Рождественский сочельник 18 глава




Наша пьеса (в основном моя) имела (как мне кажется) успех. В амфитеатре было много народу, тысячи две или около того, над шутками смеялись. Думаю, результат стоил наших мук. После спектакля обычные горячие, неискренние поздравления. А во время представления за кулисами сплошные волнения. В «Сне в летнюю ночь» были заняты двадцать греческих мальчиков, а с ними не очень‑то поспишь! Эта необычная труппа обожала торчать за кулисами. Постоянный страх провала и борьба – чтобы его избежать.

После того как все кончилось, мы с Шарроксом пили до 2.30 в таверне «У Георгоса» и любовались морем. Ш. несколько разоткровенничался – сказал, что не умеет быть грубым с людьми. Как обманчива внешность, скрывающая застенчивую, робкую личность! Под конец он напился и, когда мы возвращались, пытался поджечь наш театр на открытом воздухе. Но, увидев, как пламя стало распространяться, быстренько его затушил. Он делал это дважды, но не в его натуре дать себе волю. Думаю, все, на что он способен, – это прожигать в пустом театре дырочки в декорациях.

Сейчас все вернулось к норме, воцарился покой.

11 июня

Пустота и поверхностность нашей школы. Наш коллега Аб‑делидес, учитель французского, старый, страдающий заиканием румынский грек, эгоистичный, обидчивый, нервный и злой старик, задал своим дребезжащим, невнятным голосом вопрос на греческом языке Афанассиадису, нашему двенадцатилетнему школьному шутнику. Тот без всякой задней мысли, совсем не желая обидеть учителя, ответил, не подумав, по‑английски. Абделидеса это вдруг задело за живое, он вскипел, стал орать и колотить мальчишку, пока тот не разревелся. Абсолютно неадекватная реакция. Когда Абделидес проходил мимо меня, я спросил:

– Mais pourquoi? Qu’est‑ce qu’il a fait?[322]

– Je l’ai demandé (типичная грамматическая ошибка) une question, il m’a répondu en anglais. Voilà le type![323]

Бедняга Афанассиадис стоял и рыдал, иногда издавая беспомощные протесты.

 

* * *

 

Экзамены Абделидес превращает в фарс. Раздав вопросы, он тут же начинает ходить по комнате, подсказывая ученикам ответы: нужно, чтобы результаты его деятельности пристойно выглядели. Гиппо, присутствовавший на одном таком экзамене, вернулся, кипя от возмущения, и спрашивал меня, как ему поступить. Он был готов закатить скандал. Я посоветовал ему пойти к директору. К моему удивлению – я‑то думал, он ищет для себя выгоды, – Гиппо спросил у директора, мог ли он в качестве наблюдателя помешать учителю помогать ученикам. Директор довольно резко ответил, что его обязанность – следить за дисциплиной, и больше ничего, и прибавил, что Абделидес поступает правильно, помогая ученикам.

Тимайгенис, учитель богословия, предупредил учеников, что они получат высший балл, если напишут хотя бы одну страницу на его экзамене.

Иногда на меня нападает тоска – сегодня мне пришлось пять часов надзирать за учениками, готовящими домашние задания. Мальчики с четырех до девяти находятся взаперти, их выпускают только два раза, на десять и на двадцать минут. На сегодня у них такое расписание: подъем в 6.00, занятия 6.00–7.30, завтрак, экзамен 8.00–10.30, занятия 11.00–13.00, обед, сиеста 14.00–16.00, занятия 16.00–21.00, ужин, сон – 22.00. Очень плотный график – сегодня вечером они сидели с остекленевшими глазами, шуршали бумагами, зевали, дерганые, уставшие. Им даже не разрешают плавать – за исключением особых дней, когда они слишком измучены, чтобы заниматься.

Мелкие интриги, лицемерие, убогость школьной системы душат меня. Атмосфера, близкая к иезуитскому колледжу, здесь – поколение за поколением – губит учеников. Ненормально жесткие порядки, слишком большие нагрузки, нечестность и лживость на всех уровнях – в суждениях, оценках, целях, результатах. Мальчикам следовало бы бегать по острову, им нужно дать больше свободы, достаточное количество времени для разного рода увлечений, игр, а в оценках проявлять больше строгости. Но прежде всего – жесткая система наказаний. Пусть наказанием станет свежий воздух – без него школа навсегда пребудет затхлым учреждением, теплицей, где зреют компромиссы, интриги; местом, презираемым учениками и ненавидимым учителями.

Тем временем наступает время дружной трескотни цикад; солнце непрерывно шлет с неба раскаленные лучи; море синее и, как всегда, ласковое, великолепное. Слава Богу, бриз не прекращает дуть.

Светоний – о Нероне, самом удавшемся злодее в его галерее. Он встал на сторону зла по собственному выбору – логическому, в то время как другие поступали так по традиции или по собственной слабости. Чувствуется, что Нерон мог бы с тем же успехом стать хорошим человеком, – во всяком случае, выдающимся артистом и мыслителем вроде Ницше или Камю. Во многом виновато его положение. Как личность Нерон мог бы проявить себя по‑другому, но он понимал, что логическим концом абсолютной власти неизбежно является абсолютное зло.

Его слова: «Ни один правитель еще не знал, какой властью он на самом деле обладает». Страница, на которой описана смерть Нерона, – великолепный образец исторического сочинения, живой, обстоятельный. Его предсмертные слова: «Какого артиста теряет мир!» – отражают сущность абсолютной власти. Вот где была его игра. А его замечание по поводу завершения баснословно дорогого Золотого дома[324]: «Наконец‑то я буду жить как человек».

Наше отношение к прошлому. Нерон привлекает меня своей исключительной жестокостью, уникальной сардонической чернотой. Нельзя сочувствовать веку, в котором он был тираном. Слишком далеко отстоит тот во времени. В прошлом предпочитают видеть разнообразие, яркость и жестокость. Любить историю означает любить страдания своих сородичей. Любить беспристрастность суждений, отстраненность удовольствия. Историк – садист. Если мы говорим, что сочувствуем прошлому, то только по традиции. Логически нет никакого смысла жалеть fait accompli[325]и что невозможно исправить. Каким бы варварским ни было прошлое, оно стало истиной, а истина неприкосновенна, неизменяема.

Госпожа Адоссидес, la grande dame[326]Спеце. Мы с Шарроксом посетили ее поместье на противоположном конце острова; там плантация оливковых деревьев и небольшой, но комфортабельный дом, окруженный живописными террасами: яркие цвета, блеск солнца и защита для цветущих кустарников. Сама хозяйка – тучная пожилая дама, седовласая, глаза доброжелательно взирают из‑под нависших век, сбоку к ним подходит морщина – она, как говорят, свидетельствует о гуманности натуры. О терпимости и глубине ума.

Она много занимается благотворительностью, свободно говорит на пяти языках, энергичная, умная, прямая. Несколько придирчивая и жесткая старая дама. Всю войну 1914–1918 гг. она работала сестрой милосердия, во время второй ей тоже пришлось нелегко; с тех пор она постоянно сотрудничает с Красным Крестом, отыскивая по всей Европе следы пропавших греков и оказывая помощь жителям пострадавших деревень в Северной Греции. Глубочайшее презрение к ЮНЕСКО, выпускающей брошюры, в то время, когда люди голодают. Она знает много военных историй, подробно рассказывала о кочевниках. Казалось, боль и страдания завораживают ее, несмотря на все старания их облегчить.

Мы сидели и смотрели, как солнце опускается за холмы. На ближайший кипарис села сова и издала зловещий крик. Нас накормили ужином, очень хорошим ужином, на открытом воздухе при свете лампы; звезды мерцали на бархатном небе. Госпожа Адоссидес рассказывала о Сопротивлении, итальянцах, своей неприязни к джазу. Влиятельная умная женщина, политический лидер тысяч людей.

Она вызывает у меня восхищение, но не любовь.

На днях я поймал маленького осьминога. В маске все кажется крупнее, чем есть на самом деле, и он тоже выглядел довольно большим. Я ударил его острием палки, но он уполз под камень, который мне после долгих усилий удалось перевернуть. Несколько деревенских мальчишек с испугом и восхищением следили с берега за моей титанической борьбой. Они явно ждали чего‑то необыкновенного. Когда я вышел на берег с малышом осьминогом, извивавшимся на конце палки, и бросил его на камни, чтобы его добили, они не могли скрыть своего презрения. Один, самый маленький, поднял осьминога и сказал примерно следующее:

– А почему вы не вытащили его просто рукой?

Осьминог был не больше фута длиной. На следующий день я видел еще одного осьминога – меньше уже быть, наверное, не может. Но я все равно не мог себя заставить взять эту кроху в руки. В облике осьминога, этой текучей, колышущейся массе, даже если она миниатюрна, есть что‑то ужасное.

21 июня

Конец близок. Семестр заканчивается через три дня. Младшие школьники уезжают завтра. Предчувствия грядущих перемен, планы, прощания, чувства как ностальгические, так и прямо противоположные.

Последние недели солнце отчаянно палит, оно повсюду. Весь день дует жаркий восточный ветер, звенят tzitzikia, греческие цикады; они живут на каждой пихте, на каждой ее ветви. Провожу долгие часы в море, плаваю среди рыб. В столовой всегда рядом Гларос, между нами установились особые отношения – вроде идеального (платонического) брака. Его ясные темно‑карие глаза с ослепительными белками иногда встречаются с моими. Я заглядываю под его ресницы, мы читаем мысли друг друга. Думаю, он догадывается о моих чувствах, хотя я избегаю физического контакта с ним. Я получаю все большее удовольствие, когда вхожу в помещение, где живут младшие школьники; мне нравится ходить среди них, быть рядом, смеяться над ними и вместе с ними. Все они загорели и стали как маленькие мавры – раскованные, эгоцентричные, полные энергии, – никаких розовых щечек и льстивых речей. Нежные, грациозные линии тел – уже на грани половой зрелости. Не вижу ничего предосудительного в моем восхищении и в том, что позволяю его себе. Можно находиться между пороком и страхом перед ним, жить на краю дозволенного. Ученики восьмого класса, нынешние выпускники, приводят меня в восторг. Они тискают хорошеньких мальчиков из младших классов и нежно им улыбаются. Внезапное осознание преимуществ убежища.

Пытаюсь шантажировать комитет – прошу дать мне расчет, хотя и мучаюсь мыслью: не убиваю ли я утку, несущую золотые яйца. В конце концов, на здешнее существование грех жаловаться – все время светит солнце, нагрузка в среднем два часа в день – и это за 520 фунтов в год. Нет нужды иметь идеалы, чувство ответственности, не надо волноваться, что избрал второсортную métier [327]– ведь на Спеце трудно всерьез считать себя учителем.

Вечером сижу на террасе у моря в таверне «У Георгоса» и смотрю, как солнце опускается за кипарисы и белые домики, ветер стихает, море успокаивается, горы Арголиса постепенно синеют и наконец становятся бархатисто‑черными, а над ними загораются звезды. И в этой тишине, жуя оливки и прислушиваясь к разговору рыбаков за соседним столиком, я понимаю, что живу, живет мое тело.

На Спеце я сформировался как мужчина; руки мои стали бронзового цвета, прорезался хороший аппетит, я почувствовал себя сильным, способным плавать, нырять, бегать, ходить под солнцем, жить среди скал, сосен и солнечного света. Возможно, это всего лишь чисто внешняя эйфория. Но начинать надо с элементарного.

22 июня

Сегодня все ученики младших классов уехали в Афины – в школе тихо и пустынно, пустота и в наших душах. Здания кажутся руинами, где никто больше не живет, памятниками прошлому. Отсутствие детских криков, беготни, звонков, смеха пронзает сердце. В таких зданиях особенно быстро воцаряется тишина: белые комнаты, каменные коридоры, море и оливковые деревья со стрекочущими цикадами. Атмосфера печальная и безжизненная, несмотря на зной и солнце.

Сегодня вечером ко мне пришел Стамматояннис из восьмого класса, лучший ученик по английскому языку. Он рассказал, что происходило на пристани, когда отплывали младшие школьники. Восьмой класс в полном составе пришел их проводить. Слезы лились рекой. Ипсиланти, всеобщий любимец, рыдал взахлеб и не хотел уезжать. Он целовал Адрианидеса, друга из восьмого класса. Были и другие рвущие душу сцены расставания. Восьмиклассники плакали, понимая, что больше не увидят своих маленьких друзей. Некоторые, не в силах выдержать такое напряжение, покидали пристань. Младшие школьники заливались слезами, особенно самые популярные из третьего класса – Гларос, Седуксис, Ипсиланти, Кириаколис, Рапас, Афанассиадис, любимцы школы. С. дотошно пересказал мне все подробности, в этом было много комичного. Последние, пронизанные печалью дни, казалось, символизировали отношения между младшими и старшими школьниками. Грусть, похоже, коснулась даже самых бесчувственных восьмиклассников.

С. много говорил о гомосексуализме. Он убеждал меня, что любовь восьмиклассников к младшим ученикам действительно платоническая, чистая. Чушь, конечно, но я верю, что они сами именно так и думают. У греков удивительно развита способность к самообману, они его даже не замечают. По словам С., в школе, однако, процветает гомосексуализм, директор пансиона Кессес знает об этом и только пожимает плечами. Я знаю, что об одном случае директору докладывали две недели назад, но он постарался все замять. Двое юнцов, замешанных в случившемся, продолжали спать в одной спальне. У некоторых учеников младших классов была репутация проституток, и старшеклассники между собой называли корпус, где они жили, борделем.

В прошлом году преподаватель английского языка приглашал учеников в свою комнату для языковой практики и там их ласкал. Бобес, бывший директором два года назад, имел забавную привычку зазывать в свой кабинет красивеньких мальчиков, спрашивать, хорошо ли они помыли ноги, заставлял – под предлогом проверки – снять брюки и (тут история, вне всякого сомнения, превращается в легенду) после этого начинал их вылизывать. С. забавлял тот факт, что ученики за версту чуют в преподавателе гомика и умело это используют. Мы разговаривали в темноте: С. – чтобы, рассказывая о расставании, подавить возникающую при этом боль, а я – потому что любил послушать скандальные школьные истории.

В тот же вечер Гиппо надрался, посвятил нас в свою личную жизнь и высказал свой взгляд на женский пол. Развратный шут – смесь животной глупости, дикой непристойности и такой ребячливой наивности, что мы пришли в восторг. Думаю, глагол «fuck»[328]и его производные никогда не употреблялись так часто за такое короткое время. Его бесконечное презрение к женщинам почти комично в своей ярости. Единственная цель жизни – совокупление, любовь просто смешна. В Греции он и его представления о жизни кажутся почти нормальными.

Мне грустно покидать Спеце. Я привык к своей незамысловатой жизни – ежедневному плаванию, солнцу, послеобеденному сну. Приятно знать, что я еще вернусь сюда. Я с удовольствием обсудил свой круг обязанностей на следующий год с заместителем директора, думал о будущем, об учениках, еще одном спокойном годе.

Я покинул Спеце вместе с Шарроксом. Мы сели на утренний пароход – серое море, прохладный воздух и тяжелые головы, – проводили взглядами отступающий остров, потом спустились в каюту и спали до самого Пирея. Афины такие же оживленные, фальшивые и грязные, как и прежде. У всех женщин обнаженные загорелые руки, сексуальные, волнующие. Кажется, что улицы заполнены жаркими объятиями. Я сразу направился в комитет, где выяснил, что мой шантаж (повышение жалованья или увольнение) сработал: мне вручили премию в сто фунтов. На следующий день я покинул Афины. Две недели мне предстояло провести в одиночестве. Я смутно ощущал, что мой запланированный отдых – своего рода обязательство. Дань прошлому.

1 июля

На следующее утро я выехал в Микены. Путешествие на автобусе в Греции – или любой другой стране – наглядная демонстрация национальных различий. В Греции нет никаких правил, расписаний, элементарного порядка: все постоянно опаздывают, завязываются споры, кого‑то ищут – его нет, загружается багаж, люди встречаются, приветствуют друг друга (похоже, в Греции все между собой знакомы). В конце концов все улаживается, никто не отстает от автобуса.

Выехав из Афин, мы повернули на запад, двигаясь по равнинной прибрежной полосе к Мегаре. Мимо Элефси, к северу от которого вздымаются горы, а к югу ярко синеет море – только этот насыщенный темно‑синий цвет был живым в поблекшем от жары пейзаже. Лишенные растительности горы, оливковые рощи, сухая красноватая земля. Остров Саламин спокоен и недвижим под палящим солнцем. Элефси – некрасивый убогий городишко, да и Мегара не лучше. Трудно найти что‑нибудь столь же уродливое, как эти вопиюще безобразные, лишенные всякого градостроительного плана провинциальные греческие города. После Мегары горы подходят к самому морю, мы мчались вдоль рыжих разбитых скал – там, где Тесей убил Скирона[329]. Затем вновь выехали на равнину, ее пересекали высохшие русла рек, в изобилии поросшие розовым и белым шиповником. Какие характерные цвета греческого летнего пейзажа? Выжженная пыльно‑желтая охра увядшей травы и соломы, красновато‑охряной цвет высохшей земли, тускло‑зеленый – тех растений, в которых еще остались жизненные соки. Только пихты и кипарисы сохраняют яркий, а не блекло‑зеленый или серебристо‑серый (оборотная сторона листьев) цвет, какой сейчас присущ оливковой кроне. Серо‑лиловые, почти сокрушенные зноем горы окрашиваются в синий цвет, когда на них падает тень от облаков. И сверкающее живое море.

Мы час проторчали в Коринфе – прокол в шине. У города ветхий, неказистый вид, и у меня не было ни желания, ни сил идти его осматривать. К нам в автобус подсела красивая молодая женщина с тремя детьми – стройная, живая, в ярком платье и элегантной соломенной шляпке с красной лентой. Темные горящие глаза, крупный алый рот, ослепительно белые зубы. Она смеялась, болтала, рассаживала старших детей по местам. Затем вышла посидеть в тени ближайшей кофейни и покормить малыша. Кормление на людях и элегантное платье настолько не сочетались одно с другим, что я не мог отвести взгляд от этой картины.

Оставив Коринф, мы миновали крутую серо‑рыжую гору под названием «Акрокоринф»[330]и повернули на юг по волнистой равнине к поросшим вереском холмам. Нам встречались высохшие русла рек, где вовсю бушевала зелень, особенно бросался в глаза ярко‑розовый шиповник. Я незаметно следил за красивой молодой женщиной – малыш заплакал, и она, просунув руку в вырез платья, вынула грудь. Ее муж смеялся, отпускал шуточки. Она бойко отвечала на них и выглядела довольной. Местность становилась все более дикой и холмистой, и вот наконец мы выехали на Аргивскую равнину, похожую на ту часть Прованса, что расположена ниже Лионских гор. Вокруг горы, к югу море, а посредине равнина, скошенные поля, малоплодородные участки засеяны табаком, кипарисы, оливковые рощи и длинные ряды эвкалиптов.

Я сошел около деревни на основной дороге. Казалось, в ней и было‑то всего два‑три дома и таверна.

– Микены? – спросил я у хозяина таверны.

Он молча указал на горы. Только тут я понял, что придется идти пешком, и пожалел, что взял много поклажи.

– Eine macrya?

– Tessara kilometres, – ответил он.

Эти четыре километра я прошел неспешно по дороге, обсаженной эвкалиптами, их листва колыхалась при порывах сильного ветра.

Вот где находилась нужная мне деревня. Я остановился в небольшой, гостинице, с наслаждением выпил пива, поел, поспал и продолжил путь к развалинам, испытывая волнение от мысли, что нахожусь от них так близко. Шаррокс говорил, что Микены произвели на него самое сильное впечатление из всего, что он видел в Греции, и мне тоже не хотелось пережить разочарование. Желание мое осуществилось.

Микены окружает тайна, подобная той, что скрывает сфинкс. Вы поднимаетесь по дороге, окаймленной густыми зарослями белой и красной дикой розы. Горы приближаются, подъем становится круче, но по‑прежнему нет никаких признаков близости Микен. На дне долины сохранился большой кусок моста, построенного гигантами. Наконец видишь дикое ущелье и слева от него, в окружении стен, Микены – неприступные, как зверь у входа в логово, царственный зверь, жестоко изгнанный из своего убежища и тем не менее сохранивший господство и над равниной, и над прошлым. Мимо прошли мужчина и девушка. Я стоял на дороге и оглядывался, пытаясь понять, где искать гробницу царя Атрея. Из‑за куста вышел мужчина, застегивая брюки.

– Вон там! – крикнул он и показал на тропинку за своей спиной.

Я вернулся назад и, немного свернув в сторону, поднялся по тропе к главному входу.

Две огромные стены подводили к большому каменному дверному проему, а за ним… невозможно сказать, что было за ним. Страх, неизвестность, история, внезапно ожившая история, смерть, истоки, прошлое, будущее. Грандиозность и величие, подобное пирамидам. Глядя на этот вход, если ты один, нельзя не испытать благоговейного трепета. Дверь и темнота за ней ужасают и зачаровывают. Я подошел ближе, взглянул на дверную перемычку в 113 тонн и заколебался. Но солнце светило ярко, и я ступил внутрь. Просторный и прохладный каменный улей. Света достаточно, чтобы осмотреться; прошло несколько секунд, глаза привыкли и стали больше видеть. Гробовая тишина. Но стоило топнуть, как послышалось необычное, укороченное, словно вырванное силой эхо. Справа я увидел еще один темный дверной проем, за ним – полный мрак, ритуальное помещение. Там покоилось тело. Я извлек коробок спичек и без особого желания приблизился к двери, за которой – сплошная тьма. Зажег спичку, потом вторую, пятую, шестую, но все они по непонятной причине моментально гасли. Немного постояв, я отошел, так, по сути, и не войдя во внутреннее помещение. Я чувствовал себя подавленным, мне было не по себе, словно что‑то поджидало меня. Уже выходя, я вновь почувствовал гипнотическое воздействие массивной таинственной двери.

Незабываемые минуты, пугающая вечность. Она зовет меня назад, внутрь. Делает меня ненормальным, чужим для самого себя, некрофилом.

Я подошел к крепости. По стенам бегали и кричали поползни. В Микенах их множество, почти ручных, они звонко кричат, недовольные вторжением людей.

Львиные ворота – массивные, величественные; грандиозное воплощение в камне звериного начала; в этом есть нечто средневековое. Я прошел в них, осмотрел так называемые гробницы Агамемнона и его семейства, побродил – кое‑где пробираясь с трудом – по крепости. Кроме меня, тут никого не было. Груды камней у разрушенных стен, их основания скрыты за сухой сорной травой и увядшими цветами; во всех канавках, ямках – обломки, черепки, они же торчат из стен. Я взобрался на вершину акрополя – туда, где находятся развалины дворца, и окинул взором затянутую дымкой Аргосскую равнину и пышущие жаром серые горы. В восточном ущелье кричали канюки, их крик напоминает плач. По‑прежнему в одиночестве прошел вокруг массивных стен, испытывая благоговение и радость оттого, что никто мне не мешает. Отыскал тайный ход, ведущий в подземный колодец, тот, который Миллер называет мрачным и ужасающим[331]. Зажег огарок свечи. Ступени вели вниз, затем резко поворачивали и уходили в темноту. Не скажу, что мне было легко заставить себя спуститься до конца: пугали тишина, темнота, ощущение, что кто‑то крадется сверху, и неизвестность впереди. Мне было не по себе, но все же Миллер – неисправимый романтик: на дне не было ничего, кроме сухой земли и засыпанного камнями отверстия. Но Миллер повернул назад, не достигнув дна. А если бы он не описал свой опыт в таких выражениях? Пережил бы прямо противоположное? Три поползня сидели на стене и хором кричали. Глашатаи царства духа. Откуда ни возьмись появилась лисица и замерла на куче камней примерно в пятидесяти ярдах от меня. Я решил, что она, должно быть, необычная лиса, раз устроила нору прямо под гробницей Клитемнестры. Но потом я понял, что передо мной сама Клитемнестра: высокая, худощавая, дикая и прекрасная, совсем не похожая на лисицу. Я шевельнулся, и она залаяла; в лае слышались раздражение и беспокойство. Наконец легкими прыжками она скрылась из вида, помахивая пушистым хвостом, не пряча, а скорее подчеркивая свои грехи. Она испугалась не меня. В стороне шли овцы, а за ними пастух, высокий мужчина в широком коричневом плаще. Позвякивая колокольчиками, отара прошла мимо крепости; вдалеке раздался крик козодоя. Первые звезды, и мертвая тишина. Я пустился было в обратный путь, но что‑то заставило меня свернуть к гробнице Атрея. Поначалу я просто постоял у входа. Однако почти невидимая в сумерках дверь властно звала меня.

И я вошел с зажженной свечой в гробницу. Я стоял в самом центре и ждал, что сверхъестественное как‑то проявит себя. Где, как не здесь, в наидревнейшем склепе, мертвецам восставать по ночам из гробов! Хотелось необычайных ощущений, хотелось окаменеть от ужаса. Но все было спокойно. Молчаливое всеобъемлющее забвение. Я ждал около пяти минут. Смерть оказалась такой, какой я ее себе и представлял. Потом покинул гробницу – торопливо и с облегчением, испытывая гордость, что прошел «испытание». Я спускался вниз, а все вокруг благоухало. Вдалеке, на равнине, загорались огоньки; ярко блистало серебро молодой луны. На циклопическом мосту[332]кричали совы. Я мог разглядеть их в бинокль. Крики сов повторяло эхо. Вдоль стены мягко двигалась Клитемнестра; вот она замерла, принюхалась, взвыла голодным и печальным воем и растворилась в темноте. Должно быть, почуяла во мне кровь Агамемнона.

Назад в деревню – при свете луны и звуках флейты. Какой‑то пастух в полях играл на свирели; я уже съел свой ужин при свете лампы и успел лечь в постель, а он все играл.

На следующее утро я отправился в Герайон[333], обособленно стоящий храм, где встретились аргивяне и их союзники. Именно здесь, по существу, началась Троянская война, здесь же Зевс женился на Гере. Мне пришлось идти на юг вдоль подножия гор. Я пересек Аргивскую равнину, большие участки жнивья, где бродили индейки, овцы, ослы и пони. Эти места славились замечательными индейками, а гомеровское определение «лошадей разводящие» все еще применимо к местным жителям. Я чувствовал себя счастливым: солнце пекло, дул легкий ветерок, и я был один. По пути зашел в маленькую деревушку, спросил дорогу. Меня поняли. Я продолжил путь. Оставил позади гору, на которой, как я предполагал, находилось святилище, спустился в узкую, но восхитительно зеленую и сыроватую долину, где росли кипарисы и лимоны. Там были даже грязные лужи. И две фермы. Казалось, я попал в Шангри‑Ла. Выбравшись из долины, я миновал оливковую рощу, где во множестве рос тимьян. Солнце нещадно палило. Мне встретился человек на ослике. На нем была строгая шляпа и залатанные во многих местах брюки. Мы обменялись приветствиями и подозрительными взглядами. От Герайона мало чего осталось. Фундаменты храмов, горы камней, отдельные фрагменты циклопической стены. Я сидел на холмике и смотрел, как два канюка атакуют беркута. Нарядная черно‑белая каменка‑попутчик мелькала среди руин. Я стал искать какие‑нибудь стоящие обломки или черепки – и надо сказать, с большим успехом. Среди моих трофеев – сердоликовая бусина, обломок обсидиановой бритвы, много красивых черепков, странный металлический предмет, найденный в расщелине стены. Я интенсивно продолжал поиски под палящим солнцем, находящимся в самом зените. Обед я решил пропустить. Около двух я вдруг понял, что умираю от жажды. Обратная дорога была ужасной, солнце било прямо в глаза. В прохладной долине я тщетно высматривал какие‑нибудь фрукты, но разглядел лишь валявшиеся на земле два старых лимона. Я подобрал их и съел, стараясь, чтобы меня не увидели с ферм. Подгнившие и сухие лимоны дали, однако, мне силы добраться до деревушки, где я выпил целых две бутылки лимонада на глазах изумленных сельских жителей. Теперь домой.

Вечером я пошел осматривать остальные гробницы – темные очертания на стерне и в оливковой роще. На холме за деревней находится современный музей, прекрасно спроектированный. Непонятно почему, он пустой и заброшенный. Из деревни в крепость лучше всего идти мимо него, оставив сбоку темно‑синюю стену гор. Занимаясь поисками черепков, я надолго задержался и в гостиницу попал не скоро, решив посетить крепость позднее. Через огромную дверь я проник в местами обвалившуюся, похожую на каменный улей гробницу – в духе архитектуры друидов. В Микенах много сходства со Стоунхенджем.

Ночью дул сильный ветер, ставни ходили ходуном. В крепость я не пошел, чувствуя сильную усталость. В отличие от многих я не нашел Микены мрачными или нагнетающими уныние. Скорее загадочными – таинственными и величавыми. Они более основательны, более примитивны, чем Кносс или Фест[334]. Но, как и там, дают представление об идеальном обществе в совершенной среде – это культурный центр в мире, где человек уверенно себя чувствует и с удовольствием путешествует. Воздух, простор, дороги над равниной. Всадники в Львиных воротах. Короли вдоль подножия гор направляются к Герайону, раскинувшемуся на солнечном отроге. Аргос, Тиринф, все ушло. Одни руины.

Восхождение на Парнас. Частично решение было принято под влиянием тепличной атмосферы роскошного отеля в Дельфах – все удобства цивилизации, – частично носило символический характер. Мне хотелось подняться на Парнас, гору поэтов, победить ее физически, что уже было бы символично[335]. Лучшим местом для начала восхождения представлялось местечко Арахова[336], куда я и отправился автобусом ранним утром уже на следующий день. На автобусной остановке были еще англичане – немногословные, остроумные, они обсуждали счет. После вульгарных американцев с сибаритскими замашками, на которых я нагляделся в отеле, поведение англичан было как глоток свежего воздуха, они показались мне удивительно славными. Неожиданный слабый прилив любви к родине. Прибыв в Арахову, я нашел небольшую гостиницу и объяснил, чего хочу. Хозяева подтвердили то, что говорили другие: мне нужен гид и осел. Наверху есть пристанище, но оно высоко и там холодно. Сын хозяйки пришел мне на помощь. Он говорил на ужасающем французском, почти таком же плохом, как мой греческий. Я сказал, что хотел бы поесть. Бледному застенчивому юноше было лет пятнадцать‑шестнадцать, и, как я понял, он считал себя на голову выше остальных деревенских жителей. Помощник он был никудышный.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: