Несколько сведений о самом Дневнике. 7 глава




…Однако, светает. Не знаю, как это я расписался так. Христос воскресе! Чудная это ночь на Руси! И она, видно, навеяла мне это давнопрошедшее, когда я был беден, полон жизни и надежд. Нет, не правда. Я, кажется, никогда надежд не знал. Я вообще довольствовался тем, что было. Но без Анюты, которая подбивала меня, ободряла и, вообще, имела на меня большое влияние, я, вероятно, так в Боброве и проспал бы целую жизнь. Когда мне предложили перейти из бобровского училища в воронежское, я мимоходом сказал об этом Анюте. А она заставила меня ехать в Воронеж и хлопотать. С предложением графини Салиас было тоже самое. Она ни мало не задумывалась, что надо ехать в Москву.

На этих днях умер Анат. Богданов. У него в доме жила Анюта, когда я уехал к Коршу в «СПБ. Ведомости» в Петербург. Случился пожар. Она ни на минуту не потерялась. Вынесла детей (было трое), уложила, что можно было, и все не торопясь. Богданов принял в ней участие и поместил ее в другом своем доме, временно, где я был на Святой, когда на первые три дня приезжал в Москву (1863 г.). Анюта в это время слушала акушерство и управлялась с детьми и лекциями, нанимая только кухарку. Она сама убирала комнаты и мыла полы. Раз Богданов застал ее за этим занятием и она, смеясь, рассказала мне, как она сконфузилась.

Этак записывать, – пожалуй много бы написалось!

 

Апреля.

Головокружения усиливаются. Мне надо ждать удара. Я боюсь, что будет у меня удар – и дело станет, хотя оно могло бы продолжаться и без меня, если бы не было столько влияний.

 

* * *

 

Сейчас видел один акт «Принцессы Грезы». Что за чепуха. Как не стыдно слушать подобную белиберду, да еще при участии Яворской. Буренин для нее переделывает свою переделку из А. Мюссе, стараясь насовать всевозможных эффектов из разных пьес. Он воображает, что дело в эффектах. Вот даровитый критик, бесподобный памфлетист.

 

* * *

 

…Природа сверхестественна. Все в ней чудо. События, существа, вещи – все это явления. Ничего более тайного, как невидимое. Для обыкновенных людей все это – одна видимость. Только гении проникает до сущности вещей, только для него открываются двери в тайны природы. Оттого скептицизм так распространен между учеными людьми.

 

Апреля.

Министр внутренних дел, Горемыкин, призывал сегодня меня и говорил назидательные речи о «Маленьком письме», помещенном в №…, где я немножко осуждал девальвацию. С. Ю. Витте пожаловался. Низкий он человек. Он говорил Кочетову, что назначит на месте Феоктистова главным начальником по делам печати такого человека, при котором «Суворину будет петля». Благодарю покорно! Горемыкин мягко стелет, да жестко спать. Ни при Толстом, ни при Дурасове министры так ни разу не грозили. Этот в течение трех месяцев дважды призывал. Вчера не упустил заметить: «Помните, я за вас тогда заступился». (В январе была статья, написанная на новый год, на которой государь написал, что обращает на нее внимание). В статье, кроме благонамеренных речей, ничего не было. Витте жаловался Кочетову, что устроил для меня торговлю на вокзалах железных дорог книгами и газетами, а я так его отблагодарил. Я очень сожалею, что обратился к нему с делом, которое он устроил при 8000 руб. аренды в год и нормальных ценах на газеты. Я обращался к нему потому, что Нотович, давая ту же арендную плату, уменьшил цену газет ниже той цены, которая существовала в Петербурге. Я находил невозможным со стороны дороги доводить условия торгов до такой конкуренция и поехал к Витте, чтобы он повлиял на это. Он призвал чиновника и сказал, чтобы Варшавскую дорогу отдали мне. Не даром мне стыдно было просить его об этом и только желание, чтоб другим не доставалась дорога, заставило меня это сделать.

Горемыкин сказал: «Не подумайте, что мной руководит в данном случае желание защищать министра финансов. Нет, тут и общие причины есть. Еще в прошлый четверг государь сказал мне, что ему надоела эта болтовня о девальвации и что он на моем месте давно бы принял меры против этой болтовни о девальвации. Но я никаких мер не принимал. Пусть говорят. Я допускал всякую критику, но дельную. Но статей, подобных вашей, допустить не могу. Ведь выдумывать все можно».

 

* * *

 

…У Потемкина Таврического был секретарь Попов, который, пользуясь своим положением, приобрел себе землю в Крыму, между прочим, имение Тарханкут. У одного из потомков этого Попова было два сына. Младший женился на дочери управляющего, за что был отцом прогнан и лишен наследства. Перед концом жизни старик простил сына, благодаря увещаниям о. Ивана Кронштадтского, но завещание не стал переделывать, так что все имение досталось старшему. Но он уступил просьбам брата и часть имений, между прочим Тарханкут, отдал брату, но поделиться пополам не захотел. Тогда Зеленко вступил в переговоры с младшим Поповым на таких основаниях: если он, Зеленко, путем суда или воздействием административным заставит старшего брата отдать остальную, недоданную часть состояния, то младший брат даст Зеленко 250 тысяч. Зеленко соединяется с Меранвилем, жандармским полковником. Меранвиль едет в Париж, получает командировку по наблюдению за нигилистами. Там он является к старшему Попову в качестве посланного офицера, предъявляет какие‑то документы и заставляет его согласиться на дележ с братом. Получив от младшего Попова за эту услугу 250 тысяч, он говорит Зеленко, что Попов дал им для дележа 60 тысяч, на том основании, что он получил наследство не путем суда или административного воздействия, а по приказанию государя. Поэтому Меранвиль взял себе 40 тыс., а Зеленко дал 20. Старший Попов как‑то узнал, что сделался жертвой обмана и, имея связи по жене (Скалон), которая поехала с мужем в Париж для усовещевания Попова помириться с братом. Оказалось, что эти дельцы находятся в положении родственном. Министр внутренних дел Горемыкин женат на сестре Зеленко, а Петров, бывший тов. министра земледелия, на другой его сестре.

 

* * *

 

…О Тургеневе я уже говорил в газете. – Среди общества он явился учителем. Он создавал образы мужчин и женщин, которые оставались образцами. Он делал моду. Его романы это – модный журнал, в котором он был и сотрудником, и редактором, и издателем. Он придумывал покрой, он придумывал душу, и по этим образцам многие россияне одевались…

 

Апреля.

Получил прелюбопытное письмо:

«Многоуважаемый Алексей Сергеевич!

…И как вам сказать. Право, мне не очень жаль прошлой соблазнительности. Дело в том, что женщине без состояния красота лишь горе приносит, если она обладает некоторой душевной опрятностью. Мне лично красота куда тяжело оплатилась. От 17 и до 37 лет – или по крайней мере до 33 – только и приходилось слышать в ответ на желание что‑либо делать путное: «зачем хорошенькой женщине работать?»И это – на всех языках и от всех, до полицейского комиссара в Париже включительно, его я раз просила помочь достать работу.

«Сие было в 1873 году, когда я была наивна и добродетельна и голодала… буквально! – Хорошенькой и бедной «одна открыта торная дорога». Так и живешь, как лакомый бифштекс, на который у каждого глаза и брюхо разгораются. Если бог при этом наградил либо горячечным темпераментом, либо полным отсутствием души человеческой, либо жадностью до денег, – то и прекрасно. Но помните Некрасова:

 

«Блажен, кому мила дорога

Стяжания, кто ей верен был

И в жизни ни однажды бога

В пустой груди не ощутил.

Но если той тревоги смутной

Не чуждо сердце – пропадешь…»

 

«Я в жизнь свою никогда не разыгрывала сцен рвущейся к добродетели молодости, ибо, во первых, – к чему? – все равно никто но поверит, а во вторых, рваться – так не словами, а делом. Этим объясняются мои всесветные странствия. За театр я держалась, как утопающий за соломинку, – последняя надежда достать независимость. Но слаб человек вообще, а баба и подавно, а в театре как плыть против течения, одной против всех? Просишь: дайте роль, хочу работать, а ответ «такой хорошенькой к чему?» Так и пропал талантишко, «не успевши расцвесть». Лишь один раз встретила я, если и не совсем бескорыстную, но все же дружескую помощь от покойного Мошкина – царство небесное ему. Он дал мне средства уехать в Вену и работать свободно. И как я работала! – как лошадь! Знаете, каково выучиться в 10 месяцев чужому языку? это, батюшка, – чудо! Спросите профессоров. И вот после 4 лет работы адской, жизни монастырской, когда ступила, наконец – то, на первую ступень успеха в Берлине, – опять соблазнительность все убила. Линдау и его последствия, – и начинай сначала! Нет, право, господь с ней, с красотой! И последние остатки молодости мне лишь горе дают. Будь я совсем старуха, не стали бы меня путать с Гарденом, не пришлось бы отвечать за его поступки, да и не так бы была ему нужна. Свобода! Боже мой, как я ее люблю, и всегда ее уничтожает вот эта соблазнительность. Нет, не жаль мне ее. Нисколько не жаль!

«Да и что значит молодость? Для нас, баб, – возможность иметь любовников. Экая невидаль! Что в них? Слыхала я часто от страстных женщин охи и ахи. Не знаю, обидел меня бог чувственностью или что иное! Да что же это я вам рассказываю безобразия? Вот, право… А счастье, конечно, – в любви, да только любовь то не в чувственности. Для женщины и совсем не в ней. Право, две трети баб грешат не ради собственного желания, а чтобы любимому человеку удовольствие доставить. Так зачем же молодость? Да я теперь была бы гораздо счастливей – есть даже счастливей, чем когда – либо прежде. Разве легко жить на чужой счет? Как ни брыкайся, а все же гадость. Ну, ладно, выбираешь того, кто нравится, а что значит нравится? Вопрос: понравился ли бы, если бы не необходимо было выбирать? Ведь вот жила же я в Вене и до Берлина 4 года и никто не нравился. А счастье – прежде даже про это удовольствие не знала. Вот я теперь села на пароход и блаженствую, буквально блаженствую. А прежде вечно в уголку души – мысль: а что, верней – кто будет завтра? «Я ведь по улице идти не могла без горького чувства при виде одной из дам тротуарных. Точно солдат с мыслью: «а, может, следующая пуля тебе.» Как знать! Ах, не говорите! Чорт с ней! Ни одного дня молодости нет, о коем пожалела бы. Живу, человеком стала, – счастье что есть поверила лишь только теперь. Гарден выучил, – пусть тоже не бескорыстно, – да ведь все равно, благодеяние то остается неоплатным – и вы, вы даже бескорыстно, оттого я так к вам всей душой, и все зря и болтаю. И если понадобится вам человек для чего бы то ни было, – вспомните есть такая, что за вас на рожон лезть готова, – и баста!

«Это – ответ на соблазнительность. А вы чего молодость жалеете? Или она у вас была счастливая? Ну, тогда другое дело, конечно. Но только я говорю: пока душа и ум молоды, – чорт ли в годах или в морщинах! Это для дурочек‑кокеток и актеров – верно, а не для нас с вами.»

«А вот хворать не хорошо. Я так беспокоилась, долго не получая от вас известий, только иногда читала статьи, – значит, все же не было опасного ничего.»

«Гардену я о вашем романе уже давно говорила, еще когда он был – рассказ, и после чуть не всякую главу. Он очень интересуется и говорит: «так то так, что любовь – вернее любовники – женщину от дела отрывают, но все же и не совсем верно, ибо все знаменитые бабы были развратные!» Ну, мое мнение, кое он разделяет, вы прочтете в Стринберговском фельетоне, он, кажется, объясняет противоречие. Но роман очень его интересует и он говорит, Варенька – совсем новый тип, еще нигде не бывалый. Мы часто думаем: что же будет? Ведь совсем иначе, чем рассказ, и очень оригинально. О Виталине говорит Гарден, что таких и здесь много, но Мурин – совсем особый русский. Жаль, что так коротко и раз в неделю. А Вы скажите, он уже готов, или вы отрывками пишите? Я очень любопытствую.»

«Теперь о Вильгельме, что знаю.»

«Рост – точь в точь наш наследник, но носит двойные каблуки. Выглядит полней, благодаря ватированным (здесь у офицеров принято) мундирам. Волосы – цвет две капли мои, средне‑белокурые, от фиксатуара спереди темней, причесаны всегда очень гладко. Усы слегка светлей, закручены в ниточку. Глаза – серые с темными ресницами. Цвет лица – серовато‑зеленый, совсем болезненный, и правая сторона губ иногда подергивается легкой судорогой. Голос – резкий тенор. Говорит слегка картавя, на манер прусских офицеров, отрывисто, точно отрубая слова. Левая рука – сухая и короче правой. Но это незаметно. Он всегда опирается ею на эфес сабли и имеет манеру особенно крепко пожимать руку, чтоб доказать ее силу. Не раз неподготовленные просто вскрикивали. Поводья может держать свободно и ездит верхом не дурно. Но для еды должен иметь особый снаряд – нож и вилка на одной ручке. Снаряд всегда возит с собой и он кладется ему на всех парадных обедах. Привычек масса: 1) переодевается по 6 раз в день. Имеет до 700 разных мундиров и т. п.; 2) любит очень много покушать, особенно простые блюда, между прочим, – русскую окрошку; 3) любит слушать пикантные анекдоты, особенно из военно‑морской жизни. Из приближенных первый друг – Филип Эйленбург. Дружба такая, что некоторые уже подозревают любовь à la Ludvig von Bayern. По части дамской – до женитьбы имел массу историй, весьма скандальных, в обществе принца Вельского, что часто стоило много денег и неприятностей. Потом угомонился, играя роль примерного супруга. Но, с прошлого года (конечно, ради бога, между нами), есть оффициальная любовь – франкфуртская еврейка банкирша, отчего и его склонность к евреям, коих он прежде терпеть не мог. Муж барыни занимает ему деньги, а жена сопровождает его на морских поездках. Императрица уже заметила, начинает ревновать и ездить с ним вместе.»

«Особая примета – любит лесть до невозможного. Жена часто краснеет и уходит, слыша, как его в глаза приравнивают к Фридриху Великому и Александру Македонскому. Снимался в виде Фридриха Великого, обожает позировать для портретов, – в год по 6–8 раз непременно.»

«Некоторые ученые, медики находят в нем сходство с Фридрихом‑Вильгельмом III, кончившим помешательством, и уверены, что он кончит так же. Действительно, он страшно капризен, переменчив, хватается за все новое и бросает немедля, и не знает меры ни в важном, ни в мелочах.»

«Политических подробностей могу сообщить еще кучу, если пожелаете. Но пока о его внешности вот все, что знаю. Да еще страсть производить впечатление, быть на виду, занимать собою печать, чисто актерская. За верность сих сведений ручаюсь, ибо они – от лиц, его долгие годы и очень близко знавших. Любимый цветок – ландыш. Parfum был chipre, но последнее время еженедельно новый, какой в Лондоне изобретен. Любимый цвет – белый и красный. Любимое вино – Редерер и старые ликеры, джин, коньяк и арак. Любимых книг не имеет, ибо читает мало. Из Французов считает Онэ классиком (что и сообщил Jules Simon за обедом во время конференции о рабочем вопросе). Интересуется лишь газетами о себе. Ежедневно читает «Zukunft» и даже раз выразился (по поводу «Köng Phaeton») весьма одобрительно, что не помешало на следующей неделе предать Гардена суду за «оскорбление величества». (Дело пойдет на следующей неделе и на этот раз наверное укатают за статью «Monarchenerzichung»). Из художников любит Конера (своего портретиста – бесталантность полная) и Пегаса, скульптора даровитого. Но судит без толку – по личным симпатиям, а не по достоинству. Обожает латинские цитаты, но плохо понимает их и часто пишет невпопад (смотри «Zukunft», № последний, в конце заметка есть – примеры сих перевираний). Из музыки любит все без разбору, но к Вагнеру особой симпатии не имеет. Из драматиков – Вильденбруха – за лесть, а не за качество, ибо его лучшие пьесы не даются, а лишь последние, прославляющие «монархизм!» – Ну, вот все покуда. Если еще что хотите узнать, то чиркните.»

«Теперь расскажу свою биографию.»

«Родилась 18 апреля 1855 года в Екатеринославской губернии, Бахмутского уезда, в деревни Ступки. Воспитывалась в Харьковской гимназии. Кончила курс 14 лет. Болталась без дела два года. 16‑ти лет поехала в Париж учиться петь, (побочные – частные причины, – до официальной биографии не касаются, для Вас скажу: братья увезли от некоего Видамина, о коем говорить не хочу, ибо он всю мою жизнь испортил ради безбожного удовольствия развратить невинного до идиотства ребенка. Господь с ним, – но этот первый «полуопыт» должно быть и убил во мне навсегда всякий идеализм любовных отношений, показав радость страсти тогда, когда ребячьи душа и тело оной вовсе не желали, и не искали… Бр… противно вспомнить!)»

«В Париж приехала в 1872 году, немедля после Коммуны, – развалины еще всюду виднелись. Поступила в класс пения г. Вартеля, но пробыла всего 3–4 месяца и потеряла голос. Горе какое! – голос был чудный. Что делать? – поступила на драматический класс консерватории Брессано. Пробыла два года. В России братья потеряли деньги (небольшие) на какой‑то пряничной фабрике некоего Леонтьева и написали: «вернись, нет больше денег». Тут то я и голодала, не желая вернуться в лапки сего господина. Поступила на сцену Taitbout в оперетку, играла «аленькую роль вместе с Céline Chaumond. Потом в «Gaité» (у Оффенбаха) в «Орфее» – одну из граций. Надоело, ибо жалование 60 франков и собственные костюмы. Встретила Федотова, пригласившего в Питер, на павловский театр. Приехала в 1876 (или в 1875) году в Питер. Играла раза два по‑французски (с Céline Chaumond) и по‑русски (помню, в «Убийстве Коверлей»). Но с Федотовым вышила какая‑то неприятность. Потом была в Михайловском, в год с Берт Стюарт, и тоже ничего не вышло. Все бросила, уехала в провинцию. Для пробы – есть, ли талант – играла в Харькове Катерину, с заряженным револьвером в кармане. Если нет таланта – жить не стоит. Оказалось – есть. Успех после 3, 4, 5 действий был громадный. Ну, значит, опять надежда явилась выбиться. Получила ангажемент в Таганрог, затем, в Одессу и Киев. В Одессе и Киеве имела массу успеха, право, даже заслуженного, но всюду все не то было. Все мне приходилось слышать: «Что вам в театре? Жили бы так». В 1882 году, кажется в год открытия Корша, поступила к нему. Играла в «Кручине» (Поленьку) и еще в 2–3 пьесах, но около Гламмы и Рябчинской места не было. Ушла в артистический кружок, а там беспорядки сами знаете какие. Наконец, познакомилась с Поссартом, который такого наговорил о истинно‑художественной жизни немецких театров, что я решила уехать и уехала. В Вене училась с 1883 до 1884 года по немецки, в консерватории и у профессора Стрибена. Потом играла в Аугсбурге и Базеле с громадным успехом по два года. В 1888 году приехала в Берлин в Residenztheatre и опять дебютировала с громадным успехом (в «La petite Bachelley»). Наконец, вздохнула свободно, думала обилась. Не тут‑то было – Линдау! Бог бы с ним, все ему могу простить. Но ему театр был не по душе, отвлекал от него. Репетиции, уроки – не удобно. Ему выгодней, чтобы в каждую минуту была к ею услугам. Директора спешили угодить важному критику и ролей мне больше не давали. Я скоро поняла в чем дело и объявила Линдау, что не хочу больше с ним жить, ибо театр мне дороже его. Результат известен – я целый год еще пробыла у Барная (пока контракт не кончился), получала жалование и ни разу не вышла на сцену. Конечно, за тот год отвыкла, – ведь на чужом языке практика – первое дело, я потеряла известность, словом, театр надо было оставить в стороне. Спасибо Гардену надоумил писать, нянчился первое время, ободрял, поправлял, словом – выучил. Тут и вы явились – дай вам бог здоровья! – словом, вышла на свободу. В 1891 году шел мой «Berühmter Mann» в «Горькая судьбина»; в 1892 – «Agrippina» (в императорском) и «Jnnerlichen» (в Lessing); в 1893 г. должна была идти еще пьеса, да пока цензура запретила. Вот и вся биография.»

«А в сердце я не могу забыть сцену. Кабы писать можно все, как фантазия просит, – может и утешилась бы. Но этого нельзя. Вам пиши политику, здесь – сахарные рассказы. Пишешь коли от души, – и не примут, либо полиция запретит. А на сцене ведь жизнь переживаешь. Знаете, если бы не жаль Гардена, уехала бы в Россию и опять на сцену пошла. Очень уж больно, что писать нельзя, что хочется. У нас в России оно еще можно. Я читаю вещи, кои здесь ни за что не поместили бы. Но живя за границей, как пересылать рассказы? Переписчиков нет. Пропадешь (вот как у вас завалялось где‑то «Жизненный?» – хоть волком вой). Самой переписывать 10 раз – ведь мука. Словом, трудно. Вот оттого и радости мало.»

«А вы, право, позвольте мне хоть раз в месяц фельетон писать. Где ее, политики наберешь? Все то же, о чем писать не стоит в сотый раз. А вы же печатаете и Ежова, и Чехова. Что бы и меня попробовать? Напишу что либо хорошенькое, право!»

«Да, впрочем, как знать, когда увидимся и как. Мне на днях Шувалов передавал предостережение. Его спрашивали, знает ли он Proteus'a, и что обратили внимание, что он, Proteus, в дружбе с «оскорбителем величества», издателем «Zukunft». Какие шпионы здесь! Пожалуй, желая насолить, его друга, Proteusa, и по этапу вышлют! По совести, и ничего. Пусть. Мне домой давно хочется. И работу найду в России еще легче, ибо у нас меньше журналистов, чем требуется. Но как же не злиться за даже остатки жалкие молодости, коли все за других приходится отвечать?»

«Пьеса моя в суде. Адвокат надеется, – пропустят. Дай то бог! Сразу стану знаменитостью. Но не верится в счастье такое.»

«У Блюменталя и у Корша что‑то не клеится, хотят друг друга надуть. Ну и трудно их согласить. Жаль, уж я заранее радовалась вас видеть. А какой Шувалов милый, что меня предупреждает! Конечно, это ради вас, но все же мило. Ну, простите, – безбожно длинное письмо. Приказали подробнее сведения – сами виноваты. Жму крепко вашу хорошую лапку и желаю скорей окончательно выздороветь. Да не забывайте так подолгу вашу искренно преданную»…

 

Апреля.

Вчера дебютировала у нас Марья Августовна Крестовская. (Крестовоздвиженская по отцу, ст. сов., в Москве) в «Не так живи, как хочется». Сегодня я говорил с ней. Она – обстоятельная девушка, очень неглупая, ей 26 лет. Она рассказывала, что 18 лет она была в Киеве и должна была играть роль в какой‑то пьесе. Вдруг ей говорят, что вместо нее будет играть любительница Борисова (Яворская). «Любительнице лучше играть» – сказали ей, когда она заявила свои претензии. Играла Борисова, а на афише стояла Крестовская. Борисова плохо играла, ей шикали, когда муж и друзья подносили ей корзину цветов. При Крестовской говорили: «газеты хвалят Крестовскую, а играет она – из рук вон» – «Я – Крестовская»,– сказала она этим господам, – «а играет Борисова». Она пошла на сцену и разрыдалась. Яворская распускала слухи, что Крестовская посадила к ней клакеров. Крестовская рассказывала это так просто, что ей нельзя не верить, да это и вполне отвечает характеру Яворской.

 

Апреля.

Ложась вчера спать, я вдруг громко сказал: «Скоро буду лежать в гробу». Сказал – и удивился. Но было что‑то такое, что объясняет мне это восклицание. Днем так устанешь, что, когда ложишься, мною овладевает приятное чувство успокоения. Ну, а в гробу будет совсем спокойно. Сколько людей я знал и все они успокоились. Странно кажется это.

 

* * *

 

Давыдов третьего дня подал в отставку. Мне лично успехи Александрийского театра дороже успехов нашего Малого Художественной театра, потому что тот – наш русский театр, народный, всем принадлежащий. Сегодня слышал от Сазонова, что дело, кажется, уладится, А с неделю тому назад Давыдов говорил мне, что желал бы поступить режиссером в наш театр, но я сказал ему, что не следует предпочитать императорский театр частному, и я даже говорить об этой не хочу. Начальнику театральной конторы Гершельману я вчера сказал, что легче переменить 20 раз директора, чем найти одного природного актера.

 

Апреля.

…Шекспир не знал пренебрежения к интриге и это пренебрежение доказывает не столько любовь к искусству, сколько не бедное воображение. Без интриги трудно располагать наблюдения и идеи, давать выпуклость характерам, выразить ясно мысль сочинения. Интрига, как для романиста, так и для драматурга, – способ сделать идеи более живыми, выпуклыми. Пренебрегая интригой, романисты не рисуют нам жизни в том виде, в каком она существует. Жизнь совсем не монотонна. Борьба существует, большая я малая, демократия, льстя желаниям всякого, увеличивает размеры честолюбия и соперничество делается более ярким. Социализм и борьба классов ввели даже в жизнь новый трагический элемент.

 

* * *

 

…Слава – прекрасная вещь, но кроме того, чтобы ею пользоваться в течение всего одного года, надо 365 раз и обедать! Поэту надо денег!

 

* * *

 

…У Жорж‑Санд есть выражение в одной из ее сельских романов:

– «Rien ne soulage comme la rhétorique»! Мне думается, что это – верно. Логика – тоже реторика. Интуиция – тоже риторика.

 

Апреля.

Вчера Буренин очень резко говорил со иною по поводу Яворской. Сия актриса решительно поссорит меня с Бурениным. Он не хочет понять, что невозможно делать театр театром Яворской. Он говорит, что «театр сам собою делается той актрисы, которая выдвигается». Да, но это всегда искусственно, или из‑за рассчета, из боязни, что не будет иначе сборов. Наш театр не должен быть таким. Он должен давать простор другим артистам и артисткам. Яворская только и знает, что заботится об удалении не только соперниц, но даже предполагаемых соперниц.

Будущий сезон – с 15 сентября по 25 февраля 1897 года – Хомяков советует, чтобы Корделасу поставить предельный бюджет 1500+200 = 1700 руб. в месяц, за 5 месяцев – 8500 руб. Театр стоит 23 000 руб., труппа – 12 000 руб. в месяц, в 5 месяцев – 60 000 руб. Спектаклей всего будет около 130. Если средний сбор будет меньше 1000 руб., то убыток несомненный. А я никак не могу решиться отказаться от этого дела, что было бы самым благоразумным.

 

* * *

 

Сегодня в «Ночном» спали штаны у актера, который играл в пьесе. Картина, нечего сказать! Дебютировала Владимирова. Очень мило вышли у нее некоторые сценки. У нее талант на бытовые роли.

 

* * *

 

Вчера написал о расколе.

 

Мая.

У Витте вечером, от 9 до 10. В «Berliner Tagebladt» явилась статья, в которой говорится, что в милостивом манифесте по поводу коронации стояла первоначально статья о снятии предостережений, но Витте, якобы из злобы на печать, восстал на это, и статью исключили.

– «Если у вас об этом будут спрашивать, скажите, что это вздор. Мне на днях Нотович говорил, что в городе ходит этот слух, и затем это явилось в «Berliner Tagebladt!»

Он рассказал: в манифесте, действительно, была эта статья. При. предварительном просмотре Витте не обратил на нее внимания, или не заметил. В комитете министров против статьи этой говорил Сипягин, желая насолить Горемыкину. Витте сказал, что в манифесте, где прощаются разные преступники, действительно, такой статье не место. Предостережение не есть преступление, и это обидно было бы газетам, что их включили в число преступников. Поэтому он высказывает мнение, что статью эту исключить, но вместе с тем просить министра внутренних дел войти с представлением немедленно, обычным порядком, о снятии предостережений и о том, чтобы дать предостережениям известную давность. При этом Витте говорил о том, что предостережения без обозначения давности неудобны ни для газет, ни для правительства, которое не дает 1‑го предостережения, чтобы не разорить газету, а других способов у него нет.

 

* * *

 

Кандидаты на «Московские Ведомости» Грингмут, Иловайский, гр. Салиас, Цертелев. Избран Грингмут, за которого говорил Витте. Было совещание из министров внутренних дел, финансов, народного просвещения, Островского, Победоносцева.

– «Иловайский был мне всего удобнее», – сказал Витте, – «потому что он – ярый протекционист, но этот человек в шорах, он слишком узок». До этого совещания был вопрос о главном начальнике по делам печати и назван был Грингмут. Горемыкин настаивал на том, чтобы он был и редактором «Московских Ведомостей» и главным начальником по делам печати. Вот умен‑то! Я не верил своим ушам, когда Витте мне это рассказывал. А говорят, что Горемыкин – голова. Когда Грингмут пришел Витте благодарить, то Витте сказал, что будет говорить против соединения в его лице и начальника по делам печати. Грингмут сказал, что министр настаивает на этом, но что он, Грингмут, сам понимает, что это неудобно. Витте слышал, что начальником главного управления Победоносцев называл Соловьева, который в «Московских Ведомостях» пишет художественную критику.

 

* * *

 

«Гражданин» на‑днях сделал выписку из газеты «Владивосток» с либеральным оттенком. Государь прочел и говорил об этом Витте. Витте ему сказал, что провинциальные газеты выходят подцензурно, а пишут гораздо либеральнее, чем столичные. Он знает это по своей провинциальной жизни. Государь обратил внимание на газетные резюме о заседаниях Вольно‑Экономического общества. Витте сказал ему, что говорится больше и резче, чем передается в газетах. Государь сказал, что министр внутренних дел должен бы обратить на это внимание. – «Да Вольно‑Экономическое общество находится в министерстве земледелия», – сказал Витте и передал этот разговор Горемыкину. Тогда последовала трусость в среде этого общества. В это время и меня Горемыкин призывал за мое письмо о денежном обращении.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: