БЕЗОПАСНОСТЬ ИМПЕРИИ ВОЗВРАЩЕНА 20 глава




Мира не было – война продолжалась. Снова нужны солдаты бравые, очень нужны офицеры грамотные!

Великолепных солдат России было не занимать, а грамотных офицеров страна уже готовила.

Первый в России кадетский корпус назывался Рыцарской академией… Вставали кадеты-рыцари в четыре часа утра, а ложились спать в девять часов вечера. В голове у них все за день перемешается: юриспруденция с фортификацией, алгебра с танцами, а риторика с геральдикой. Учили не чему-либо, а всему на свете, ибо готовили не только офицеров, но и чиновников статских. Бедные кадеты жили при интернате, «дабы оне меньше гуляньем и непристойным обхождением и забавами напрасно время не тратили!». Парни уже под потолок, но жениться им не давали, пока в офицеры не выйдут, под страхом «бытия трех годов» в каторге…

Вот и осень настала – не сухая, дождливая. Анна Иоанновна учинила кадетам смотр императорский. По правую руку от себя племянницу усадила, Анну Леопольдовну, слева от нее цесаревна Елизавета Петровна стояла; из-за плеча императрицы ветер сдувал пудру с париков Бирона и Остермана… Между тем кадеты на лугу мокром «экзерциции разные делали к особливому увеселению ея императорского величества». Анна Леопольдовна зевала:

– Ой, и скуплю мне… На што мне это?

А цесаревна Елизавета радовалась:

– Робят-то сколько! Молоденьки еще… Одеты как' Кафтаны на кадетах были сукна темно-зеленого, по бортам обшиты золотым позументом; рота гренадерская – в шапках, со штыками на ружьях, а рота фузилерная шла с фузеями драгунскими; капралы (отличники учебы) алебарды тащили.

Галстуки у кадетов были белые, головы у всех изрядно напудрены и убраны в косы, которые на затылке перевиты черными ленточками.

– Капралов я до руки своей жалую, – прокричала Анна Иоанновна, довольная зрелищем. – А рядовых пивом и водкою трактую…

После «трактования» водкой стали кадеты на лошадях вольтижировать, а иные перед царицей танцевали и музицировали. Елизавета Петровна вдыхала воздух осенний – глубоко и жаднуще: все ей было занятно и хотелось девке самой плясать с кадетами на мокрой траве, но она царственной тетеньки боялась.

– Когда кончат? – ныла принцесса Анна Леопольдовна. – И опять дождик идет… домой хочу… снова не выспалась!

Издалека пялились на царицу слуги – крепостные кадетов, а с ними была громадная орава собак разных мастей. К императрице пэдвели стройного юношу, который начал ее стихами ублажать:

Ты нам, Анна, мать – мать всего подданства, Милостью же к нам – мать всего дворянста…

Корпус наш тебя чрез мя поздравляет С тем, что новый год ныне наступает…

Да. Близился новый для России год – год 1738-й, и Анна семь лет уже отцарствовала, а кадеты из детей превратились в юношей.

Для того что ты помощь християнска, Уж падет тобой Порта Оггоманска, А коль храбру ту… коли… Анну ту…

Кадет, волнуясь, сбился и замолк пристыженно.

– Ну! – рявкнула Анна. – Чти дале мне, что помнишь.

– Забы-ы-ыл.

– А прозвище-то свое фамильное не забыл еще?

– Сумароков я Александр… по отцу Петров буду.

Анна Иоанновна загнала стихослагателя в строй. Сумароков? Да еще сын Петра? Вот язва нечистая… Напомнил он ей год 1730-й, гонца из Москвы Петьку Сумарокова и кондиции те проклятые.

Она повернулась к генералам, хмурая:

– У меня в империи уже два пиита имеются – Якоб Штеллин да Василий Тредиаковскйй, и других плодить пока не надобно. Сумарокова сего трактовать не следует… не порадовал!

И, грохоча робами, царица направилась к карете. За нею, в самом хвосте пышной свиты, проследовала и цесаревна Елизавета. Бессовестно красивая, цесаревна с улыбкою всматривалась в лица юношей. Вот Лопухин… Санька Прозоровский… Мишка Собакин… князь Репнин… Петька Румянцев… Ванечка Мелиссино… Адам Олсуфьев… Лешка Мельгунов… И не знала она, что проходит сейчас мимо людей, которые станут знамениты в ее царствование! Возле Сумарокова цесаревна задержалась.

– Не робей, Сашенька, – сказала. – Да с чего это вы, поэты, непросто так пишете? Сочинил бы ты про любовь мне…

Прыгая через лужи, она побежала нагонять царицу, подобрав края пышного платья, и кадеты видели румяные лодыжки крепких ног девки-цесаревны. Сумароков вдогонку ей, отвечая будто мыслям своим потаенным, послал уже не парадные словеса, а – сердечные:

 

Честности здесь уставы.

Злобе, вражде – конец!

Ищем единой славы – От чистоты сердец…

Так-то вот человеки Должны себя заявить:

Мы золотые веки Тщимся возобновить!

Кадетов загоняли в корпус. Крепостные слуги накидывали плащи на их мундиры. Радовались собаки, забегая впереди всех в холодные дортуары, где на столах лежали огурцы и хлеб, а поверх были горкой наляпаны хрен и горчица (тоже казенные). Рыцарская академия кинулась с ревом за столы, вечно голодная, сытости жаждущая! Ели.

От столов господ-юношей летели тощие куски жалких остатков.

То – слугам в руки, то – собакам в пасти! Еди.

Немировский конгресс мира не принес, зато смотр кадетов в Петербурге навел переполох на врагов России: сильная армия русских теперь обещает быть еще сильнее от офицеров образованных… Остейн как раз в это время добрался из Немирова до Вены; император Карл VI был уже немощен и не мог дать ему пощечину.

За отца его ударила доченька.

 

– О жалкий человек! – сказала Мария Терезия. – Зачем вас посылали в Петербург? Чтобы устроить скорую свадьбу принца Брауншвейгского с принцессою Мекленбургской. Это не исполнено вами… Зачем вас посылали в Немиров? Чтобы приобресть земли славянские, а русских принизить. Это тоже не сделано вами…

Император обежал глазами череду придворных:

– Маркиз Ботта! Вы поезжайте в Петербург послом моим.

В объемном чреве Марии Терезии шевельнулся младенец.

– И помните, – добавила она послу, – самая ледяная камера в крепости Шпильберг всегда готова принять вас, если принц Антон в новом году не станет мужем принцессы Анны Леопольдовны…

Маркиз Ботта с почтением облобызал пергаментную руку императора, а потом блаженно приник к руке его дочери, пышной и сдобной, как венская булка утренней выпечки. Он поспешил отъехать. Австрия была напугана, боясь новых кровопролитий в Сербии, и просила Францию вмешаться в замирение. Анна Иоанновна писала цесарю в Вену, что Россия согласна на посредничество Версаля. Но дела наши, сообщала она Карлу VI, не таковы уж худы, приличный мир следует добывать в будущих битвах, и к этим битвам Россия вполне готова.

Миних и Ласси уже развели громоздкие армии по винтерквартирам. Фельдмаршалов вызвали в Петербург, и Ласси спокойно ждал, что его не похвалят… Верно!

Все лавры были предназначены для сумрачного чела Миниха. Жена и дочь его получили ценные подарки за взятие Очакова, а сына Миниха за счет казны отправили на воды заграничные (для лечения). Ласси, человек наблюдательный, заметил, что императрица растеряна.

– Столько денег на эту войнищу улетело, – жаловалась она. – А конца и края ей еще не видать. Знала бы, что так станется, так и не связывалась бы…

Фельдмаршал мой, – сказала Миниху, – тебе опять кампанию свершать надобно. Да так ударить по нехристям, чтобы они уже не встали с карачек…

Величаво развернулась к Ласси:

– А тебе, Петра Петрович, надо Крым в карман положить…

Ласси склонился в нижайшем поклоне. Повинуясь, он понимал: что ни клади в дырявый карман, вое вывалится из него. Бирон твердил, что следующий год будет неудачным для России, ибо число 1738 делимо на два.

Глава 11

Саранск затих в бездорожье гибельном. В лесах окружных заливаются соловьями разбойнички. Городок – как на ладони, видный глазу от окраины до окраины.

Тускнеют маковки церкви, в которой как раз вчера стреха упала и четырех богомолий в лепешку раздавила. При каждом доме ульев немало, и, запутываясь в волосах обывателей, летают меж садами и огородами пчелы старательные. Уж столько лет прошло, а воеводою здесь сидит по-прежнему Исайка Шафиров (брат дипломата, внук московского органиста).

– Над возвышением своим не тужусь, – говорил он…

Да где ему и тужиться, если каждый год наезжали фискалы, чтобы по 78 копеек с каждой саранской души для казны содрать. А денег таких ни у кого не было. А у кого и были, тот, вестимо, отдавать их не хотел. По закону правежному, честь по чести, Исайку фискалы на цепь сажали, словно медведя ученого, и держали в амбаре на цепи, пока обыватель не откупались. Когда с воеводой беда случалась такая, саранчане говорили:

– Складывайтесь, люди, кто сколько может, и станем мы воеводу нашего из кабалы выручать…

Любили его саранчане за то, что Исайка тихо жил, не грабил, как другие воеводы, к бабам чужим не приставал, одной своей кухаркой Матреной весь век довольствуясь. И ценили его саранчане, как собаку, которая домашних своих уже не кусает. Да, хорошо проживал Исайка Шафиров: отсидит разок в году на цепи – и опять гуляй душа!..

Но еще с весны стал воевода примечать, что неладное творится в кузнице Севастьяныча. Мастерит кузнец, заодно с подьячим Сенькой Кононовым, предмет некий – назначения непонятного. Не раз уж Исайка спрашивал кузнеца:

– Уж не задумал ли чего худого? Ты не подведи меня под «слово и дело» государевы, тогда вместе пропадем.

– Ты, воевода, не бойсь, – отвечал кузнец. – Просто нам с Сенькой топтаться тут надоело – решили до облаков слетать.

– Гляди… Ты однажды с каланчи уже летал носом в землю. Нешто тебе еще мало рыла разбитого? Сковырнешься снова…

В один из дней кузнец разыграл жребий на палке – кому взлетать? Тыком упадет палка или плашмя ляпнется? Выпало лететь на этот раз подьячему, а кузнец на земле должен остаться. В час утра ранний, чтобы никто не помешал, «самолет»

свой они поднимали в воздух с лужайки загородной. Петухи кричали прощально.

Страшно стало тут Сеньке, когда полетел он. Чуть было не задел крыльями колокольни, вровень с ним ворона кружила, потянулся внизу лес густой, ногами подьячий иногда верхушки берез задевал. Оглянулся назад – город не видать:

– Прости-прощай, Саранск… вернусь ли жив?

Влекло его, тянуло ветрами вдаль. А воздух-то какой здесь – ни тебе дыму, ни духу навозного, чистая благодать в грудь вливается. И снизу, от леса, парило до небес духмяным соком смолы.

Летел он. Летел. Летел. Даже не верилось:

– Господи, никак лечу? Да где посадишь-то меня?

Севастьянычу – тому хорошо: небось уже и скотину на выгон выпустил, сейчас с женою и детишками пищу вкушает утреннюю. В самом деле перетрусил подьячий.

Под облаками молитву скорейшую сотворил…

Скоро ли, долго ли (от волнения все сроки спутались), показался город вдали. А какой – неизвестно, но не Казань. И ветром «самолет» так и несло между храмов божиих, прямо на базарную площадь…

Снизился Сенька, а внизу народ – как муравьи. Заржали в упряжи телег крестьянские лошадки. Только было от ремней привязных себя ослобонил, как – глядь! – отовсюду бегут на него горожане. Кто с дубьем, кто с вилами, кто с рогатиной:

– Вот она, сила-то нечистая! Убивай его, люди добрые…

Тогда, опережая вилы, готовые в бок ему впороться, подьячий (умудрен жизнью) прокричал слова спасительные и губительные:

– Слово и дело за мной государевы!..

Словно вкопанная замерла толпа. Вмиг покидали орудия злодейства своего и врассыпную ударились по домам, чтобы на щеколду замкнуться, и – «знать не знаю, ведать не ведаю!». А к подьячему подошел воевода с солдатами. В цепи его заковали и вместе с «самолетом» повезли в Петербург с немалым бережением…

Всю дорогу до столицы дивились и спрашивали Сеньку:

– И не страшно тебе было летать без согласия начальства?.. Смелый ты парень, но теперь за все ответишь…

Однако в столице не страшны оказались для Сеньки застенки ушаковские. Самородком из Поволжья заинтересовалась Академия наук и сам великий Леонард Эйлер. Впрочем, ученым он не достался: подьячего начал обхаживать герцог Бирон, и стал летун жить на коште его курляндской светлости – на харчах бироновских, спал на пуху и атласе. И теперь, на потеху императрицы, парил он над фонтанами Петергофа, над кущами придворных дерев, что были на иностранный манер подстрижены, будто куклы. И свободно мог плевать сверху на кого хотел. Над париками вельмож вразброс торчали его ноги…

Анна Иоанновна велела изобретателя пред србою явить.

– Целуй, – сказала и руку выставила.

Возвышение человека состоялось в исправности!

Зато Волынский вот, напротив, возвышался без исправности. По дороге из Немирова до февраля 1738 года застрял он на погорелище московском, зажился там и детей к себе из столицы вызвал. Деньги проел свои, потом Кубанца послал в канцелярию Конюшенную, велел там потихоньку 500 рублей казенных свистнуть.

– Гость идет до меня косяком, будто рыбка в сети. Гостей ублажить надо… чай, не последний я человек в империи.

Ждал он сигнала о возвышении своем, и многие тогда пред вельможей знатным заискивали. Бирон горой стоял за Волынского, поднимал его на бой против Остермана… выше, выше, выше! Явились как-то к герцогу дворянчики курляндские – фон Кишкели трясучие, отец и сын. Стали показывать ему, как отлично они умеют конверты клеить, но никто их не ценит за это. Жаловались Бирону, что от Волынского в делах конюшенных «давление» испытывают. И это им, образованным остзейцам, уже стало невмоготу…

– Давит он вас? – спросил герцог у Кишкелей.

– Давит… И пятьсот рублей из казны стащил.

– Правильно поступает, – отвечал Бирон со смехом. – А если вам в России не нравится, можете убираться обратно в Митаву…

И тогда фон Кишкели затрепетали. Особенно же колотило фон Кишкеля-старшего – того самого, который породил фон Кишкеля-младшего. Что делать? Послал фон Кишкель-старший дочерей своих с письмом к арапу Анны Иоанневны, что возле дверей царицы всегда торчал. Тот жалобу паскудную принял, императрице ее передал.

Анна Иоанновна гневалась на Волынского:

– Губернатором его в Киев! А на большее не способен…

Но Волынский гнева царицы не боялся – Бирон его не выдаст. И князь Черкасский тоже принял сторону Волынского. Великий миг близился – торжество неминуче, как смерть. Торопя события, Артемий Петрович с детьми по морозцу выехал в Петербург. На заставе встретил его союзник верный – Иогашка Эйхлер, который цеплялся за Волынского, большую силу в нем чуя.

– Обнадежь меня, – взмолился егермейстер.

Иогашка взобрался в карету, запахло духами.

– Быть вам наверху! – отвечал кратко и дельно…

Волынский на диванах кареты заерзал в нетерпении; руками он стал изображать, как голодный человек пихает в рот себе еду; при этом. он жестикулируя, говорил Иогашке:

– Гляди на меня! Коща счастье к человеку идет само, надобно его хватать и в себя поскорей заглатывать, пока другие его проглотить не успели…

Придет время, и слова эти азартные в вину ему поставят. А сейчас он просто счастлив, и шлагбаум вскинулся перед ним, как триумфальная арка. Фрррр… – взмыли из-под снега куропатки, улетая вдоль Фонтанки-реки над крышами дач загородных. Волынский явился на дом к себе, велел Кубанцу баню жарче топить. И тут к нему прибыл важный Яковлев, что при делах Кабинета в секретарях обретался; вручил он пакет Волынскому.

– Отныне, – начал гугняво, – за особые заслуги…

Но Волынский его не слушал – уже впился глазами в бумагу, подписанную Анною Иоанновной, читал бегло:

«Любезный Обер-Ягерьмейстер наш Артемий Волынский чрез многие годы предкам нашим и Нам служил и во всем совершенную верность и ревностное радение к Нам и Нашим интересам таким образом оказал, что его добрые квалитеты и достохвальные поступки…»

Не выдержал – отшвырнул пакет от себя:

– Скажи одно, Яковлев: да или нет?

– Да, – внятно отвечал тот, – отныне вы назначены в кабинет-министры ея императорского величества, и прислан я, дабы присягу с вашего превосходительства по форме снять. А в присяге той со всей изящностью изъяснено вашей милости, что в случае нарушения ея вы будете казнены топором.

– Постой молотить, – придержал его Волынский. – А другим министрам по присяжной форме тоже топором по шее сулили?

– Нет, вам первому грозят.

– За што мне такая особая милость?

– Не знаю. Так в Кабинете порешили, чтобы топором вашу высокую милость заранее припугнуть…

– Эх! – сказал Волынский, закатав рукава кафтана.

Развернулся он (уже на правах министра) да как треснул Яковлева – тот к стенке отлетел, об печку изразцовую треснулся, все передние зубы на персидский ковер и выплюнул.

– За што меня? – прошамкал кровавым ртом.

– Как! Еще спрашиваешь? – вскричал Волынский. – Меня государыня в Кабинет свой жалует, а ты, тля, топором грозишь?..

Вышиб кабинет-секретаря прочь и покатил к герцогу. Бирон принял его запросто, пересыпая в ладонях горсти жемчужин редкостных и бриллиантов крупных (Бирон любил наполнять карманы драгоценностями и потом играл ими в разговоре).

– Друг мой, – сказал он Волынскому, – а теперь сообща подумаем, как Остермана власти лишить. Я знаю, ты его забодать способен… Между прочим, – вдруг посуровел герцог, – я говорил уже не раз открыто и сейчас повторю охотно.

Когда с тобой, Волынский, имеешь дело, всегда надо иметь наготове камень, чтобы выбить тебе зубы, пока ты не успел выбить.

Бирон поднял на министра серые красивые глаза. Сунул руку за отворот кафтана и… в его руке оказался булыжник. Герцог захохотал – это была лишь милая шутка. Волынский скулы свел, даже лицом осунулся. Но себя пересилил и тоже улыбнулся.

А между ними, словно разгораживая этих людей, лежал грязный камень. Конечно, можно этот булыжник взять и с размаху выбить все зубы Бирону, но… Волынский вежливо улыбался герцогу.

В эти дни он трезвонил о своих успехах в письмах:

«Волынский теперь себя видит, что он стал мужичок, а из мальчиков, слава богу, вышел. И через великий порог перешагнул, или – лучше! – перелетел».

От проспекта Невского доносились вздохи и стоны – это в лютеранской кирхе Петра и Павла заиграл орган, который Бирон водрузил недавно в церкви – в дар единоверцам своим. Со стороны усадьбы Рейнгольда Левенвольде, мота и шелапута, неслась игривая музыка, приспособленная для кружения во флирте. В хлеву соседнего дома Апраксиных натужно мычали коровы. От храма Симеона куранты звонили, и била пушка с крепости. День был обычен.

Он необычен стал лишь для Волынского, который ногою смелой вступал сегодня в Кабинет ея величества как министр полноправный. Вот оно, скверное вместилище всех тайн управления государством: в кресле дремлет князь Алексей Черкасский, словно старая неопрятная баба, а в коляске, кутаясь в платок, приткнулся Остерман с козырьком на лбу… Между ними, властно локти по сторонам раскидав, уселся и Волынский. Три подписи этих людей, столь разных, заменяли по закону одну подпись императрицы. Волынский уже задал для себя первую задачу – сделать так, чтобы одна его подпись стала равносильна подписи царской…

Было тихо. Волынский, глазами поблескивая, ждал, что дальше будет. Остерман накапал из пузырька лекарства.

– Наверное, помру, – произнес он жалобно.

– Да ну? – с ухмылкою подивился Волынский.

– Совсем смерть приходит.

– Обещал ты, граф, уже не раз помереть, да все обманывал.

Черкасский открыл один глаз, оплывший жиром.

Голоса не изменив, тоном погребальным вице-канцлер Остерман продолжил:

– Вступили вы, осударь мой, во святая святых империи, где сходятся секреты политики внешней и внутренней. Зная характер ваш бестолковый, прошу слабости свои за порогом оставить. Вряд ли, – говорил Остерман Волынскому, – государыне приятно станется, ежели вы в Кабинете ея скандалы затевать учнете! Крикуны здесь не надобны: я и князь Алексей Михайлыч, мы люди уже не первой молодости, больные, одним лекарствием дни свои продолжаем. Однако с государством справляемся…

Волынский поднялся. Руки на груди скрестил в гордыне:

– А мне-то что с того, что вы микстуры хлебаете? Я-то ведь помирать еще не желаю. Я за делом явлен сюда по указу ея величества… Коли что болит в гражданине русском – так это сердце! А ежели тебе, – сказал он Остерману, – надо задницу больную мазать, так это ты и дома делать способен…

Дверь адской преисподни России распахнулась – на пороге главная сатана явилась, сама Анна Иоанновна:

– Андрей Иваныч, отчего тут крик такой?

Остерман микстуркой себя взбодрил и ответил, кривясь:

– А это, ваше величество, Волынский министром стал. Вот и кричит на нас, яко на мальчишек…

– Петрович, ты зачем буянишь в Кабинете моем?

– У меня голос громкий, государыня. Министры, вишь ты, меня убедить хотят, чтобы я тихонькой мышкой сидел тута. А я так понимаю, что горячиться патриот по присяге обязан…

Черкасский молитвенно сложил пухлые оладьи ладоней.

– Андрей Иваныч, – обратился он к Остерману, – а ведь ты, голубчик, не прав. На што ты нашего товарища молодого выговором обидел? Артемья Петрович явился к нам до дел охочим, а ты его от самого порога остудить пожелал.

– Не остудить – пригладить, – пояснил Остерман.

– А я лохматым ходить желаю! – снова забушевал Волынский. – Всю жизнь прилизанных да гладких терпеть не могу. По мне, так пусть человек растрепан будет, но чтобы душа в нем была!

– Тише вы! – цыкнула Анна Иоанновна. – Или мне спальню свою от Кабинета моего подалее перетаскивать? О чем спор-то хоть?

Остерман ровным голосом отвечал императрице:

– А я не ведаю, о чем изволит спорить господин Волынский… Я повода к спорам и не давал. Ваше величество, посмотрите на стол. Он еще чист. Дел не начинали. А уже, извольте, шум получился и ваши покои потревожены… Видит бог, не от меня!

– Шум от меня! – согласился Волынский. – Уж таков я есть, и меня едина могила сырая исправит. Ладно. Показывайте дела, которые на сей день по государству срочно решать надобно…

Остерман, понурясь, глянул на Анну Иоанновну:

– На сей день нету дел важных.

– Тогда все по домам ступайте, – велела императрица.

Волынский задержал ее в дверях словами:

– Ваше величество, обман усматриваю… Не может такая страна, как наша, занедуженная и военная, никаких дел не иметь! Или уже все тобой сделано, Андрей Иваныч? – спросил он Остермана.

– В самом деле, – построжала императрица, возвращаясь, – почему на сегодня дел никаких не числится?

– Не приготовили.

– А где готовят? – настырно лез на него Волынский.

– У меня… дома, – сознался Остерман.

– Эва! Час от часу не легше… Дела государственные, – говорил Волынский, – не могут в постели зачинаться да на кухне твоей вариться. Они в самой России рождаются ежечасно, и то – грех великий, чтобы бумаги важные и секретные на частном дому содержать… Ваше величество, иди не прав я?

– Ты прав, Петрович, – согласилась Анна. – Видано ли сие? Ты мне из Кабинета частной канцелярии не устраивай, – наказала она Остерману.

– У меня же канцелярия… на дому. Сам я больной, редко где бываю… Вот дома только и могу, страдая, дела решать.

Волынский взвыл, топоча ногами в ярости:

– Матушка! Решай и ты сразу… Патент на чин министра верну тебе, ежели порядки таковы продолжаться будут.

– Ты прислушайся, граф, – строго внушила Анна Иоанновна и указала Остерману на Волынского. – Он мужик дельный…

Из-под козырька Остермана выкатились слезы.

– А ты, Петрович, графа тоже не обижай, – вступился Черкасский за вице-канцлера. – Ты еще молод перед нами..

Остерман вернулся домой из дворца, кликнул жену:

– Марфутченок! Пожалей своего старика…

Марфа Ивановна закутала мужа потеплее, пожалела:

– Или тебя обидел кто, друг мой?

– Твоему Ягану, – сказал о себе Остерман, – скоро предстоит много двигаться. Они еще не знают, эти негодяи, что я совсем не ленив, как им кажется.

Напротив – я верток, будто минога среди камней. Им и невдомек, что я умею прекрасно владеть собой. А вот враги мои не способны сдерживать порывы чувств своих, и оттого они будут мною всегда побеждены!

Остерман точно нащупал слабое место в обороне Волынского…

Тем временем Волынский ехал домой, крайне негодуя: «Зачем Остерман созвал Кабинет, ежели дел не было?» И понял: затем созвал, чтобы Волынский раскрыл себя, чтобы первую искру в бочку с порохом бросить… Артемий Петрович попал в клубок змеиный и всю дорогу размышлял, как бы ему вывернуться теперь, чтобы во благо отечества победить зло, без блага живущее.

Употреблю премного зол; Пущу на них мои все стрелы; В снедь птицам ляжет плоть на дол; Пожрет живых зверь в произвол; Не станут и от змиев целы.

Глава 12

В лето минувшее «Тобол» лейтенанта Овцына все же пробил ворота в забытое Мангазейское царство. Льды растаяли в этом году, и матросы, стоя на палубе, в рукавицы хлопали:

– Чудеса, да и только… Гляди, растопило как море!

Вышли они за Ямал, далеко за кормой осталась угрюмая заводь губы Обской (сама-то губа – как море безбрежное). И бежали дальше под парусом. Океан вздымал серые волны, с разлету сбрасывая «Тобол» в провалы меж водяных ухабов. Только днище плюхнется, трепеща досками, только сердце екнет в груди да мачты дрогнут.

Видели однажды большого кита, который проплыл мимо, паром из дыхала фыркая. Вдоль земли направились из Оби на Енисей, в устье которого маячок соорудили. С палубы не уходили лотовые матросы; они крутили в руках чушки свинцовые, кидали их далеко по курсу перед кораблем, глубину измеряя. С океана льдяного плыли вниз Енисея – великой реки.

– На Туруханск! – радовались в команде.

Тут и осень надвинулась. Заскреблась шуга, лед «блинчатый» забренчал в борта – до Туруханска не дошли и повернули обратно. Но главная цель многолетней экспедиции была исполнена: Дмитрий Леонтьевич Овцын доказал, что сообщение через океан меж реками сибирскими вполне возможно. Возвратясь в Березов, лейтенант начал готовить новый поход на край ночи, но его в Петербург вызвали…

– Куров, – сказал он любимцу своему, – и ты, Выходцев, сбирайтесь, мужики: до Петербурга отвезу вас на казенных харчах. Вам, волкам сибирским, вряд ли еще когда удастся столицу повидать…

Перед самым его отъездом умер канонир Никита Кругляшев, а в смертный час свой пожелал матрос лейтенанта видеть:

– Господин хороший, сколь лет я копил… Табаку не куривал, вина не знал.

Семья в России осталась. Отдаю тебе, лейтенант, деньги мои великие. Уж ты прости на уговоре, но только не истрать на себя… Деньги-то, говорю, уж больно великие!

Было у него скоплено 4 рубля и 38 копеек. Митенька завязал их отдельно в тряпку узелком, глаза усопшему затворил. С тем они и отъехали. А когда добрались до почтового двора в Тобольске, Овцын приметил, что чиновники чем-то напуганы. В канцелярии вручил он подорожную на себя и людей своих – Курова и Выходцева.

А затем в горницу вбежал преображенец со шпагой:

– Клади оружье на стол… Ты арестован, лейтенант!

– Да я оттуда прибыл, где волков морозят, и знать не знаю ничего худого…

А по какому указу меня берете?

– По указу Тайной розыскных дел канцелярии, – ответил ему офицер.

Овцын через окошко видел, как провели по двору друзей его березовских – атамана Яшку Лихачева да обывателя Кашперова. В цепи закованы, шли они под битье, и Яшка успел крикнуть:

– Митька, семя краливно предало… Убью Оську Тишина, коли встретится гнида. А нас до Оренбурга ссылают…

Тобольский острог. Заточение. Цепи. Решетки. Один день – хлеб да вода. На другой горячими щами дадут согреться. Лейтенант Овцын думал: что же там случилось, в Березове?

Катька только к Овцыну хорошо относилась, ибо любила молодца. А других-то людей она презирала. С нее и начиналась эта гнусная история… Катька Долгорукая нарочито братца Атексашку спаивала. И через год-два споила отрока так, что парень без водки уже и жить не мог. Случилось, что в отлучку Овцына березовский подьячий Осип Тишин снова начал под Катьку подкатываться:

– Уж ты красавушка, уж ты лебедушка… Христом-богом прошу, приласкай ты меня, и никто о том знать не будет.

Катька его ногой – да по зубам:

– Я с самим царем рядом лежала, а чтоб тебя… прочь!

Встал Тишин с колен и кулак свой показывал:

– Ну погоди, курвища московская. Лейтенанта пригрела, а меня в ранге титулованном не желаешь уважить?..

Скоро в Березове появился приглядный офицерчик Федор Ушаков, который от родства с начальником Тайной канцелярии отнекивался. Был он умиленно-добр и ласков ко всем, шлялся по домам от ссыльного к ссыльному и каждому говорил, нежно слезы источая:

– Государыня наша така уж тихонька, така чувствительна. Вот послала меня о нуждах ваших вызнать… Нет ли здеся невинных?

Спрашивал про воеводу Боброва – не жесток ли? Про майора Петрова и жену его – не обижают ли? Обыватели всех хвалили. Ушаков приметил душевность березовцев ко всем ссыльным. Видел однажды, как старая вдова Анисья двух утят малых продала в остроге князьям Долгоруким… Уехал Ушаков, но вскоре в темную дождливую ночь подошла к берегу барка, вся в решетках, выскочили из нее солдаты. А впереди страшей – сам Ушаков, такой ласковый…

Но теперь он другим человеком оказался.

– Хватай всех! Разоряй, – кричал, – гнездо вражье!

Березов-городок с 1593 года в тишине догнивал. Помнил он за свою давнюю историю всякое. Но такого разбоя еще не приводилось испытать. Ушаков зверем был (под стать своему дяде-инквизитору). Он бабушке Анисье за тех двух утят левый глаз выколол. Он всех забрал. Он всех грозил уничтожить. Плачем наполнился Березов… Майора Петрова с женой – взяли, воеводу Боброва с детьми – взяли, попа Федьку Кузнецова – взяли, дьякона Какоулина – взяли! Что ни дом в Березове, то беда. Долгоруких же в остроге рассадили по темницам. Для князя Ивана землянку кротовью на отшибе города вырыли и в ту нору его, согнутого в дугу, запихнули и кормить запретили…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: