Рождественский сочельник 14 глава




Чем больше я об этом думаю, тем сильнее крепнет во мне уверенность в необходимости разделить мир на города‑государства.

Делить, потом еще делить, пока каждый вновь не станет жить в общине, где он всех знает, часто встречается с соседями и может непосредственно общаться с правительством.

Ласки «Вера, разум и цивилизация»[270]. Очень здравая, производящая глубокое впечатление книга; удивительно живо написана, некоторые фразы врезаются в память. Опасно четкий, хорошо информированный и убедительный ум. Думаю, эта книга останется в истории, время от времени к ней будут обращаться. Одно смущает: непохоже, чтобы СССР мог в настоящее время соответствовать представлению о нем Ласки. Христиане со временем изменили своему учению, то же произошло и с коммунистами – только гораздо быстрее. Но основные положения работы Ласки: упадок всех известных религий, несомненная справедливость теоретических основ социалистического государства – кажутся мне убедительными. Книга важная и значительная для меня.

Грустно, что за восемнадцать месяцев ее только два раза брали из библиотеки.

Уже несколько недель во мне кипят жизненные силы. Я живу в семье, никуда не выхожу и нахожусь исключительно в обществе своего воображения, с которым мне не скучно. В прошлом у меня были периоды, когда я испытывал беспокойство. Теперь же, мне кажется, я мог бы вечно жить, замкнувшись в себе.

20 ноября

Чай с семейством Ноубл[271]. Все те же избитые фразы, пошлости. Я чувствовал себя существом с другой планеты, чужеродным, демоническим, по‑бетховенски одиноким. Хейзел (моя сестра) под конец чаепития уселась на ковер и стала разглаживать ручонками ворс. Хотелось бы мне оказаться на ее месте.

6 декабря

Письмо от Джинетты Маркайо. Короткое, холодное, унылое и приводящее в уныние. Я не получал от нее писем около трех недель. Для нее наши отношения – дело прошлое, вчерашний день. Так и есть, наши письма становятся все суше и однообразнее, конец неизбежен.

Библия. Так случилось, что я стал читать отрывки из ветхозаветных пророков. Сколько поэзии, великолепный язык и образность. Ошибочно думать, что Библия одинаково прекрасна на всех языках. Английский перевод – это творение гения, он для нас должен быть тем, чем были для греков поэмы Гомера.

Охота на пернатую дичь в Ли. В районе нашего дома все затянуто густым слякотным туманом. Я пошел по направлению к морю. Туман понемногу редел, видимость улучшалась. Обнажившееся при отливе дно тянулось далеко – как всегда, слегка завуалированное, полное чарующей магии. Вдали я увидел рыбака, собиравшего мидий. Поднявшийся ветер разогнал остатки тумана. Небо стало таким прекрасным, каким я его еще в подобных ситуациях никогда не видел. Ясное, залитое зеленовато‑синим светом; синий цвет в переливах мерцающего зеленого – нежного, радостного, сияющего. Несколько легких аметистовых облачков, розоватых и нежно‑голубых. На западе, над островом Канви, низко повисло солнце – необычно большое, оно казалось искаженным среди массы облаков на далеком горизонте. Когда солнце наконец скрылось из вида, облака окрасились в огненно‑красный и черный цвета; впрочем, они были маленькими и находились очень далеко. Небо стало бледнее, явственно проступил зеленый цвет. Теперь ярче всех блистал месяц, и поблизости от него – Юпитер. Резко похолодало. Я направился прямо к основному руслу. Траулер с двумя мужчинами на борту, один из которых, сгорбившись от холода, стоял у руля, а второй сортировал фильтры для моллюсков, шел с Канви навстречу приливу, рассекая мелкие волны. Я стоял и смотрел, как устье реки заполнялось водой, а ветер свистел в дулах ружья. На расстоянии я видел кроншнепов и травников. Ли и Уэстклифф, все еще окутанные туманом, казалось, находились за много миль отсюда. Только городской храм Ли странным образом проступал из тумана, а несколько тополей росли так, что напоминали крепостную стену и башни далекого замка – в Каркасоне[272]. Небо было повсюду – в лужах, ручьях, над головой. Как слегка просвечивающее утиное яйцо. Я ранил кроншнепа и удерживал его ногой в ручье, пока он не задохнулся. Стоя под божественным небом, я бесстрастно наблюдал за его яростными попытками избежать смерти.

Отправляясь в Грецию, я не возьму с собой написанные здесь стихи. Сейчас я стараюсь все урезать, сократить. Но стихотворение редко кажется полностью плохим. Среди всякой ерунды встречаются неплохие строчки, обороты, мысли. Придется оставить здесь много «руды» – из твердых пород. Если знать о неизбежной близкой смерти, можно проявить безжалостность и уничтожить все, кроме самого лучшего. Но при теперешнем положении я предпочту иметь определенный запас на будущее.

Письмо от Джеффри Флетчера из Голландии, дела у него идут хорошо[273]. Всякий раз, услышав, что кто‑то из моих ровесников разбогател, я прихожу в уныние. Однако, учитывая мою новую философию жизни, я не смог бы удовлетвориться сиюминутной практической популярностью. Даже предложение стать председателем мирового правительства не покажется мне достаточно интересным. Мой враг – забвение, все остальное идет от этого. А именно – мое отношение к жизни, отсутствие интереса к обычным людям, интерес к выдающимся личностям, презрение к современным художникам, мой страх впасть в банальность или пошлость, отказ от возможной будущей карьеры, жалкая зависимость от родителей, отход от общества и связанных с ним удобств.

26 декабря

Последние четыре‑пять месяцев практически нечего было записывать: я вел, по сути, монашеский образ жизни. Я уже не испытывал того ужаса, который прежде вызывало во мне это место (Ли‑он‑Си). Я как‑то подумал, что был здесь несчастлив, потому что живо воображал себя во множестве других ситуаций, – теперь же мне кажется, что я счастлив или вполне доволен, чтобы не бунтовать, по той же самой причине. Мое воображение – противовес, отдушина, я могу его контролировать: это больше не прежний необузданный мир фантазий. Организовать свое воображение перед творческим процессом – жизненно важная необходимость: так ты учишься оценивать результаты своих усилий. Все новое – удовольствия, возможности – не обязательно хорошо только потому, что обладает новизной.

Если бы меня сейчас убили, то осталось бы всего два‑три заслуживающих внимания рассказа и пятнадцать – двадцать стихотворений. Все остальное – незрелые попытки творчества, а часто вообще макулатура.

Греция, поначалу такая романтическая, желанная страна, теперь, по мере приближения отъезда, представляется мне зловещим, полным ловушек местом. Письмо от директора школы уже сейчас дает все основания думать, что условия будут гораздо хуже, чем я предполагал. Хорошо, если я найду применение своим способностям, но если новая жизнь не устроит меня, я ожесточусь и забьюсь в норку, как в Пуатье, и это не принесет мне никакой социальной пользы. Другой Джинетты мне не встретить.

Думаю, что глупо отворачиваться от очевидных благ и открывающихся возможностей. Однако если ты поэт (как его представляли греки), тогда ты неизбежно отвергнешь безопасность и очевидность. Трудно ожидать от кошки, чтоб она прыгнула в пруд, так же трудно ждать, что поэта заинтересует нечто безликое и бесцветное. Мне ненавистно находиться в подвешенном состоянии, сбиваться в группы, улаживать разные дела, куда‑то мчаться, предчувствуя возникновение дополнительных трудностей, что‑то просчитывать, находиться в бесконечной спешке. Движение мне отвратительно. А вот находиться в новых местах я люблю.

 

Часть третья

ОСТРОВ И ГРЕЦИЯ

 

2 января 1952

В такси до Афин – через обширный пригород, протянувшийся от Пирея до столицы, – грунтовая дорога, ветхие домишки, пальмы. Мы также проехали мимо апельсинных деревьев, сгибавшихся под тяжестью плодов, ярко пылавших на солнце. Эти вроде бы незначительные вещи важнее всех многочисленных памятников, виденных мной ранее. В Афинах я разыскал отделение Британского совета, познакомился с Боллом, советником по образованию, – лысеющим усатым чиновником в очках, равнодушным и бездеятельным. Он направил меня в гостиницу поблизости от площади Омония, где жили мои новые коллеги.

Следующие два дня я провел в Афинах с Шарроксом и Принглом, попивая винцо и слушая их рассказы о школе. Принглу за сорок, любит выпить, легко раздражается, начитанный, но не очень умный. О литературе говорит, прибегая к мыслям самих писателей и критиков, и использует, по сути, перекрестные ссылки. Здесь мне с ним трудно тягаться. В таком разговоре можно принимать участие только на том же уровне – делиться информацией, ссылаться на известные имена – личное мнение тут значения не имеет. У Прингла неприятные, глубоко посаженные глаза‑бусинки. Длинные и довольно грязные ногти. Он работал в школах Индии, Судана и в других местах. Жалкий неудачник, шумно восхищающийся отношением Роя Кэмпбелла и Хемингуэя к бунту[274]. Иронию по этому поводу, как я успел заметить, не переносит. Он рассказал мне множество историй о школе – атмосфера там, похоже, действительно не из легких: преподаватели плетут интрига, желая выслужиться перед директором и добиться популярности у учеников. Что до самих учеников, то они недисциплинированны, излишне любопытны и несдержанны в проявлениях как любви, так и ненависти. Атмосфера искусственная, тепличная, в таких условиях любые чудачества обретают преувеличенные размеры.

Шаррокс – высокий мужчина, утонченно красивый, так и видишь его с букетом лилий на Пиккадилли; изысканная обходительная речь, безукоризненное произношение – я заметил только раз или два ланкаширские оговорки. Похоже, он хорошо знает Афины и Грецию, у него здесь много друзей. По словам Прингла, Шарроксу недостает огонька, он пробыл на острове больше, чем кто‑либо, – все потому, что ему удается находиться здесь в равновесии. Он, несомненно, poute manqué[275]. С Принглом проявляет удивительную гибкость в общении – и это при том, что никогда не бывает с ним согласен[276].

С первого взгляда Афины не производят впечатления – огромный город, беспокойный, полный движения, все в нем работает нерегулярно, много богатых людей; между площадью Омония и площадью Конституции бедняков почти не встретишь. Женщины красивы и очень женственны, среди них не увидишь мужеподобных лиц мышиного цвета, так же как не встретишь и подлинно классических греческих черт, – зато турецкое наследие повсюду: круглые щечки, восточные выразительные глаза с поволокой, полные губы, приоткрытые и слегка надутые. Все женщины нежны, у них кроткий, податливый вид – нет и намека на современное фригидное равенство полов. Многие гречанки умеют загадочно улыбаться одними глазами – теплой манящей улыбкой, sympathique[277]. Языка я совсем не понимаю – на слух он мягкий, шелестящий, отдельные звуки трудно уловить, много гласного «и».

В Акрополь я отправился в пасмурный день. Удушливый и спертый воздух, на всех тротуарах какая‑то грязная слизь – можно поскользнуться как на льду. Пройдя мимо заурядной современной церкви, я выбрал, как мне показалось, правильный путь к Акрополю – через старый квартал, заселенный беднотой; на улице много мясных лавок с рядами освежеванных туш молодых барашков, а также прилавков, заваленных яркими апельсинами с еще не оборванной листвой и прочими фруктами. Босой мужчина в лохмотьях тащил огромный мешок и при этом пел, раскачиваясь из стороны в сторону. Я поднимался все выше, минуя низкие белые домики, крытые красной и коричневато‑желтой черепицей; я хотел попасть на дорогу, идущую вверх под самой стеной Акрополя. Но, как сказал мне местный юноша, я выбрал неправильный путь. Пришлось снова спуститься на основную дорогу и оттуда уже идти к Пропилеям[278].

Не знаю, как описать мое впечатление от Акрополя – все в нем я видел раньше: в книгах, на фотографиях, рисунках. И все же у меня не было общего представления об ансамбле, то есть о самом главном. Парфенон – величественное творение, как на него ни посмотри: вблизи или снизу, находясь за стеной. Погруженный в раздумья, он утратил связь со временем. Я видел во всем грусть и канувшее в прошлое время – было холодно, моросило, посетителей очень мало, если не считать фотографов, собственным дыханием согревавших руки. На фоне темно‑серых склонов горы Гиметтос Парфенон казался красно‑коричневым. Парные колонны двухъярусной колоннады образуют секции в виде ваз, из которых открывается прекрасная перспектива. Особенно хорош вид с восточной колоннады, если смотреть на север – туда, где два кипариса словно заключены в рамку.

По свинцовому небу плыли спутанные облака. Было очень холодно. Я смотрел вниз на город, на старые византийские церкви, на древнюю Агору, на Гефестейон[279]. Над Пелопоннесом небо расчистилось – облака стали ярко‑золотыми, по морю побежали серебряные тени, над темно‑синими вершинами гор облака разошлись, приоткрыв зеленовато‑голубое небо. Но все это было далеко от меня, на Акрополе по‑прежнему моросило и дул пронизывающий ветер.

Эрехтейон очень красив. Парфенон тоже красив, но мужественной красотой, а этот женственный, изящный, гармоничный[280].

Я спустился к гостинице, раздосадованный тем, что не знаю, как относиться к Акрополю: он не вызвал во мне живой реакции.

В этот вечер мы много пили – Прингл был сварлив, категоричен и под конец здорово надрался. Ш. (Шаррокс), напротив, был сдержан и трезв. Вздорность Прингла вызвала у меня отвращение и досаду, захотелось поскорее лечь спать. Но Прингла нельзя остановить. Вечер закончился в ночном клубе рядом с гостиницей, мы проторчали там два часа и изрядно потратились. Большинство клиентов клуба – бизнесмены, Прингл называл их «папас»; две‑три женщины décolleté[281]развлекали посетителей – ходили по залу, танцевали и пили шампанское. Одна, пострашнее других и не с таким глубоким вырезом, сидела с нами или, точнее, с Шарроксом, который просто ее терпел. Вдруг Прингла что‑то разозлило, и он с криком прогнал женщину. А потом так смеялся, что у него из глаз полились слезы. Я следил за карикатурным поведением бизнесменов и развязностью девушек – у одной были иссиня‑черные волосы, широкие податливые бедра; даже густо наложенные румяна не портили хорошенькое личико. За ней увивалось четверо или пятеро бизнесменов.

Мы ушли только в половине пятого утра. Нам с Шарроксом надо было успеть на пароход, отплывавший в восемь часов на Спеце. Прингл жил в соседнем номере, после нескольких промахов он все‑таки вставил в замок ключ и открыл дверь. Вскоре за окном запел петух, было слышно, как Прингл орет на него:

– Пошел отсюда… Кукарекай в другом месте!

Потом он просто бубнил:

– А ну вали отсюда… Пошел прочь!

То были последние слова, которые я от него слышал. Этот странный плюгавый неудачник с яростным темпераментом написал несколько романов, много путешествовал и много пил на своем веку. Его писательская манера язвительна и неприятна, к тому же и маловыразительна, если судить по письму, которое он мне прислал. Очень взрывной характер, никакой беспристрастности, легко обижается, может быть даже вредным, однако у него бывают интеллектуальные прозрения и точное понимание вещей.

Я проснулся в 6.30, чувствуя себя прескверно. Протянул руку за таблетками от морской болезни, случайно столкнул их с полки, и они провалились в сток раковины. Решетки не было, и они исчезли навсегда. В отчаянии я позвал горничную, та – носильщика, чтобы узнать, нет ли в трубе смотрового отверстия, оказалось – нет. Таблетки уплыли. Теперь тошноты не избежать.

Однако все сложилось совсем не так плохо. На такси мы добрались до Пирея и сели на пароходик, ходивший на Парос и Спеце, – когда‑то это была яхта Чиано[282]. Я спустился в каюту и продремал четыре часа. Был прекрасный день, и плавание наше проходило среди восхитительных пейзажей. Но я лежал в темной каюте, расплачиваясь за то, что вчера пошел на поводу у Прингла. Когда я поднялся на палубу, ее всю заливало солнце, море было ярко‑синего цвета, оно сверкало и искрилось, а мы входили в залив, на одном конце которого виднелась деревушка с чисто побеленными домиками – Эрмиони[283]. Яркая белизна домов на фоне невысоких голых гор, слева – живописный мыс, поросший сосной.

Через полчаса мы прибыли в Спеце – довольно большое поселение на северной стороне вытянутого зеленого острова; вдали виднелись покрытые снегом вершины Пелопоннесских гор, оранжево‑красное побережье залива Арголикос, протянувшееся на милю к северу, и несколько лишенных растительности островов, чудесным образом пребывающих в равновесии, как детские волчки (мираж), среди искрящихся волн.

Островные деревни – невероятно белые и чистые – похожи на собранные в кучу кубики; они – как кристаллы у подножия поросших сосной склонов, на краю голубой воды. В Спеце лодка доставила нас на берег, к причалу. Я познакомился с двумя учителями. На меня поглядывали с любопытством. Мы зашли в небольшой ресторанчик; похожий на испанца гитарист исполнил несколько греческих песен. У греческой музыки есть общие черты с андалузской, арабской и, конечно, турецкой музыкой. Она очень своеобразная, пряная, диссонирующая, в ней много ниспадающих нот, рваных ритмов, восточных интонаций. Чистым сильным тенором гитарист пел, обращаясь к только что вернувшемуся из Америки греку; тот уже выпил с дружками много рецины и теперь танцевал в греко‑турецкой манере, двигаясь между столиками. Гитарист пел импровизированную песню о нем, там было много озорных намеков, колких шпилек, и всех это очень веселило.

Потом мы пошли в школу. Я не ожидал, что она занимает так много места – пять больших зданий в несколько этажей, широкие коридоры без всякой мебели, пол из камня. Когда говоришь, звук сильно резонирует – так бывает в церкви, морге, тюрьме. В моей комнате – 30 на 30 футов – мебели достаточно.

Школа расположена в парке у моря, отсюда слышно, как шумят, разбиваясь о гальку, волны. Много кипарисов и оливковых деревьев. Гибискус в цвету. Прекрасно оборудованный гимнастический зал, есть футбольное поле, теннисные корты, даже большие. Не школа, а мечта – великолепное место, прекрасное оборудование. Школа рассчитана на четыреста человек, но в настоящее время в ней учится только сто пятьдесят, и тенденция к сокращению учеников сохраняется. А сколько всего можно было бы тут сделать – открыть международную школу, школу совместного обучения. Однако Шаррокс считает, что надежды на перемены нет никакой.

Я встретился с заместителем директора – приятным мужчиной с морщинистыми веками и открытой улыбкой. За нашим обедом присутствовало несколько учащихся. Я совсем не знаю греческого, остальные учителя не говорят по‑английски, так что я общался только с Шарроксом.

6 января [284]

Утром я вышел немного погулять. За ночь похолодало, море было неспокойным. Я не ожидал тут встретить птиц, однако увидел на берегу двух зимородков, пустельгу, вроде бы клушицу и еще несколько птах. И множество цветов. По словам Шаррокса, птиц на острове не было, однако то, что я увидел, давало надежду. Разнообразие природной жизни возбуждает меня – естественник обладает несомненным преимуществом перед всеми остальными. Когда я оказываюсь в новой стране, знакомство с ее птицами, цветами и насекомыми значит для меня – если говорить о получаемом удовольствии – не меньше, чем знакомство с людьми и их искусственным миром. Природа – наше извечное прибежище.

С Шарроксом я пошел в Спеце, чтобы купить необходимые вещи. В маленьком ресторанчике, где с потолка свисало побитое молью чучело канюка, мы съели жареную каракатицу – очень вкусную, – крупные оливки и жареный картофель. Все были очень дружелюбны, настроены мирно, по‑товарищески.

Сегодня я познакомился с остальными преподавателями, и так как все они были пока для меня загадками, сосредоточился на одном – старался запомнить непроизносимые греческие фамилии.

Ужинать я сел за стол с семью учениками – с одной стороны моим соседом оказался критянин, который и двух слов не мог связать по‑английски, с другой – турок, тот говорил вполне прилично. Однако будет трудно заниматься с ними в течение семестра, используя словарный запас слов в сто, не больше.

Итак, начало положено. Работа, похоже, не из трудных, если исходить из количества часов. Четыре занятия в день, составляющие в совокупности три часа, и два дежурства в неделю – еще пять. Итого – двадцать три часа в неделю. Грех жаловаться! Мальчики живые, непосредственные, энергичные; более женственны в поведении, чем английские подростки. Я видел, как вернувшийся после каникул мальчик поцеловал друга в щеку. Старшие более дружелюбны и ласковы с младшими и оказывают им больше внимания, чем осмелился бы их английский ровесник. А в целом внешний облик и одежда учеников мало чем отличаются от того, что видишь в Англии.

Мальчикам, однако, не удается наладить определенный порядок в своей жизни; у них нет организованных игр, и после семи школьных занятий они еще два часа сорок пять минут тратят на приготовление домашнего задания. Это слишком много. Педагогическая методика явно устарела. Школа нуждается в реорганизации. Частично дело в отсутствии университетских традиций вроде тех, что существуют в Оксфорде и Кембридже (в Англии) или в Эколь‑Нормаль и Сорбонне (во Франции). Основная масса преподавателей не очень образованна. Свой предмет они знают, но в остальном мало чем интересуются – разве что перемыванием друг другу косточек. Так же себя ведут и их коллеги в Англии.

Но сам остров – драгоценный камень, Остров сокровищ, рай. Я совершил длительную прогулку в удаленные от моря холмы – по сосновым рощам, горным тропам, – в холодное и яркое безмолвие. Был прекрасный ясный день, с Пелопоннеса дул легкий ветерок, погода была почти такая, как в Англии в теплый мартовский день. Пихты растут редко, они невысокие и бесформенные, поэтому не загораживают великолепные пейзажи, а напротив, выгодно их оттеняют. Когда смотришь на них издали, кажется, что перед тобой одни круглые вершины, как у пробковых деревьев. Удивительнее всего в этих горах – полное безмолвие: ни птиц (в районе школы их множество), почти нет насекомых, ни людей, ни животных, только полная тишина, ослепительный свет, голубое море внизу и Арголисская равнина с низкой цепочкой гор посредине. Чистота и простота ощущений, какой‑то особый средиземноморский экстаз витает в воздухе, пропитанном запахом сосны, зимней свежестью и морской солью.

Долгое время я никого не встречал, только слышал перекличку пастухов вдалеке – звук разносится здесь великолепно. Казалось, что маленький катер, который направлялся к дневному пароходу, пришвартовавшемуся у поселка, пыхтит на расстоянии нескольких сотен ярдов. Он же находился в двух или трех милях. На своем пути я наткнулся на обсерваторию, непонятно по какой причине установленную в горном лесу. На другой вершине, дальше к востоку, был виден монастырь, белизну его очертаний особенно подчеркивали сторожившие его черные кипарисы[285]. По мере подъема вид становился все красивее. Напротив Арголис – как рельефная карта, с неровными очертаниями, изрезанный заливами, с розовато‑оранжевыми скалами по краям и темно‑зелеными пихтовыми лесами в глубине. Но эти леса настолько открытые, настолько воздушные, что совсем нет ощущения мрачности – того, что есть на дальнем Севере. Переиначивая пословицу, можно сказать, что за этими деревьями виден лес, деревья дают отдохновение, приют от нестерпимой жары на открытых равнинах. Арголис, похоже, густо заселенный остров – там есть пара беленьких деревушек и еще стоящие в изоляции фермы и коттеджи. Пустует только гористая местность в центре острова. Справа, недалеко от Идры, виднеются очаровательные острова, а сама Идра – голубая, бледно‑зеленая и розовая – колышется в изумрудно‑синем море. Эти большие острова с остроконечными горными вершинами, крутыми обрывами и утесами гармонично располагаются относительно друг друга. Краски очень живые, но нежные; пастельные, однако не расплывчатые – акварель, хотя и довольно четкая.

Справа, по ту сторону залива Науплия, – высокие горы центральной части Пелопоннеса, их снежные вершины кажутся розовыми облаками, слабо поблескивающими под косыми лучами солнца. Далекие горы, скалы, деревни и безграничный простор моря.

Я взбирался все выше и наконец выбрался на неровную дорогу, шедшую по гребню горной гряды; меня заливало солнце; те же пихты росли и на южном склоне – вплоть до самого побережья, гораздо более безлюдного, чем северное, там не было ничего, кроме нескольких коттеджей и одной или двух вилл. Солнце сейчас стояло над Спартой; море между Спеце и Пелопоннесом ярко сверкало, его оживлял легкий бриз, он волновал и рябил воду.

Далеко внизу, рядом с коттеджем, горел костер, дым поднимался вверх; там же, где я находился, легкий прохладный ветерок смягчал жару. Неподалеку мужчина (первый, кого я встретил на своем пути) рубил сучья. Еще двое мужчин на ослах выехали на дорогу. Один из них, поравнявшись со мной, придержал животное, посмотрел на меня с улыбкой и что‑то энергично произнес. На нем был грязный голубой берет и потрепанные штаны; загорелое лицо лоснилось, как старая крикетная бита, черные усы были великолепны. Он еще раз повторил ту же фразу. Я что‑то пробормотал. Он с удивлением уставился на меня.

– Anglike, – сказал я.

– А‑а! – понимающе кивнул он, слегка пожал плечами и поехал дальше не оглядываясь. Его товарищ на другом осле, который был еле виден под горой наваленных на него пихтовых веток, проезжая мимо, дружески кивнул:

– Каl'emeras[286].

– Emeras, – отозвался я и пошел дальше.

Некоторое время я шел по дороге. Миновал рощу, где прямо из‑под моих ног вылетел вальдшнеп. Проскользнула ящерица. Было очень тепло, но не душно; свернув с дороги, я направился к обрыву, обращенному на запад, и сел на камень прямо у края пропасти. Мир был у моих ног. Никогда еще не ощущал я такой вознесенности над миром, не испытывал чувства, что он раскинулся у моих ног. Отсюда лес ниспадающими волнами шел к морю, сверкающему морю. Берег Пелопоннеса был полностью лишен глубины и деталей – просто широкая синяя тень на тропе солнца; даже в бинокль ничего не разглядеть за исключением снежных шапок. Фантастический эффект, и в течение нескольких минут я переживал невероятное возбуждение, как если бы произошло чудо. Я действительно никогда в жизни не видел ничего прекраснее открывшейся предо мною картины – сочетание сияющего голубого неба, яркого солнца, скал, пихт и моря. И каждый из перечисленных элементов в отдельности был настолько безупречен, что захватывало дух. Похожее чувство я пережил в горах, но там стихия земли как бы отсутствует – переживая восторг, ты удален от всего. Здесь же она повсюду. Какой‑то высший уровень познания жизни, всеобъемлющая эйфория, которая не может долго продолжаться. В тот момент я не смог бы описать свои чувства – потрясение и духовный подъем заставили позабыть о себе. Я словно парил в прозрачном воздухе, утратив чувство времени и способность к движению, меня удерживал только величайший синтез всех элементов. И затем – благоухающий ветерок, знание, что я в Греции, и к тому же проблеск того, чем была Древняя Греция; и тут же неприятное воспоминание о серых улицах, серых городах, о серости Англии. Подобные пейзажи в такие дни бесконечно способствуют росту человеческой личности. Возможно, Древняя Греция – всего лишь результат воздействия пейзажа и света на чувствительных людей. Это объяснило бы свойственную им мудрость, красоту и ребячливость; мудрость покоится в высших сферах, а греческий ландшафт полон высоких мест, горы возвышаются над равнинами; красота в природе повсюду, простодушие пейзажей, чистота, которая усиливает подобную ей чистоту и простоту; что до ребячливости, то ведь такая красота не человеческая, не практическая, не губительная – и разум, взращенный в таком раю, сам становится его копией, и после первоначального подарка (Золотой век), люди не могли не начать творчески слабеть. Красоту создают, когда ее недостает, здесь же она в избытке. Ее не создают, ею наслаждаются.

Такие фрагменты являются хорошей опорой.

Я пустился в обратный путь, размышляя об Острове сокровищ. Солнце село, позолотив вершины; свет в долинах стал зеленоватым, мрачным. В одной долине стоял непрерывный звон от колокольчиков на козах. Коз было двадцать или тридцать, пастух регулярно выкрикивал:

– Ахи! Хиа! – и издавал мелодичный, пронзительный свист.

Я видел, как он идет меж деревьев в окружении коз, – высокий мужчина в серо‑голубых штанах с заплатами светло‑серого цвета на коленях и черной куртке. Я поспешил вниз по тропе, чтобы догнать пастуха, но тут мой взгляд упал на нечто, растущее сбоку от дороги. Я опустился на колени, не веря своим глазам: то была цветущая паучья орхидея, маленькое растение, не больше шести дюймов, с одним большим цветком – его пурпурная, в пятнышках губа дерзко торчала, слегка прикрытая бледно‑зелеными чашелистиками, – и еще одним зеленым бутоном. Опустившись на колени, я вглядывался в цветок, позабыв о пастухе и его козах, чьи колокольчики позвякивали все слабее. Смеркалось. Горы казались теперь темно‑синими, а долина – черной. Похолодало. Я быстро пошел по козьей тропе – путь оставался неблизкий – и наконец достиг места, откуда мог видеть школу. Край обрыва был весь покрыт анемонами – маленькими цветками, не больше трех‑четырех дюймов, розовыми и розовато‑лиловыми; они колыхались на слабом ветерке.

Я быстро спустился по террасам оливковых деревьев, миновал разрушенную ферму и оказался на дороге, которая через несколько минут привела меня к школе. Думаю, я совершил одну из моих самых лучших прогулок. Педагогическую деятельность можно принять как необходимое зло, когда знаешь, как прекрасна окружающая среда. Но в такой день – не день, а мечта – преподавание и все с ним связанное представляется ничтожным. Вечером, после ужина, я пил кофе с Шарроксом, Гиппо[287]и Тараканом, который нес всякую чепуху. Под конец Гиппо сказал, что «совершил прекрасную прогулку по городу и прекрасно провел время». Тени великих – они живут на таком острове и не видят его. Чудо не повторится.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: