Больше книг Вы можете скачать на сайте - FB2books.pw 16 глава




– Да нет, я не по этому делу, – снова бархатисто хохотнул Ваня.

Почему-то его фраза насторожила меня, хотя я ее как следует не раскусил.

– А по какому ты делу? – бестактно, как и полагается набравшемуся скотчем, обратился я к солисту балета за разъяснением.

Ванин хохот оборвался, слишком быстро, слишком резко, он снова взглянул на меня проникновенно, и я только сейчас разглядел, что глаза у него с тонкой, слезящейся поволокой, чуть более влажные и блестящие, чем глазам обычно полагается быть.

Но именно в этот самый момент в зале зашумели, раздались аплодисменты, они тут же перешли в поголовное рукоплескание. Оказалось, что хозяйка дома наконец вышла к гостям и сейчас, требовательно подняв руку, добивалась тишины. А когда тишина наступила, она произнесла тихим, но приковывающим внимание голосом:

– Друзья, мы все такие молодцы. Мы долго, напряженно работали, репетировали, и сегодня у нас состоялась премьера. Прежде всего, я хочу поблагодарить…

«Почему тихие, спокойные люди с тихими, спокойными голосами привлекают больше внимания, чем люди громкие и напористые? – задумался я. – Не оттого ли, что, когда говорят тихо, слушателям приходится замолкать и сильнее концентрировать внимание? Интересный, кстати, парадокс. Надо будет тоже как-нибудь негромко попробовать».

Я незаметно отошел в сторонку от замершей в напряженном внимании пары и снова прислонился к мягкой штофной стене. Хозяйка продолжала говорить, зал замер, а я вновь отделился от зимнего Кутузовского проспекта, но теперь уже перенесся на холмистые шотландские просторы. Там пахло свежей сочной травой, морской солью, а еще перемешанным с туманом дымом от прогоревшего где-то вдалеке костра. Мне там было хорошо, и я совсем не спешил возвращаться. Даже когда в зале все дружно рассмеялись, потом снова захлопали, даже когда помещение заполнилось общим гулом и движением, я все равно не спешил. Я придвинулся ближе к обрыву крутого горного хребта, вслушиваясь в тяжелый, холодный океанский прибой. А может быть, и в морской прибой – я плохо помнил, что именно омывает травяную, холмистую, скотчевую страну.

Из короткого шотландского путешествия меня выбила темнота. Не полная, не кромешная, а просто, будто вполовину уменьшили в зале накал свечей. В смысле, лампочек. Я дернул головой, отгоняя безбрежный шотландский пейзаж, пытаясь определить, в чем, собственно, дело. Оказалось, что горообразный Ваня бросал на меня плотную, густую тень, нависая с таким многозначительным видом, будто собирался сказать что-то невероятно важное. Но при этом не говорил ничего, лишь молча проникновенно заглядывал мне сверху вниз в глаза.

– Ну, – начал я первым, чтобы хоть как-то растопить сгущающуюся молчаливую напряженку. – Как твой приятель, не объявился еще, не приполз с повинной?

– А, Алик… – вспомнил свой недавний рассказ Ваня. – Да нет, не успел еще. – И он развел руками.

– Жаль, – вздохнул я и тоже хотел развести руками, но в одной у меня находился стакан, почему-то снова совершенно пустой, а другая висела на перевязи. – Но ты знаешь что, Вань, настоящий друг, он ведь, как известно, познается в беде. Получается, что тебе просто в беду надо попасть. Небольшую, несерьезную, профилактическую такую беду. Тогда твой Алик, как истинный друг, наверняка отзовется. Хочешь, я тебе правильную беду разработаю, чтобы без особых потерь, но которая срочной помощи потребует? – Ваня продолжал серьезно глядеть на меня, даже не улыбнулся, хотя мне шутка понравилась. Отличная шотландская шутка. – А если Алик не отзовется, ты тоже не горюй, «вверх таких не берут и тут о таких не поют», – прохрипел я как мог знаменитые строчки Высоцкого. – Ты, главное, не печалься, смотри, сколько девчонок бродит, совершенно чудесные девчонки. Я такого скопления коллективного изящества вообще никогда не видел.

– Девчонки меня не интересуют, – махнул рукой на девчонок Ваня.

– Ты что, женат, что ли? – прозорливо догадался я.

Но Ваня только покачал отрицательно головой.

– Я голубой, – сказал он и улыбнулся мне доброй, мягкой улыбкой.

Шотландский прибой продолжал биться о скалы в моей с трудом справляющейся башке, и все же смысл Ваниного признания я хоть и не сразу, но ухватил. И надо признаться, оно меня ошарашило. Нет, «ошарашило» – неверное слово, оно не определяет в полном объеме, в какой глубочайший шок я тотчас впал – даже Шотландия со своим морским пейзажем тут же, как ей и полагается, затуманилась и поблекла. И неудивительно, я в первый раз в жизни беседовал с живым, совершенно реальным гомиком. Я даже мог до него дотронуться (хотя и не особенно хотел). А еще он не скрывался, не маскировался, не камуфлировался под окружающую среду, наоборот, раскрылся передо мной, как будто его пидерастичность была обычной, естественной человеческой потребностью.

Конечно же, мне потребовалось время, чтобы выйти из ступора, но Ваня не напирал, не торопил, давал время отдышаться, только старался проникнуть в меня тихими, влажными, с блестящей поволокой глазами.

Наверное, теперь у меня отвисла челюсть и округлились глаза.

– Ты чего удивляешься? – поинтересовался наблюдательный Ваня. – У вас в Мариинке не так, что ли?

– Да не из Мариинки я не из какой, – признался я, видя, что дело принимает серьезный гомосексуалистический оборот и косить под балетного уже как-то небезопасно. – Это я пошутил. Ну так, прикололся для смеха.

– Надо же, – теперь удивился Ваня, – а я поверил. У тебя натурально получилось, особенно про травму в боку. Со знанием дела.

– Спасибо, Вань, я старался, – поблагодарил я. – Истинное искусство, оно ведь на натуральности замешено. – А потом добавил приглушенным, заговорщицким тоном: – Слушай, Вань, а как это вообще, ну, в сексуальном плане?

– Тебе интересно? – В Ванином вопросе не проскользнули ни подвох, ни двусмысленность. Во всяком случае, я их не заметил, Шотландия болталась у меня в башке и густым дымом туманила мозги.

– Конечно, а как же, – кивнул я.

– Намного лучше, чем с бабами, – признался Ваня.

– А ты и с бабами тоже пробовал? – не переставал я открывать новый для себя мир.

– Ясное дело, а ты что думал, – кивнул Ваня.

– То есть ты не с рождения гомиком стал… В смысле, голубым, – немедленно поправился я, так как не знал, может быть, слово «гомик» для гомиков звучит оскорбительно.

– Да нет. – Ваня пожал плечами. – Просто попробовал разное, одно, другое, и выбрал то, что мне больше подошло.

– А я думал, это генетическая такая предрасположенность, – выдвинул я другую версию.

– Бывает иногда, когда природа ошибается и в мужское тело помещает женщину. Но это редко. Как правило, мы все выбираем, а почему не выбрать, когда есть возможность. Любой человек каждый день что-то выбирает. Ты вот Тамару, например, не выбрал, а Милу выбрал. – Я пожал плечами. – Просто многих пугает разнообразие, но это не от сексуальной ориентации, а от закоснелости и ограниченности мировоззрения. Знаешь, всякие социальные ограничения влияют, которые человек преодолеть не может.

– Надо же, никогда об этом не задумывался, – проявил я полную ограниченность мировоззрения.

– А есть люди, которым все интересно, мир ведь открыт, почему не войти в него, не поэкспериментировать? К тому же в каждом из нас заложена достаточно запутанная комбинация, – продолжал Ваня, а глаза его вслед за голосом все глубже и глубже пробивались в меня своей вязкой, блестящей бархатистостью. – Мужские гормоны, женские, у всех они имеются, но у кого-то одних больше, у кого-то других. По-разному. Кто-то более предрасположен, кто-то менее, но в той или иной степени мы все предрасположены. Тут главное, отбросить пресловутые рамки, освободить себя от предрассудков и попробовать. Чтобы самому в себе разобраться.

– Значит, ты разобрался, и тебе так больше понравилось, чем с женщинами? – Он кивнул. – А предположим, ты встретишь обалденную девушку, красивую, как раз по тебе и такую, которая тебя понимает полностью. Ляжешь с ней?

Ваня отрицательно покачал головой.

– Нет, – протянул он. – Я для себя определил. Мне женщина уже ничего дать не может. В сексуальном плане женская любовь лишь жалкое подобие. А в интеллектуальном, духовном, – он красиво, по-балетному махнул рукой, – ну, ты сам понимаешь.

Но я не понимал, и Ване пришлось пояснить:

– Они же, согласись, совершенно отличные от нас существа. Во всем, в понимании мира, интересах, морали, шкале ценностей, эмоциональной глубине, ментальнаости. Все другое.

– Это плохо? – переспросил я. – Я-то думал, что это как раз хорошо.

– Они же никогда нас не поймут. И как результат, ты никогда не сможешь полностью открыться перед ними. А всегда быть закрытым, всегда быть не собой, в чьей-то маске, представляешь, как это тяжело. Одиночество, одним словом. Представляешь, вечно подстраиваться под чужие интересы… Ты вот хочешь всю жизнь подстраиваться?

Даже если бы я не был пьян, я все равно ответил бы честно.

– Нет, не хочу, – заявил я без малейшего сомнения.

– Вот видишь, – поддакнул мне Ваня. – А если прибавить еще и сексуальный аспект, тогда вообще вопрос решается сам по себе.

– Что, настолько лучше? – не поверил я.

– Даже сравнивать нельзя. Хороший любовник может легко дать все, что дает женщина, плюс много еще чего дополнительно. – Я кивнул, это я как раз мог понять. Пусть чисто умозрительно, теоретически, но мог. – К тому же женщина по природе своей требовательна, и в жизни, и в сексе. Она требует удовлетворения, часто капризно требует. А это что означает? – Я не знал, я пожал плечами. – Постоянное психологическое давление, стресс. Нет, тут даже говорить нечего, никакого сравнения, – заключил Ваня и, помолчав, добавил: – А главное, почему не попробовать? Если решишь, что с женщинами тебе лучше, так и будешь продолжать с ними. Выбор-то остается за тобой. – Я и не заметил, что теперь он уже напрямую обращался ко мне. – Это как с едой. Предлагают тебе изысканное блюдо, непривычное, скажем, азиатское, японское. А ты в ответ отказываешься, шумишь, мол, нет, я даже пробовать не буду, меня мама с папой только к бутербродам с колбасой приучили да к картошке с селедкой. Смешно, правда?

– Подожди, подожди, – остановил я Ивана. – Что-то я не до конца в твое сравнение врубился. Если женщина – селедка, то кто же тогда картошка?

Ваня усмехнулся, но на вопрос отвечать не стал. И правильно сделал, вопрос был чисто риторический.

– Ты идею понял, любое самоограничение приводит к зашоренности. Не только в любви, вообще, по жизни. С самой древности так. – Он придвинулся чуть ближе, или наоборот, это я покачнулся.

– А как же с древними евреями? – снова попытался возразить я. – Они кошерное изобрели. Древние евреи были исключительно за самоограничение.

– И что это им дало? – засомневался Ваня в древних евреях.

– Ну, выжили все же. Остальные исчезли, как ветром сдуло, мы даже их названия не помним, а евреи сохранились. Вот в нас перешли, в той или иной степени. А все потому, что самоограничивались. Кошерная пища, как теперь наука утверждает, куда полезнее, чем распутное обжорство.

Ваня засмеялся, не знаю чему, вроде бы ничего особенно смешного я не сказал.

– Слушай, если тебе на самом деле интересно, поехали сейчас ко мне. Выпьем, посидим, поболтаем, здесь в любом случае уже все к концу идет.

– А почему бы и нет… – вдруг неожиданно для себя начал соглашаться я. Все же Ваня был отличный парень, прямой, душевный, вон, раскрылся передо мной по полной, как на духу, без всякой изворотливости. К тому же я еще не все выяснил про гомосексуализм, у меня набралась целая куча вопросов. Например, как с ним это в первый раз произошло? Сам он до всего этого додумался или кто-то из старших навел на мысль? И еще, самый главный – меняются они ролями или роли у них расписаны и твердо заучены? Кто кого танцует, иными словами? Совершенно непонятный, загадочный аспект чужой, запретной гомосексуальной жизни.

Но тут другой силуэт отвлек меня от Ваниного, тоже высокий, броский, но только более хрупкий. Он двигался и при этом зябко поеживался плечами. Я вскинулся, ну конечно, Тамусик. Она проплыла рядом, как корабль, бригантина, плавно, почти не поднимая волны. Но как-то слишком уж близко от нас, слишком прямолинейно вглядываясь только вперед, слишком демонстративно не замечая ни Вани, ни меня. И только почти миновав нас, вдруг резко обернулась и произнесла холодным, безжизненным голосом:

– Ванечка, ты не знаешь, где здесь туалет находится? – И даже не посмотрела на меня, ни кивка головы, ни взгляда, будто меня и не существует.

Повторю, до меня сейчас все доходило медленнее, чем обычно, потому что пробивалось через плотный шотландский смог. Но когда Тамарочка направилась неспешным, независимым шагом, каким выхаживают модели на подиуме, в сторону, подсказанную любезным Ваней, до меня наконец дошло. И не смог я себя сдержать, зашелся в гомерическом приступе. Эмоционально зашелся, так что даже слезы выступили на глазах, даже протрезвел немного. Вслед за моим бесконтрольным хохотом по зале раскатился Ванин бархатистый, мягкий баритон.

– А ты говоришь, кошер, – проговорил он через смех. – Посмотри, сколько позерства, продуманного, циничного жеманства. Она, видать, стояла, думала-думала, страдала и не выдержала наконец… – Он снова рассыпался мягким смехом. И повторил: – А ты говоришь.

– Да ничего я не говорю, – произнес я, когда немного отдышался.

– Ну так что, поехали ко мне? – вернулся Ваня к прежней теме и снова стал вдаваться в меня своим влажным с поволокой взглядом.

В принципе я уже готов был сказать: «Поехали!» Чувство опасности вместе с общим ощущением реальности было притуплено шотландским алкоголем, да и какая опасность могла исходить от мягкого, душевного Вани? Я уже был готов согласиться, но мне не дали.

– Он тебя в свою веру перейти агитирует? – проявила осведомленность Милочка.

– В какую веру? – Я снова не понял. Видимо, я вообще плохо понимал происходящее.

– Для него это религиозный вопрос. Миссионер хренов. Только миссионеры во имя божественной идеи старались, души спасали, а он, – она кивнула на моего друга Ивана, – корысти ради. Сам знаешь, для чего.

– Вань, – я качнулся в сторону друга, – чего-то я не понимаю. О чем она говорит? О какой корысти? Ты от меня чего-то хотел?

Он лишь отвел глаза.

– А тебе самому не стыдно? – зачем-то набросилась кардиолог на артиста балета. – Ну, выпил мальчик, ну, захмелел, а ты сразу воспользоваться решил. Я вот Алику позвоню и все расскажу. – А потом снова ко мне: – На, держи бутылку «Боржоми», выпей всю.

– Зачем? – в очередной раз не понял я.

– Протрезвеешь хотя бы чуток, – посоветовала доктор, и я послушался, приложился к горлышку жадными губами.

Впрочем, полностью протрезветь мне не удалось. Я долго копался в коридоре в поисках Милочкиной шубки и своей куртки. Шубку я нашел, а вот с курткой было сложнее. Потом мы спускались в лифте. Помню, я резко качнулся в Милину сторону, почти врезался в нее, в последний момент успел выставить вперед правую руку, уперся в стенку лифта. Я чувствовал, как на моем лице расплылась глупейшая, бессмысленная улыбка, но ничего не мог с ней поделать.

– Ну, – сказал я, потому что не знал, что сказать еще.

– Когда ты только успел набраться? – удивилась Мила. Затем подумала и добавила: – Ты случаем не из начинающих алкоголиков? – Но при этом не отстранилась. Хотя, возможно, от хорошего скотча перегаром особенно и не несет.

– Да не, – смущенно пожал я плечами и, оттолкнувшись от стенки, снова вернулся в вертикальное положение. – Никакой я не алкоголик. Если честно, я и не пьянею никогда. Это приблизительно максимум.

 

Потом мы опять сидели в ее медленно разогревающихся «Жигулях». Был уже час или два ночи, ветер стих, зато чувствовалось, что морозец прихватил не на шутку.

– Ты чего, серьезно хотел к Ваньке ехать? – спросила Милочка и наконец двинула автомобиль по заснеженной, скрипящей под колесами мостовой.

– А почему нет, – глухо ответил я в еще не отогревшийся воздух. – У меня к нему еще куча вопросов была. Где я еще могу узнать о гомосексуальной жизни из первых рук?

– Ты не только из первых рук узнал бы, – съязвила Милочка, но я не обиделся.

– Да ладно тебе, мы же только теоретизировали, я вопросы задавал, он отвечал.

– А зачем тебе это знать? Чтобы когда-нибудь теорию в практику воплотить? – Она продолжала язвить, но меня ее подколки не пронимали.

– Ну как же, – удивился я. – Это же кусок жизни, вся их гомосексуальная бодяга. Конечно, интересно понять, как там у них устроено. А почему надо отрезать себя от пусть и провокационной, пусть спорной, но все равно части жизни?

– Почему бы тогда и не попробовать? – Мила даже не смотрела на меня, только на дорогу.

– А чтобы понять, пробовать совершенно необязательно. Знаешь, у Высоцкого есть песня «Мой друг уехал в Магадан»? – Мила не ответила, и я продолжил: – Там, чтобы кратко, друг уезжает в Магадан, и автор переживает, что сам с ним не поехал. Мол, не может решиться на безумный, рискованный поступок, что самому ему слабо. Раньше бы мог, а вот теперь слабо. Отличная песня, просто все мужские струны души перебирает.

Я перевел дыхание, подумал, что не надо так длинно, надо коротко и емко, как у Высоцкого.

Но главное, там есть такие слова. Оправдываясь перед собой, автор, в смысле Высоцкий, говорит: «А мне удел от Бога дан, и я не еду в Магадан. Я буду петь под струнный звон про то, что будет видеть он». Понимаешь, в этих простых строчках глубокая мысль – художнику совершенно не обязательно участвовать самому, даже присутствовать не обязательно. Он умеет видеть чужими глазами, слышать чужими ушами, чувствовать чужими рецепторами. Все зависит от выделенного Богом таланта. Или «удела», если говорить словами Высоцкого.

Я замолчал, молчала и Мила, потом все же сказала:

– Ты совсем ничего не соображаешь. – Теперь ее голос звучал резче, возможно, из-за прозрачного, хрупкого, готового расколоться на морозе воздуха. – Они же считают, что любой мужик – потенциально голубой. Что они любого могут совратить. Что это только вопрос подходящих обстоятельств и правильно подобранных аргументов.

– Ты просто конкуренции боишься. Вот и пытаешься отделаться от нее клеветой и инсинуациями. – Похоже, я стал понемногу трезветь, раз дошел до такой сложной формулировки.

– Естественно, я боюсь конкуренции, – неожиданно легко согласилась она. А затем добавила: – И все-таки, он бы привез тебя к себе, вы бы покурили травы или нанюхались, и он бы тебя трахнул.

Вот тут я обиделся.

– Во-первых, я наркотики не пользую. Не нюхаю, не курю, вообще ничего. А во-вторых, чего это он бы меня трахнул? Может, я бы его.

Мила покачала головой, впрочем, не отрывая взгляда от дороги, я не видел точно, но мне показалось, что она улыбнулась.

– Может быть, и ты его, – и она вздохнула.

 

Почему-то я не спросил, куда мы едем. Вообще-то мне надо было к Тане, но, похоже, я смирился с тем, что сегодня на Патриаршие уже не попаду. Ну и ладно, подумал я, завтра приеду, ничего, подождет. И я затих, и без возражений, ничего не спрашивая, не ставя под сомнение, позволил Милиным «Жигулям» бесперебойно катить по ночной, пустынной, занесенной по самое горло Москве.

…После блестящей, словно освещенной софитами, шумной, полной суеты квартиры на Кутузовском Милина гостиная показалась маленькой, тихой, приглушенной и светом, и звуком. И оттого уютной, спокойной, располагающей к любви.

Собственно, иного выхода не было – тот факт, что она повезла меня к себе, а я поехал, говорил о том, что любви не избежать, что сегодняшний день постепенно, шаг за шагом, подвел нас к единственному возможному итогу. К тому же растянутые на часы нескончаемые намеки, двусмысленные шутки, взгляды, мелькающие ненароком слова, прикосновения, неловкие движения, все они, плавно наслаиваясь, привели к одному – Мила в неловкой, скованной позе, прижатая к стене, я прямо перед ней, заглядываю в ее озерные глаза, медленно погружаясь в их затягивающую глубину.

– Ну что? – произношу я только для того, чтобы что-нибудь произнести, чтобы разбавить тишину хоть каким-то звуком.

– Что? – отзывается она со сбившимся, едва контролируемым дыханием. Скованность ее настолько очевидна, что становится комичной – напряженная шея, прямая, неестественная спина, согнутые в локтях, не знающие, куда приткнуться, руки, раскрытые, ищущие и не находящие опоры ладони.

Ведь и вправду непонятно – взрослая женщина, наверняка опытная, и надо же, нервничает, будто подросток, будто в первый раз. Странно, но чем больше я чувствую ее неловкость, тем увереннее ощущаю себя. Более того, ее зажатое волнение, по-детски испуганное выражение лица возбуждают меня, пружина закручивается со скоростью быстро вращающегося часового механизма, быстрее его.

Я протягиваю руку, я знаю, там, на спине, на платье, едва заметная змейка молнии. Нащупываю ее, двигаю вниз до самого предела, скованная напряженность Милиной спины давит на мои пальцы, будто все ее тело сгруппировалось и готовится к поднятию тяжести, женской тяжести. Короткий, жестковатый звук разбегающихся в стороны зубиков пластмассы, пальцы проскользнули вниз, ослабляя гибкую, обтягивающую хватку материи. Потеряв форму, она съезжает с женского плеча, спадая и застывая у локтя. Тонкая черная бретелька лифчика вдавливает бледную, легко поддавшуюся кожу, и без того глубокое декольте уже и не декольте вовсе, а опущенная к самому животу прореха, сбившееся в складки наслоение; неприкрытая чашечка лифа так и просится в ладонь.

Почему-то именно беззащитность вдавленной кожи на плече и еще слишком неестественная, слишком контрастная грань между мягкой, полной, набухшей, матовой, выбивающейся из-под лифчика груди и самим лифчиком, черным, твердым, жестким, – именно этот контраст живого с неживым, трепетно дышащего с застывшим вдруг выбивает из меня тяжелое, на глазах наливающееся, не вмещающееся в груди дыхание. Я пытаюсь сладить с ним, проглотить неловким, неподдающимся горлом, загнать обратно внутрь, но оно, наоборот, все сдавленнее, все тяжелее вырывается наружу, на Милу, на ее кожу, на ее шею, на разделенное надвое узкой черной лентой плечо, на запечатанную в чужеродную плотность, требующую спасительного, долгожданного освобождения грудь.

Я дотрагиваюсь до плеча, прохожу по его короткому, плавному сгибу к шее самыми кончиками пальцев, воздушно, едва касаясь, кожа по коже, касание по касанию – я вижу, как тоненько бьется замершая на шее жилка. Движение назад – другой, еще не пройденной дорогой, теперь уже от шеи к плечу, тот же плавный сгиб, та же мелкая, едва различимая дрожь отзывающейся на ласку кожи. Мои пальцы поддевают жесткую, въевшуюся в тело черную бретельку, стягивают ее с плеча, отбрасывают, уже потерявшую натяжение, вниз, к локтю, туда, где застыла скомканная материя платья. Первое, что бросается в глаза, – это розовая, разъедающая пухлую белизну полоса, прожегшая плечо, с отпечатавшимся мелким узором безжалостной черной уздечки. В этом временном, не опасном шраме – явное подтверждение откровенной беззащитности женского тела, его очевидная, вынужденная слабость.

Я склоняюсь к плечу губами, мое дыхание шумным прерывистым потоком упирается в него, касаюсь потревоженной кожи, тоже лишь едва, так что становится щекотно губам, пытаясь успокоить, разгладить уставший, запекшийся отпечаток. Теперь я явно ощущаю, как дрожит чутким, неровным биением жилка, убегающая к шее. Я не могу успокоить ее, даже не пытаюсь, но и она не может успокоить меня, я отрываюсь от плеча, бросаю короткий взгляд на Милу, на ее закрытые глаза, ее застывшее на гране судороги напряжение. Ее лицо сейчас выглядит усталым, мгновенно прибавившим возраст, прорезанным почти что отчаянием, но отчаянием чутким, следящим, боящимся потерять, упустить, недополучить. Наконец я отделяю черную, жесткую, будто бронированную чашечку, стягиваю ее вниз, к животу, она повисает и теряется в сбившихся складках застывшего там же платья.

Мне надо, я должен, просто обязан запомнить ее сейчас такой – все еще греческая богиня, только теперь неживая, скульптурная, вытесанная из мрамора копия. Окаменевшее, напряженное, будто вслушивающееся в себя тело, платье, похожее на тунику с наехавшими друг на друга складками, обнаженное плечо, грудь, во всей позе раскрытость, уязвимость, доверчивая незащищенность. Нет, такое мгновение нельзя упустить, оно еще долго должно оставаться со мной, я еще долго буду высасывать из него сочные, сбивающие дыхание капельки.

Я наклоняюсь к пухлой, даже на взгляд теплой, сейчас ничем не скованной, чуть расплывшейся груди. Мне приходится выгнуться, неловко, неудобно, левая, подвешенная на перевязи рука мешает, в боку что-то снова сдавило, глухо, угрожающе. Я стараюсь не обращать внимания на подступающую боль – завихренное дыхание, полностью сломавшееся, подмешанное хрипом, затуманило и без того шальное, оторвавшееся от реальности сознание, анестезировало, сгустилось распирающим комком бесконтрольного желания.

Я трогаю губами нежный, сразу затвердевший губчатый комочек, играюсь с ним кончиком языка, перебирая губами, снова прохожусь языком. Застывший передо мной мрамор оттаял, ослабил свою каменную жесткость, забился мелкой, рассыпчатой дрожью, прогнулся небольшой, плавной дугой.

– Ну что, – я сам удивляюсь своему хриплому, глухому голосу, – в этой квартире имеется хоть какая-нибудь кровать?

Ее веки по-прежнему закрыты, не то что у мраморных, пугающих выпученными, бесцветными глазницами античных богинь.

– Может быть, ты все-таки меня поцелуешь? – Ее голос тихий, тоже испуганный, мне кажется в нем жалоба и мольба.

«Конечно», – хочу прошептать я, но сбиваюсь.

Странно, но губы ее поразительно живые, в них, в отличие от тела, нет ни зажатости, ни испуга, ни напряжения. Из них сочится страсть, жадность и желание получить, вобрать в себя все, что только возможно вобрать. Оказывается, они и есть источник, эпицентр, жизнь зачинается именно в них, рожденный ими заряд гибкой волной перекидывается сначала на ее руки – я чувствую их судорожное, хаотичное давление на спине, потом оно путается в волосах, потом замирает на шее. Вскоре все ее тело бьется между моим, тоже шатким, нестойким, и надежной, твердой стеной. Оказывается, что оно лишь придаток к губам, которые все больше заходятся в шаманской пляске, заставляя тело выгибаться, подрагивать в такт ошалевшим, обезумевшим конвульсиям.

Моя левая рука, застывшая на перевязи, зажата между жесткой, плотной вязкой свитера и смятой, сплющенной, бесформенно стиснутой мягкостью женской груди. И именно от вида, от сознания ее сдавленной, размытой, наверняка болезненной наготы, что-то сбивается, переворачивается у меня внутри, и все вокруг окончательно теряет смысл, суть, идею. Все, кроме одного.

– Где тут у тебя спальня? – Мне удается отстраниться, найти ее руку, ту, на которой болтается скрученное кольцо платья, оторвать ее, приросшую к моей голове, поймать ускользающую ладонь, сжать до отрезвляющей боли, потянуть, потащить в темноту, туда, где должна находиться еще одна, вторая, комната.

 

В любви недостаточно оценены мелкие частности – маленькие, незаметные детали, как правило, несущественные в повседневной жизни. Но в любви, а значит, и в сексе они часто становятся определяющими. Какая-то ничтожная подробность может завести сильнее, чем ослепительная красота лица и идеальная фигура. Например, походка, посадка шеи или голос, движения рук, тембр или интонации голоса, или взгляд.

Я был знаком с весьма ординарной по внешним данным женщиной, можно даже сказать, некрасивой, но с мягким, бархатистым, скользяще вползающим в собеседника взглядом, легко проникающим до самой души, переворачивающим в ней все. И не было мужчины, который бы не влюбился не только в ее взгляд, но и в нее саму. Ведь, как мы помним, мифическая горгона превращала мужчин в камни именно взглядом.

Именно из-за неисчислимых, порой потаенных деталей каждая женщина становится для кого-то желанной. Иными словами, на каждую частность находится ценитель, который, распознав, уже не может от нее оторваться. Повторю, такая деталь может проявляться в чем угодно. Даже сама некрасивость, отступление от нормы, от стандарта, порой привлекательна. Поэтому мужчина, который наделен талантом различать в каждой женщине подобное «отступление», и является наиболее чувственным в любви. Падким на любовь.

Интересно, что в русском языке нет слова, определяющего подобный мужской характер. Того, кто умеет различить в женщине самую потаенную, но самую примечательную черту и полюбить за нее.

Существует, конечно, слово «развратник», но оно имеет отчетливо негативное значение. Есть и другое слово, «ловелас», но от него так и веет иронией. В связи с отсутствием подходящего термина в обиход вошли имена нарицательные: донжуан или казанова, но они ассоциируются с определенными историческими или литературными героями и оттого тоже не отражают суть феномена. Неужели язык развивался настолько ханжески, что упустил, не нашел определения для целого пласта в мужском, далеко не редком типаже?

Достоевский в «Братьях Карамазовых» тоже не подобрал подходящего слова и потому использует слово «сладострастник». Там же он приходит к аналогичной мысли – «сладострастник» может в любой женщине различить частную, только ей принадлежащую особенность, изюминку и пожелать ее, даже полюбить. Но у моралиста Достоевского (моралиста-писателя, но совсем не человека. Известно, что сам Федор Михайлович был не чужд мирских соблазнов) персонаж-сладострастник весьма нечистоплотен, да и само слово, сочетающее «страсть» и «сладость», липкое, нестерильное.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: