую импровизацию раздалось шарканье домашних тапочек, распахнулась дверь, и на кухню вошел папа. Он был в майке, трусах, с заспанными глазами, немного помятый, не отошедший ото сна, видимо, я разбудил его своим приходом – мой добрый, любящий, родной папа. Я так его любил в эту минуту, я так необъяснимо сильно чувствовал, как люблю его…

Мы не виделись целую неделю, но только сейчас я ощутил, как соскучился и по нему, и по маме, поднялся с табуретки, поцеловал отца в щеку, он поцеловал меня. Потом он тоже сел за стол, приглаживая волосы на затылке, у него была чудесная, густая шевелюра, правда, уже полностью седая.

Я стал было наливать ему чай, но он покачал головой:

– Я сначала приму душ, умоюсь, потом буду завтракать.

– Завтракать? – удивился я. – Еще же ночь.

Он протянул руку, потрепал меня по волосам, ладонь у него была большая, тяжелая, но теплая и нежная одновременно. Вернее, не нежная, а заботливая. Я вообще нравился ему. Нравился как существо, которое он родил и вырастил, ему нравилась выраженная во мне идея его собственного продолжения, он с трудом скрывал удовольствие от того, какой замечательно похожий на него самого получился сын. Именно такое удовольствие и называется безусловной, пусть и не особенно связанной с реальностью отцовской любовью.

– Блажен, кто живет вне времени. – Он покачал головой, наверное, подумав о себе, о той далекой поре, когда тоже мог позволить себе не замечать время. – Скажи, ты блажен?

– Блажен? – переспросил я, удивляясь слову.

– Хорошо, давай по-другому, – кивнул папа. – Ты в согласии? С собой, с жизнью? Расскажи, мы стали редко с тобой говорить. Раньше мне казалось, что я знаю о тебе все, а теперь мы не видимся неделями.

– Ну не неделями, а всего одну неделю, – уточнил я фактическую часть.

– Бог с ними, с деталями. – Он пожал плечами. – Так ты в согласии?

Вообще-то я всегда был достаточно закрытым и не любил откровенничать – когда человек раскрывается, он лишается защитных слоев и оголяет свое мягкое, уязвимое нутро. А мысль о собственной беззащитности мне всегда была чужда и даже обидна.

Вот и сейчас, я уже хотел было отмахнуться, мол, «все нормально, пап, попей лучше чайку». Но то ли кухня, наполненная слишком насыщенным электрическим светом, неестественно картинно густым, будто ночь за окном не пропускала его через себя и возвращала лучи обратно в маленькое, сжавшееся пространство, уплотняя их, доводя плотность до вангоговского желтого предела… То ли захлестнувший их обоих – и кухню, и ночь – джазовый шипящий распущенный ритм… То ли мой папка, непривычно сонный, домашний, расслабленный, уже совсем немолодой, тоже уютный, остро, пронзительно сейчас любимый… Но что-то всколыхнулось во мне, и захотелось ответить ему искренне, откровенно.

– Папуль, – начал я, – моя жизнь держится на четырех столпах. Прежде всего, мое дело, ну, то, чем я занимаюсь, потом спорт, потом друзья и женщины, конечно. И если ты не знаешь, должен тебе сообщить, что во всех этих областях твой сын вполне востребован…

– Пока не знаю. – Папка придвинулся к столу, сел поудобнее, видимо, он сам был немало удивлен моей неожиданной ночной откровенностью. – Расскажи.

– Начнем с первого. У меня два дела, учеба и еще то, что я пишу. С учебой все в порядке, иногда даже бывает интересно. К тому же студенческая атмосфера как раз по мне. Ну, ты сам понимаешь.

Он кивнул, он понимал.

– А то, что я пишу… – Я помедлил. – Ничего особенного пока не написал, так, по мелочи, «малая форма»… А лучше сказать, «мелкая форма». Но в редакциях иногда берут. Вот несколько дней назад в «Юность» взяли.

– В «Юность»? – удивился папа. – И что, напечатают?

– Не сказали еще. У них там редсовет, или как это называется. В общем, главный редактор должен утвердить. Но то, что взяли, уже хорошо. Как ты думаешь?

– Наверное, хорошо. – Папа подпер подбородок кулаком, так и смотрел на меня, не только с интересом, но и с удовольствием.

– Со спортом тоже все в порядке, – перешел я ко второму элементу в моей формуле счастья. – Я в отличной форме, знаешь, когда тело умеет и может все. А если чего-то не умеет, то легко может научиться. Понимаешь, это только вопрос желания и усилий.

Тут я вспомнил про поврежденный бок, про гудящее по ночам ребро, на секунду задумался, говорить ли о нем папке, и, конечно же, решил не говорить.

– А усилия меня не смущают, мне нравится быть в усилии, в преодолении. Мне возникающая от усилия физическая боль даже нравится. Извращение, конечно, но что поделаешь. – Я улыбнулся. – Точно, именно преодоление, вот что меня привлекает больше всего. Не только в спорте, но и вообще в жизни. Когда кажется, что больше не можешь, а все равно продолжаешь, и выясняется, что можешь. И выходит, что даже результат уже не столь важен, процесс важнее.

– Да-да, – закивал папа.

– Друзей у меня много, и мне с ними весело, мы, видишь ли, веселые ребята, особенно когда вместе. Ну, и с женщинами тоже все в порядке. Особенно последнюю неделю. Знаешь, я, кажется, встретил идеальную девушку. Вернее, не так, я встретил девушку с идеальным телом.

– Это тоже важно, – вставил папа, который, я не сомневался, и сам знал про женщин немало. – Это ты у нее, значит, всю неделю пропадал?

– Она мастер спорта по художественной гимнастике, – ушел я от прямого ответа. Папины брови поползли наверх. – Ты не представляешь, как она совершенна… – Я задумался, стоит ли описывать подробности, и решил, что папка и без подробностей обойдется.

Я глотнул чая, зачерпнул ложечкой вишневое варенье из розетки, выплюнул на чайное блюдечко косточку.

– Вот и получается, папуль, что исходя из формулы… – Я помедлил, я сам был поражен своим открытием. – Получается, что я вполне счастлив. Все необходимые ингредиенты, как видишь, присутствуют. – Я развел руками, все оказалось изумительно, невероятно просто.

Папа улыбнулся, он охотно разделил мое счастье.

– Ну и хорошо. – Он встал из-за стола. – Через месяц отчитаешься еще раз. Я теперь буду мерить тебя по твоей же шкале. Как ты сказал? Родители, работа, спорт, друзья, женщины.

Я промолчал, я не был уверен, что в недавно составленном списке первое место я отвел родителям. Сам не знаю, как получилось, что я так глупо, непростительно ошибся…

…Потом, на протяжении растянувшейся в длину жизни я не раз вспоминал этот ночной разговор с отцом. В разные времена вспоминал, в разных странах, в разные периоды жизни, при разных обстоятельствах. И вспоминая, каждый раз заново пытался оценить степень своего счастья, оценить именно по той, старой, выведенной на кухне формуле.

И каждый раз выяснялось, что вот так полноценно я не был счастлив уже никогда. То ощущалась нехватка друзей, то женщин, потом нехватка родителей, но не временная, как друзей и женщин, а постоянная, когда властвует беспощадное слово «навсегда».

Я менял страны, менял ход жизни, сбиваясь, путаясь в постоянном поиске себя, утыкался в тупики, снова нащупывал дорогу, добивался, терял. Снова добивался. Но уже больше никогда так полно не погружался в густой, шипящий волшебный раствор счастья – так, чтобы весь целиком, без остатка, с головой. Да, оно дотрагивалось до меня порой, но по касательной, задевая только одной из своих отполированных, восхитительно гладких сторон.

Так было до тех пор, пока не родился Мик.

 

Во сне бок стал задавливать своей ноющей, гудящей тяжестью. Я ворочался, перекатывался, но даже сквозь сон боль просачивалась на поверхность, захватывала, разбирала на части. Когда я спал с Таней, ничего подобного не происходило, видимо, она своим призывным, постоянно готовым к любви телом анестезировала, купировала боль. А сейчас, в расслабленном одиночестве сна, когда никакое ночное желание не отвлекало, не томило, боль настигла и затягивала в свои пульсирующие, сдавливающие тиски.

Я пробудился от телефонного звонка, стрелки механического будильника показывали половину двенадцатого, значит, я спал часов пять-шесть, даже не спал, а так, проворочался в ноющей полудреме. Телефон находился поблизости, прямо у изголовья, рядом с будильником. Я было решил взять трубку, даже протянул руку, но потом передумал – мне ни с кем не хотелось сейчас говорить. Телефон понадрывался с минуту-другую и смолк.

Я так и лежал на правом боку, взгляд, словно загипнотизированный, остановился, замер – вот узоры на обоях, они переплетались, образуя на светло-коричневом фоне серебристый лабиринт. Я вспомнил, как в детстве, вот так же бесцельно лежа в кровати, я занимал себя тем, что пытался найти в бессистемном графическом хаосе единственно возможный проход, который, огибая все препятствия, приводил от одной стороны обойного полотна к другой.

Вспомнив детство, я с любовью стал разглядывать давние, привычные предметы – еще одна кушетка, на ней спал мой брат, пока не женился и не переехал к жене, вот письменный стол у окна, настольная лампа на нем с желтоватым пластмассовым абажуром, рабочее кресло перед столом, справа книжный шкаф. Все они верно и честно ждали меня целую неделю, скучали, наверное.

Я лежал, лоснился ленивой утренней негой, наслаждаясь полной гармонией. Дом – это ведь не только пристанище, куда ты приходишь вечером ужинать и спать, это нечто значительно большее – место, которое укроет и укутает тебя, когда тебе холодно и одиноко, и вылечит, убережет, когда ты болен. Забота, любовь, вот что такое дом, и дело не только в привычных с детства обоях, не только в удобных вещах, но прежде всего в людях, которые его населяют.

«Вот и сейчас, – подумал я, – пропадал целую неделю, даже не вспоминая о доме, но все равно вернулся в него и только здесь чувствую себя в согласии и с собой, и со всем, что меня окружает. У Тани, конечно, было хорошо, но все-таки по-другому, как будто я находился в командировке или в приятной туристической поездке».

Я уткнулся лицом в подушку, отгораживаясь ею от дневного света; в голове, где-то на уровне глаз разом возникли белые, едва колеблющиеся контуры, я тут же наполнил их деталями – вот Танина коса, изгиб плеча, на который она падает, чуть ниже грудь, светлая мягкая прядь лишь едва задевает ее. Меня сразу потянуло в старый, многогранный дом на Патриарших, но я не шелохнулся, слишком упоительно было замереть под одеялом, уткнувшись в подушку, затаившись в дремлющих, сладостных, пропитанных истомой видениях, храня тепло, оберегая его, забыв про солнечный, уже давно расцветший и окрепший день за окном.

Снова затрезвонил телефон, и видения, замурованные в сжатых ресницах, словно испугавшись звонка, сразу стушевались, потеряли томительную, заманчивую стройность. Я отнял лицо от подушки, перевел рассеянный взгляд на телефон – он надрывался, тужился, пыхтел. Я прислушался, в его нервной резкости билось затаенное предостережение, особая нагнетающая тревога.

Я протянул руку, поднял трубку.

– Слушаю, – проговорил я, подсознательно готовясь к чему-то неприятному.

Но ничего неприятного не произошло, тревога мгновенно растаяла без следа в нотках веселого, смеющегося женского голоса. Он показался знакомым, но почему-то я не мог его вспомнить.

– Он слушает. Надо же. Счастье-то какое. А почему ты не слушал вчера? Или позавчера? Где ты ошивался все это время, паршивец? По девкам небось шастал?

Голос рассыпался смехом, заливался им, заигрывал, уничтожал проводное расстояние, измельчал его, но я все равно не мог понять, с кем говорю.

– А вы уверены, что правильно набрали номер? – спросил я, пытаясь вежливым «вы» установить дистанцию на всю длину телефонного кабеля.

Жизнерадостности в голосе поубавилось, видимо, моя забывчивость женщину смутила.

– Надо же, он к тому же меня и не узнает… Просто не могу поверить. Я думала, что оставила в его душе неизгладимый след, а он после недельного загула полностью забыл все то доброе и вечное, что я в него вложила. Это все легкодоступные девицы, это они во всем виноваты.

Теперь мне показалось, что я догадался, кто это подсмеивается надо мной на другом, дальнем телефонном конце. Но побоялся ошибиться и потому промолчал.

– Я с его папой, можно сказать, подружилась, папа меня уже готов в ресторан был пригласить, если бы не мама… А сыну хоть бы что. Сначала спас меня, заблудшую и замерзшую, вывел из лесной чащи, а потом узнавать отказывается. А знаешь, дорогой, есть люди, которые утверждают, что тот, кто однажды спас, до конца жизни обязан отвечать за спасенного. А другие утверждают, что мы все, в той или иной степени, ответственны за тех, кого… Ну, ты сам знаешь, – оборвался голос. Я, даже не желая того, все равно рассмеялся.

Конечно, она забавная, эта Мила. Вот, кстати, и имя всплыло. Надо же, за последние дни я всё и всех позабыл, будто память отшибло. Что же Таня сотворила со мной, надо же было так безжалостно рубануть по памяти, замкнув ее на себе. Но теперь пора было ее оживлять – реанимировать подсохшие веточки, сигнальные ассоциации, нейронные связки, сцепление клеток – пора было их всех восстанавливать, приводить в порядок.

– Милочка, я не могу такую обузу на себя взвалить, – возразил я. – Отвечать за тебя до конца жизни… Если бы ты меня заранее предупредила, я бы, может, тебя там, в чаще, и оставил.

Она громко рассмеялась, демонстративно громко.

– С чего ты взял, что я обуза? Вовсе наоборот. Какое слово является антонимом обузы?

Я задумался. Я не знал.

– Упроститель? Облегчитель? – предположил я, без стеснения коверкая орфографический словарь.

– Точно, может быть, я облегчитель… – Она выдержала паузу, наверное, мне полагалось ее заполнить, но я не сумел придумать, чем именно. – Так где ты пропадал все это время? – вернулась Мила к теме. – Я звонила почти каждый день, то с папой говорила, то с мамой, им, похоже, уже неудобно передо мной стало. Они тебе не передавали?

– Не успели еще, – признался я.

– Это тебя в «Юности» умыкнули на целую неделю? И вообще, что ты там делал? В шахматы, что ли, играл? Они ведь целыми днями только и делают, что в шахматы играют. Или в преферанс.

– Откуда ты про «Юность» знаешь? – удивился я. – Ты чего, следила за мной, что ли?

– А как же, конечно, следила. Я ведь должна знать, что представляет собой человек, который обязан теперь за меня отвечать. Я вообще о тебе многое знаю, – похвасталась Мила. – Почти все.

– Правда? Ну и что же, например?

– Например, что они твой рассказ решили напечатать. У главного есть парочка замечаний, но, если ты их примешь, они напечатают. Он сказал, что живенько написано… – Она помедлила, словно что-то припоминала. – Ну да, сказал, что бодро и с настроением. Меня, правда, твой герой не особенно впечатлил. Не так чтобы совсем оставил равнодушной, но за душу не взял. Чувства тебе не хватило, эмоциональной нагруженности. Но, учитывая твои юные года, в целом неплохо. Главный в том же духе высказался, мол, надо поддержать молодое дарование.

Я не мог поверить своим ушам.

– Откуда ты все это знаешь? – Я не пытался скрыть изумления. Настолько откровенного, что Мила засмеялась.

– Так у меня везде осведомители. Вот они меня и осведомили.

– Нет, правда, без шуток.

– Слушай, солнце мое, – голос ее на секунду потерял напускной задор, – я же доктор, причем известный, с репутацией. Особенно в определенных кругах. И выудить из этих кругов нужную информацию мне ничего не стоит.

– Ты точно знаешь, что напечатают? – Я не мог поверить своему счастью, это было круче крутого – быть напечатанным в «Юности»… Выше крыши… Я просто не мог поверить.

– Точно, точно, не волнуйся. Они тебе уже звонили, но тщетно. Видишь, как получается, и я тщетна, и они.

– Надо же! – Я не расслышал грустной усмешки в ее голосе, меня распирал восторг, я не мог сдержать его. – Надо же! – И безотчетно победным взмахом рубанул рукой воздух. Правой я придерживал трубку, потому рубанул левой. И совершенно, кстати, напрасно.

– Ух…х…х… – выдавил я вместе с дыханием. Глухая, затаившаяся в боку боль, казалось, только и ждала случая, сразу врезалась, скрутила, выбила мгновенные слезы, дыхание, сведенное в сдавленное, протяжное «ух».

Наверное, со стороны мой вздох больше напоминал стон. А возможно, и крик, я не слышал себя со стороны. Но Милин голос, потеряв наигранную веселость, сразу стал озабоченным, тревожным. Во всяком случае, когда я его расслышал, он был перенасыщен тревогой.

– Толя, – повторяла она, – Толя, что с тобой? А, Толь? Алё, ты что молчишь? Что произошло?

Наконец я смог вдохнуть, боль пульсировала, но уже с меньшей, затухающей амплитудой. Потом я вдохнул еще раз, а потом сумел проговорить в трубку – медленно, испуганно, с подмешанной к голосу, непонятно откуда взявшейся хрипотцой:

– Да я бок повредил, левый. Он, сволочь, иногда там что-то перехватывает.

Она помолчала, затем произнесла решительно, с приказными нотками:

– Ты двигаться можешь?

– Ну конечно. – Боль отошла, я даже попытался улыбнуться, слабо, осторожно, но попытался. – Конечно, могу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: