Леопольд фон Захер-Мазох 1 глава




Аннотация

 

Скандально известный роман австрийского писателя Леопольда фон Захер-Мазоха (1836–1895) «Венера в мехах» знаменит не столько своими литературными достоинствами, сколько именем автора, от которого получила свое название сексопатологическая практика мазохизма.

Психологический и философский смысл этого явления раскрывается в исследовании современного французского мыслителя Жиля Делёза (род. 1925) «Представление Захер-Мазоха», а также в работах основоположника психоанализа Зигмунда Фрейда (1856–1939), русский перевод которых впервые публикуется в настоящем издании. Книга предназначена широкому кругу читателей, интересующихся проблемами современной культуры.


Венера в мехах

 

Жиль Делез

 

Предисловие

 

Основные сведения о жизни Захер-Мазоха исходят от его секретаря Шлихтегролла («Захер-Мазох и мазохизм») и его первой жены, принявшей имя героини «Венеры», Ванды (Ванда фон Захер-Мазох, «Исповедь моей жизни»). Книга Ванды действительно очень хороша. Позднейшие биографы подвергли ее суровой критике, что, однако, не мешало им зачастую попросту списывать с нее. Дело в том, что Ванда изображает себя слишком уж невинной. В ней хотели видеть садистку, раз уж Мазох был мазохистом. Но эта посылка, возможно, неверна.

Леопольд фон Захер-Мазох родился в 1835 году[1] в Лемберге, в Галиции. Среди его предков – славяне, испанцы и богемцы.[2] Его деды и прадеды – чиновники Австро-Венгерской Империи. Его отец – начальник полиции Лемберга. Глубокий след в его душе оставили восстания и сцены из тюремной жизни, свидетелем которых он стал в детстве. Глубокое влияние на весь его литературный труд оказали проблемы национальных меньшинств и революционных движений в Империи: истории галицийские, еврейские, венгерские, прусские… Он часто описывает организацию земледельческой общины и крестьянскую борьбу на два фронта – против австрийской администрации, но в первую очередь – против помещиков. Его увлекает панславизм. Кумирами Мазоха, наряду с Гете, были Пушкин и Лермонтов. Самого его называют «малороссийским Тургеневым».

Начинает он преподавателем истории в Граце; его литературная карьера открывается историческими романами. Успех приходит стремительно. «Разведенная» (1870), один из его первых жанровых романов, получил самый широкий отклик, вплоть до Америки. Во Франции Hachette, Calmann-Lévy и Flammarion опубликовали переводы его романов и повестей. Одна из переводчиц Мазоха умудряется представить его как какого-то сурового моралиста, автора фольклорных и исторических романов – без малейшего намека на эротический характер его сочинений. Несомненно, его фантазмы проходили легче потому, что относились на счет его славянской души. И следует также учитывать еще одну, более общую причину: «цензура» и терпимость в XIX веке сильно отличались от наших; тогда допускалось больше рассеянной сексуальности, при меньшей физиологической и психологической точности. В языке, на котором говорит Мазох, тесно переплетается фольклорное, историческое, политическое, мистическое и эротическое, национальное и извращенное, образуя вместе некую туманность – подставленную под удары хлыста. Но никакого удовольствия от того, что Краффт-Эбинг пользуется его именем для обозначения известного извращения, он не испытывает. Мазох был автором знаменитым и почитаемым; в 1886 он совершил триумфальную поездку в Париж и удостоился орденской ленточки и панегириков в Le Figaro и La Revue des Deux Mondes. Эротические вкусы Мазоха хорошо известны: он любил играть в медведя или в разбойника; устраивать, чтобы за ним охотились, травили и связывали его, чтобы женщина с пышными формами, в мехах и с хлыстом наказывала, унижала его и даже причиняла ему какие-то подлинные физические страдания; любил переряжаться в прислугу, собирать фетиши и маскарадные наряды; давать некие газетные объявления [petites annonces], заключать с любимой женщиной «договор», при случае – заставлять ее отдаваться другому. Первая интрига с Анной фон Коттовиц навеяла сюжет «Разведенной»; другая, с Фанни фон Пистор, – сюжет «Венеры в мехах». Впоследствии с ним завязывает не лишенную двусмысленности переписку девушка по имени Аврора фон Рюмелин; она принимает псевдоним Ванды и в 1873 году выходит за Мазоха замуж. Она станет одновременно его покорной и требовательной спутницей, которая, однако, под конец будет им оставлена. Быть разочарованным – участь Мазоха, как если бы травестийная сила переряживания совпадала с силой недоразумения: он постоянно стремится ввести в свое супружество Третьего, которого называет «Греком». Но уже в пору его связи с Анной фон Коттовиц мнимый польский граф в действительности оказался всего лишь помощником аптекаря, разыскиваемым за воровство и опасно больным. Когда он уже был женат на Авроре-Ванде, с ним происходит одно любопытное приключение, героем которого, как кажется, был Людвиг II Баварский; рассказ о нем можно прочесть ниже. И здесь раздвоения личностей, маски, парирующие удары с той и другой стороны превращают это приключение в какой-то необычайный балет, который завершается, однако, разочарованием. Наконец, приключение с Арманом из «Фигаро», о котором Ванда рассказывает очень хорошо, хотя читателю нужно еще самому сделать кое-какие поправки: этот эпизод приводит к поездке Мазоха в Париж в 1886 году, и он же отмечает конец его союза с Вандой. В 1887 году он женится на гувернантке своих детей. Интересный портрет Мазоха в его последние годы дается в романе Мириам Харри «Сиона в Берлине»[3]. Он умирает в 1895 году, страдая от забвения, которому уже был предан его труд.

Труд этот, однако, важен и необычен. Он был задуман как цикл или, скорее, серия циклов. Главный цикл озаглавлен «Завещание Каина», он должен был разработать шесть тем: любви, собственности, денег, государства, войны и смерти (лишь две первые части были завершены, но в них уже присутствуют и остальные темы). Фольклорные или национальные истории образуют вторичные циклы. Здесь выделяются два «черных романа», из числа лучших романов Мазоха: «Душегубка» и «Богоматерь»; они рассказывают о неких мистических галицииских сектах и по своему воздействию достигают редкостного уровня страха и напряжения. Что означает выражение «завещание Каина»? Прежде всего, оно призвано охватить собой все наследие преступлений и страданий, отягчающее человечество. Но жестокость есть лишь видимость, наброшенная на некую сокровенную основу: холодность Природы, степь, ледяной образ Матери, в которых Каин открывает свою собственную судьбу. И холод этой суровой матери есть, скорее, как бы трансмутация жестокости, из которой* изойдет новый человек, Таким образом, имеется некий «знак» Каина, указывающий, как надлежит пользоваться его «наследием». Один и тот же знак, от Каина до Христа, приводит к Человеку на кресте, «без половой любви, без собственности, без отчизны, без воинственности, без труда, который добросовестно умирает и олицетворяет идею нового человечества»… Труд Мазоха вбирает в себя все потенции немецкого романтизма. Я думаю, что никогда еще ни один писатель не использовал так полно, как он, возможности фантазма и подвешенности [suspens]. Он обладает очень своеобразной манерой одновременно «десексуализировать» любовь и сексуализировать всю историю человечества.

 

«Венера в мехах», «Venus im Pelz» (1869), – один из известнейших романов Мазоха[4]. Он входит в первый том «Завещания Каина», разрабатывающий тему любви. К тексту «Венеры» мы присовокупляем три приложения: в одном Мазох излагает свою общую концепцию романа и делится одним детским воспоминанием; во втором воспроизводятся личные любовные договоры Мазоха с Фанни фон Пистор и Вандой; в третьем Ванда фон Захер-Мазох рассказывает о приключении с Людвигом II.

Участь Мазоха несправедлива вдвойне. Не потому, что его имя служит обозначением мазохизма, совсем напротив. В первую очередь, потому, что его труд предан забвению, тогда как имя его вошло в оборот. Появляются, конечно же, и книги о садизме, не выказывающие ни малейшего знакомства с трудом Сада. Но такое случается все реже; Сад познается все глубже, и клиническое исследование садизма извлекает для себя несомненную пользу из литературного исследования Сада, и наоборот. Что же касается Мазоха, то незнание его труда даже в лучших книгах о мазохизме по-прежнему бросается в глаза. Не следует ли, однако, предположить, что Мазох и Сад – это не только какие-то клинические случаи среди множества других, что они могут, каждый, научить нас чему-то существенному, один о мазохизме, другой о садизме? Есть и вторая причина, которая удваивает несправедливость участи Мазоха. Дело в том, что с клинической точки зрения он выступает неким дополнением Сада. Не потому ли те, кто интересуется Садом, не испытывают особого интереса к Мазоху? Слишком поспешно предполагается, что из Сада можно получить Мазоха, стоит только поменять местами знаки, обратить влечения и помыслить всеобъемлющее единство противоположностей. Тема садо-мазохистского единства, какой-то особой садо-мазохистской сущности принесла Мазоху значительный вред. Он пострадал не только от несправедливого забвения, но также и от несправедливой дополнительности, от несправедливого диалектического единства.

Но стоит вам прочесть Мазоха, как вы проникнетесь мыслью, что его вселенная не имеет со вселенной Сада ничего общего. Речь здесь идет не только о каких-то технических приемах, но и о столь различающихся проблемах, заботах и замыслах. Нет нужды возражать против того, что психоанализ давно уже показал возможность и реальность трансформаций садизм-мазохизм. Проблематичным представляется самое единство того, что зовется садо-мазохизмом. В медицине различаются синдромы и симптомы: симптомы суть некие специфические знаки той или иной болезни, синдромы же – некие единства, возникшие в результате случайной встречи, столкновения или пересечения и отсылающие к совершенно различным причинным рядам и переменным контекстам. Мы не уверены в том, что садо-мазохистская сущность сама не представляет собой какого-то синдрома, который надлежит разъединить на две несводимые линии. Мы довольно наслышаны о том, что садистом и мазохистом бывает один и тот же человек; в это перестали верить. Нужно все начинать сначала, и начинать нужно с чтения Сада и Мазоха. Поскольку клиническое суждение полно предрассудков, начинать все сначала нужно с расположенной вне клиники точки зрения – литературной, которая, собственно, и дала извращениям их имена. Не случайно имена двух писателей послужили здесь для обозначения; может быть, (литературной) критике и (медицинской) клинике суждено было вступить в какие-то новые отношения, в рамках которых одна обучает другую, и наоборот. В симптоматологии всегда есть нечто от искусства. Клинические особенности садизма и мазохизма неотделимы от литературной ценности Сада или Мазоха. И вместо диалектики, спешащей соединять противоположности, следует стремиться к такой критике, к такой клинике, которые способны раскрыть некие подлинно дифференциальные механизмы, равно как и художественные своеобразия.

 

 

Леопольд фон Захер-Мазох

 

Венера в мехах

 

«И покарал ею Господь и отдал ею в руки женщины.»

Кн. Юдифь, 16, гл. 7.

 

Я находился в приятном обществе.

Напротив меня, у массивного камина в стиле Возрождения сидела Венера – но не какая-то там дама полусвета, под этим именем ведущая войну против враждебного пола, подобно какой-нибудь мадемуазель Клеопатре, а подлинная богиня любви.

Она сидела в кресле, разожженный ею огонь потрескивал перед ней, и отблеск его красными языками лизал ее бледное лицо с белыми глазами и, время от времени, ее ноги, когда она старалась их согреть.

Ее голова была чудесна, несмотря на мертвые каменные глаза, но только это я в ней и видел. Величественная богиня укутала свое мраморное тело в широкие меха и, дрожа, свернулась в клубок, словно кошка.

– Я не понимаю, милостивая государыня, – воскликнул я, – ведь на самом деле уже не холодно, вот уже две недели как у нас стоит восхитительная весна. У вас, очевидно, нервы…

– Благодарю покорно за вашу весну, – сказала она глубоким каменным голосом и тотчас вслед за этим божественно чихнула, и тут же еще раз: дважды. – Я в самом деле не могу этого вынести, и я начинаю понимать…

– Что, уважаемая?

– Я начинаю верить в невероятное, постигать непостижимое. Мне сразу становится понятной и германская женская добродетель, и немецкая философия, и я также больше не удивляюсь тому, что вы на Севере не можете любить, и даже отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь.

– Позвольте, сударыня, – возразил я, вспылив, – я положительно не дал вам никакого повода…

– Ну, вы… – божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией пожала плечами. – Зато и я была к вам всегда благосклонна и даже посещаю вас время от времени, хотя всякий раз, несмотря на все мои меха, быстро простужаюсь. Вы еще помните, как мы встретились в первый раз?

– Как я могу это забыть, – сказал я, – у вас были тогда каштановые локоны, и карие глаза, и яркие красные губы, но я все же тотчас же узнал вас по овалу вашего лица и по этой мраморной бледности… Вы всегда носили фиолетовую бархатную кофточку, отороченную беличьим мехом.

– Да, вы были совсем без ума от этого туалета, и как вы были понятливы!

– Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях.

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я вовсе не хочу упрекать вас в чем-либо. Вы, правда, божественная женщина, но все-таки женщина, и в любви вы как всякая женщина жестоки.

– Вы называете жестоким, – живо возразила богиня, – то, что как раз является стихией чувственности, радостной любви, что является природой женщины, – отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится.

– Разве есть для любящего большая жестокость, чем неверность возлюбленной?

– Ах! – ответила она, – мы верны, пока мы любим, вы же требуете от женщины верности без любви, и чтобы она отдавалась, не получая наслаждения, – так кто здесь жесток, женщина или мужчина? – Вы, на Севере, вообще принимаете любовь слишком тяжеловесно, слишком всерьез. Вы говорите об обязанностях там, где речь может идти только об удовольствии.

– Да, сударыня, зато у нас столь достойные уважения и добродетельные чувства и столь длительные связи.

– И несмотря ни на что – это никогда не затихающая, вечно неутолимая тоска по нагому язычеству, – вставила мадам, – но та любовь, которая есть высшая радость, самое божественное веселье, не годится для вас, нынешних, детей рефлексии. Как только вы хотите быть естественными, вы становитесь пошлыми. Природа кажется вам чем-то враждебным, вы сделали из нас, смеющихся богов Греции, демонов, из меня – дьяволицу. Меня вы можете лишь отлучать и проклинать, или убивать в вакхическом безумии самих себя перед моим алтарем как жертвы. Если же и находится среди вас один, который набирается храбрости поцеловать мои красные губы, так он тотчас же бежит босоногим, в покаянном рубище, в Рим и ждет, чтобы высохший посох дал цвет, – тогда как под моими ногами всякую минуту выскакивают розы, фиалки и мирт: но вам не идет впрок их аромат. Оставайтесь же среди своего северного тумана, в дыму христианского фимиама, оставьте нас, язычников, покоиться под грудами щебня и лавой, не откапывайте нас, не для вас были построены Помпеи, не для вас – наши виллы, наши купальни, наши храмы. Вам не нужно никаких богов! Нам холодно в вашем мире! – Прекрасная мраморная дама кашлянула и еще плотнее натянула темные собольи меха, облегавшие ее плечи.

– Благодарствуйте за классический урок, – ответил я, – но вы все же не можете отрицать, что мужчина и женщина в вашем веселом солнечном мире, как и в нашем туманном, по природе враги, что любовь на короткое время соединяет их в одно существо, обладающее единым помыслом, единым чувством, единой волей, чтобы затем еще сильнее разъединить их, и – да вы знаете это лучше моего – тот, кто тогда не сумеет подчинить себе другого, лишь очень скоро почувствует на своей шее его ногу…

– А именно, как правило, мужчина – ногу женщины, – воскликнула госпожа Венера с высокомерной усмешкой, – что опять же вы знаете лучше моего.

– Верно, и именно поэтому я не строю никаких иллюзий.

– Это значит, что вы теперь – мой раб без иллюзий, и я поэтому также буду обращаться с вами безо всякой жалости.

– Сударыня!

– Разве вы меня еще не знаете? Да, я жестока – раз уж вам это слово доставляет такое удовольствие – и разве я не имею права быть такой? Мужчина – вожделеющий, женщина – вожделенная: вот и все, но решающее преимущество женщины: природа предала ей мужчину через его страсть, и женщина, которая не умеет сделать из него своего подданного, своего раба, даже свою игрушку и затем изменять ему, – такая женщина неумна.

– Ваши принципы, уважаемая моя… – бросился я с негодованием возражать.

– Покоятся на тысячелетнем опыте, – насмешливо перебила меня мадам, в то время как ее белые пальцы играли в темном меху, – чем более уступчивой и праведной выказывает себя женщина, тем скорее мужчина отрезвляется и становится властелином; и чем более она окажется жестокой и неверной, чем грубее она с ним будет обращаться, чем дерзостнее она будет им играть, чем меньше жалости она будет выказывать, тем больше будет она разжигать сладострастие мужчины, тем больше будет она им любима и боготворима. Так было во все времена, от Елены и Далилы до Екатерины Второй и Лолы Монтес.

– Не могу отрицать, – сказал я, – для мужчины нет ничего прельстительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой деспотицы, весело, надменно и ни с чем не считаясь меняющей своих любимцев по первому своему капризу…

– И облаченной, к тому же, в меха! – воскликнула богиня.

– Как это пришло вам в голову?

– Я ведь знаю ваши пристрастия.

– Знаете, что, – заметил я, – с тех пор, как мы с вами встречались в последний раз, вы стали большой кокеткой.

– О чем это вы, позвольте спросить?

– О том, что для вашего белого тела нет и не может быть более великолепного фона, чем эти темные шкуры[5], и что вам…

Богиня рассмеялась.

– Вы грезите, – воскликнула она, – проснитесь! – И она схватила меня за руку своей мраморной кистью. – Да проснитесь же! – вновь прогремел ее голос низким грудным звуком. Я с усилием открыл глаза.

Я увидел тормошившую меня руку, но эта рука оказалась вдруг темной, как бронза, а голос оказался сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего передо мной во весь свой почти что саженный рост.

– Вставайте же, – продолжал честный малый, – что это в самом деле, срам какой!

– Что? Почему срам?

– Срам и есть – заснуть одетым, да еще за книгой! – Он снял нагар с оплывших свечей и поднял выскользнувший из моих рук том, – да еще за сочинением (он открыл обложку)… Гегеля, – и потом, самое время ехать к господину Северину, который нас к чаю ждет.

 

– Странный сон, – проговорил Северин, когда я закончил, облокотился руками на колени, склонил лицо на свои тонкие руки с нежными жилками и погрузился в раздумье.

Я знал, что он теперь долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было, но меня его поведение не поражало, поскольку вот уже почти три года он был моим добрым другом, и я успел привыкнуть ко всем его странностям. А странным он был, этого отрицать нельзя было, хотя далеко и не таким опасным безумцем, за которого его принимали не только ближайшие соседи, но и вся Коломыйская округа. Для меня же он был не только интересен, но и – из-за чего я также прослыл среди многих слегка свихнувшимся – в высшей степени симпатичен.

Для галицийского дворянина и помещика, равно как и для своего возраста – ему было немного за тридцать, – он выказывал поразительное трезвомыслие, известную серьезность и даже педантизм. Жил он по тщательно выполняемой системе, полупрактической, полуфилософской, словно по часам, но не только: также и по термометру, барометру, аэрометру, гидрометру, Гиппократу, Хуфеланду[6], Платону, Канту, Книгге[7] и лорду Честерфильду; при этом, однако, временами его настигали сильные припадки страстности, когда он мог головой стену прошибить, и тогда всякий предпочитал не вставать на его пути и не попадаться ему на глаза.

Пока он сидел вот так молча, в камине пел огонь, пел почтенный самовар, и прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, и сверчок в старых стенах также пел, и взгляд мой блуждал по странной утвари, скелетам животных, чучелам птиц, глобусам, гипсовым фигурам, которыми была загромождена его комната, пока случайно не задержался на картине, которую я видел достаточно часто, но которая именно сегодня, в красном свете каминного пламени, произвела на меня неописуемое впечатление.

То была небольшая картина маслом, написанная в выразительной, насыщенной манере бельгийской школы. То, что было на ней изображено, казалось достаточно странным.

Прекрасная женщина – солнечная улыбка на тонком лице, собранные в античный узел волосы, на которых, подобно легкому инею, лежала белая пудра, – покоилась, опершись на левую руку, на оттоманке – темные меха наброшены на нагое тело; правая рука ее играла хлыстом, а ее босая нога небрежно опиралась на мужчину, лежавшего перед ней, как раб, как пес, и этот мужчина, с резкими, но правильными чертами, на которых отражалась затаенная тоска и беззаветная страсть, который поднимал к ней мечтательный горящий взор мученика, – этот мужчина, служивший подножной скамейкой для ног красавицы, был Северином, только без бороды, – по-видимому, лет на десять моложе, чем теперь.

Венера в мехах! – воскликнул я, указывая на картину. – Такой я и увидел ее во сне.

– Я тоже, – отозвался Северин, – только свой сон я видел с открытыми глазами.

– Как так?

– Ах, это такая дурацкая история…

– Твоя картина, очевидно, и послужила поводом для моего сна, – продолжал я, – однако, скажи мне, наконец, в чем тут дело, ведь она сыграла какую-то роль в твоей жизни, – наверное, очень решительную, можно себе представить, но я надеюсь услышать от тебя подробности…

– Взгляни-ка на вот это ее подобие, – ответил мой странный друг, не отзываясь на мой вопрос.

Другая картина представляла собой изумительную копию «Венеры с зеркалом» из Дрезденской галереи.

– Ну, и что же ты хочешь этим сказать?

Северин встал и указал на меха, в которые Тициан облачил свою богиню любви.

– Здесь тоже «Венера в мехах», – сказал он с легкой улыбкой. – Не думаю, чтобы старик венецианец приплел сюда какой-то умысел. Он просто написал портрет некоей знатной Мессалины и был настолько учтив, что заставил держать перед ней зеркало, в котором она с холодным достоинством исследует свои величественные прелести, Амура, которому эта работа, кажется, не очень-то по душе.

Эта картина – сплошная лесть в красках. Впоследствии какой-то «знаток» эпохи рококо окрестил эту даму Венерой, а меха деспотицы, в которые прекрасная натурщица Тициана закуталась скорее из страха перед насморком, нежели из целомудрия, превратились в символ тирании и жестокости, таящихся в женщине и ее красоте.

Но довольно, в своем нынешнем виде картина эта предстает перед нами как самая что ни на есть едкая сатира на нашу любовь. Венера, которая на абстрактном Севере, в ледяном христианском тумане должна кутаться в просторные, тяжелые меха, чтобы не простудиться…

Северин засмеялся и зажег новую сигарету.

В этот самый миг распахнулась дверь, и в комнату вошла красивая полная блондинка с умными приветливыми глазами, одетая в широкое шелковое платье, неся нам к чаю холодное мясо и яйца. Северин взял одно из них и расколол его ножом.

– Не говорил я тебе разве, что они должны были быть всмятку? – вскричал он с порывистостью, заставившей молодую женщину задрожать.

– Но, Севчу, милый! – испуганно пробормотала она.

– Что – «Севчу»?! – заорал он, – слушаться ты должна, слушаться – понимаешь? – И он сорвал с гвоздя плетку, висевшую рядом с его оружием. Стремительно и перепуганно, словно затравленная косуля, хорошенькая женщина бросилась прочь из комнаты.

– Погоди же, ты мне еще попадешься! – прокричал он ей вслед.

– Северин, Северин! – сказал я, кладя свою ладонь на его руку, – как ты можешь так обращаться с этой хорошенькой малышкой!

– Да ты только взгляни на эту женщину! – ответил он, шутливо, с юмором мне подмигивая. – Если бы я ей льстил, она набросила бы мне на шею петлю, а так – это потому, что я ее плетью воспитываю, – она на меня молится.

– Иди ты!

– Сам иди, так и нужно дрессировать женщин.

– Да, по мне, живи себе как паша в своем гареме, только не нужно предъявлять мне никаких теории.

– Почему бы и нет? – с живостью воскликнул он. – Ни к чему иному гетевское «Ты должен быть либо молотом, либо наковальней» не подходит так превосходно, как к отношениям мужчины и женщины, с этим, между прочим, согласилась и госпожа Венера из твоего сна. В. страсти мужчины заключена власть женщины, и она умеет ее применить, если мужчина окажется недостаточно осмотрительным. Перед ним только один выбор: быть или тираном, или же рабом женщины. Стоит ему хоть немного поддаться, – и голова его тотчас оказывается под ярмом, а сам он вскоре почувствует на себе хлыст.

– Какие странные максимы!

– Никакие не максимы, а опыт, – возразил он, кивнув головой. – Меня на самом деле хлестали, я излечился, хочешь прочесть – как?

Он поднялся и достал из своего массивного письменного стола небольшую рукопись, которую положил передо мной на стол.

– Ты прежде спросил меня о той картине. Я уже давно в долгу перед тобой с этим объяснением. Вот – читай!

Северин сел у камина, повернувшись ко мне спиной, и, казалось, грезил с открытыми глазами. Вновь стало тихо, и вновь пел огонь в камине, и самовар, и сверчок в старых стенах, и я раскрыл рукопись и прочел:

Исповедь Сверхчувственного [8]; на полях рукописи красовались в качестве эпиграфа известные стихи из «Фауста», слегка измененные:

 

Ты, чувственный, сверхчувственный осел,

Тебя дурачит женщина!

 

Мефистофель.

 

Я перевернул заглавный лист и прочел: «Нижеследующее я восстановил по своему тогдашнему дневнику, поскольку никто не может представить свое прошлое непредвзято, – а так все сохраняет свои свежие краски, краски настоящего».

 

Гоголь, этот русский Мольер, говорит – где именно? – да где-то, – что истинный юмор – это тот, в котором сквозь «видимый миру смех» струятся «незримые миру слезы».

Дивное изречение!

И вот какое-то очень странное настроение охватывает меня, пока я это записываю. Воздух кажется мне напоенным волнующими ароматами цветов, которые одурманивают меня и вызывают головную боль. Дым от камина вьется струйками, которые сгущаются в разные фигурки – в маленьких седобородых кобольдов, насмешливо указывающих на меня пальцами; на подлокотниках моего кресла и на моих коленях скачут верхом толстощекие амуры, и я невольно улыбаюсь, даже громко смеюсь, записывая свои приключения; и все же, пишу я не обыкновенными чернилами, а красной кровью, которая сочится из моего сердца, потому что все его зарубцевавшиеся раны вновь теперь вскрылись, и оно сжимается и болит, и то тут, то там на бумагу падает слеза.

 

Лениво тянутся дни в маленьком карпатском курорте. Никого не видишь, никто тебя не видит. Скучно до того, что хоть садись идиллии сочинять. У меня здесь столько досуга, что я мог бы выставить целую галерею картин, мог бы снабдить театр новыми пьесами на целый сезон, для целой дюжины виртуозов написать концерты, трио и дуэты, но – о чем это я только говорю! – в конце концов, я успеваю только натянуть холст, разгладить листы бумаги, разлиновать нотные тетради, потому что я – ах! только без ложного стыда, друг Северин! Лги другим, но уж себя самого обмануть тебе не удастся. Итак – я не что иное, как дилетант: дилетант и в живописи, и в поэзии, и в музыке, и еще в кое-каких из тех так называемых бесхлебных искусств, которые в наши дни обеспечивают своим жрецам доходы министра и даже владетельного князька; но прежде всего я – дилетант в жизни.

Жил я до сих пор так же, как писал картины и книги, то есть никогда не уходил дальше грунтовки, планировки, первого акта, первой строфы. Бывают вот такие люди, которые вечно только начинают и никогда не доводят до конца, и я – один из таких людей.

Но что же это я болтаю?

К делу.

Я высовываюсь из окна и нахожу, в сущности, бесконечно поэтичным то гнездо, в котором я предаюсь отчаянию. Что за вид на высокую голубую стену гор, овеянную золотистым ароматом солнца, через которую извиваются, словно серебряные ленты, стремительные каскады ручьев; а какое ясное и синее небо, в которое упираются покрытые снегом вершины; как зелены и свежи лесистые склоны, луга с пасущимися на них стадами, вплоть до желтых волн зреющих нив, среди которых мелькают фигуры жнецов, то исчезая, нагнувшись, то снова выныривая.

Дом, в котором я живу, расположен среди своеобразного парка, или леса, или лесной чащи – это можно назвать, как угодно, – и стоит он очень уединенно.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: