Леопольд фон Захер-Мазох 5 глава




– Выслушай меня спокойно, Ванда, – сказал я нежно. – Мы так любим друг друга, мы так бесконечно счастливы – неужели ты хочешь принести в жертву прихоти наше будущее?

– Это уже не простая прихоть! – воскликнула она.

– А что же?! – испуганно спросил я.

– Были, конечно, такие задатки во мне самой, – спокойно и задумчиво заговорила она, – быть может, без тебя они никогда не обнаружились бы; но ты их пробудил, развил – и теперь, когда это превратилось в могучее влечение, когда это заполнило меня всю, когда я вижу в этом наслаждение, когда я уже не хочу и не могу иначе, – теперь ты хочешь повернуть вспять? – ты – мужчина ты или нет?

– Любимая, дорогая моя Ванда! – воскликнул я лаская, целуя ее.

– Оставь меня – ты не мужчина…

– А кто же ты? – вспыхнул я.

– Я своенравна, – сказала она, – ты это знаешь. Я не так сильна в фантазиях и не так слаба в их исполнении, как ты. Если я что-нибудь решаю сделать, я это исполняю, – и тем увереннее, чем большее встречаю сопротивление. Оставь меня!

Она оттолкнула меня от себя и встала.

– Ванда! – Я тоже встал и стоял лицом к лицу с ней.

– Теперь ты знаешь, какая я, – продолжала она. – Предостерегаю тебя еще раз. У тебя еще есть выбор. Я не принуждаю тебя стать моим рабом.

– Ванда, – с волнением отозвался я, и слезы выступили у меня на глазах, – ты не знаешь, как я тебя люблю!

Она презрительно повела губами.

– Ты заблуждаешься, ты делаешь себя дурнее, чем ты есть, твоя природа гораздо добрее, благороднее…

– Что ты знаешь о моей природе! – резко перебила она меня. – Ты еще узнаешь, какая я.

– Ванда!

– Решайся же: хочешь ты подчиниться безусловно?

– А если я скажу: нет?

– Тогда…

Она подошла ко мне, холодная и насмешливая, – и стоя вот так передо мной, со скрещенными на груди руками, со злой улыбкой на губах, она действительно была воплощением деспотической женщины моих фантазий. Черты ее лица казались жестокими, в глазах не было ничего, что обещало бы доброту, сострадание.

– Хорошо… – проговорила она, наконец.

– Ты сердишься, – сказал я, – ты будешь меня бить хлыстом?

– О, нет! – возразила она. – Я отпущу тебя. Можешь идти. Ты свободен. Я тебя не удерживаю.

– Ванда… меня, человека, который так тебя любит…

– Да, вас, сударь мой, – человека, который меня боготворит, – презрительно бросила она, – но который труслив, лжив, изменяет своему слову. Оставьте меня сию же минуту…

– Ванда!..

– Дрянь!

Кровь прихлынула мне к сердцу. Я бросился к ее ногам и не в силах был сдержать рыданий.

– Только слез не хватало! – воскликнула она, засмеявшись… О, какой это был ужасный смех! – Подите – я не хочу вас больше видеть.

– Боже мой! – крикнул я, не помня себя. – Да, я сделаю все, что ты прикажешь, буду твоим рабом, твоей вещью, которой ты сможешь распоряжаться по своему усмотрению – только не отталкивай меня – я погибну – я жить без тебя не могу!

Я обнимал ее колени и покрывал ее руки поцелуями.

– Да, ты должен быть рабом и чувствовать хлыст, потому что ты не мужчина, – спокойно проговорила она. – Именно от этого мучительнее всего сжалось мое сердце – от того, что говорила она без всякого гнева, даже без волнения, а в спокойном раздумье. – Теперь я узнала тебя, поняла твою собачью натуру, способную боготворить того, кто топчет тебя ногами, – и тем больше боготворить, чем больше тебя унижают. Я теперь узнала тебя, а ты меня еще узнаешь.

Она шагала по комнате крупными шагами, а я остался уничтоженный, на коленях, с поникшей головой, со слезами, струившимися у меня по лицу.

– Поди сюда, – повелительно бросила мне Ванда, опускаясь на оттоманку. Я повиновался знаку ее руки и сел рядом с ней. Она мрачно посмотрела на меня, потом взгляд ее вдруг просветлел, словно осветившись изнутри, она привлекла меня, улыбаясь, к себе на грудь и принялась поцелуями осушать от слез мои глаза.

 

В том-то и заключается весь юмор моего положения, что я, словно медведь в зверинце Лили[17], могу бежать – и не хочу, что я все стерплю, лишь только она пригрозит дать мне свободу.

 

Если бы она, наконец, снова взяла хлыст в руки! В нежной ласковости ее обращения со мной мне чудится нечто зловещее. Я сам себе кажусь маленькой пойманной мышью, с которой грациозно играет красавица-кошка, каждое мгновение готовая растерзать ее, и мое мышиное сердце готово разорваться.

Какие у нее намерения? Что она со мной сделает?

 

Она как будто совершенно забыла о договоре, о моем рабстве – или это действительно было лишь своенравием, и она забросила всю эту затею в то самое мгновение, когда увидела, что я не оказал никакого сопротивления и покорился ее самодержавной прихоти?

Как она добра ко мне теперь, как она ласкова, нежна! Мы переживаем блаженные дни.

 

Сегодня она попросила меня прочесть вслух сцену между Фаустом и Мефистофелем, в которой Мефистофель является странствующим студентом. Глаза ее со странным выражением довольства покоились на мне.

– Не понимаю я, – сказала она, когда я кончил, – как может мужчина носить в душе такие великие, прекрасные мысли, так изумительно ясно, так проницательно, так разумно излагать их – и быть в то же время таким фантазером, таким сверхчувственным простаком.

– Ты довольна… – сказал я, целуя ее руку. Она нежно провела рукой по моему лбу.

– Я люблю тебя, Северин, – прошептала она, – я думаю, что никого другого я не могла бы любить больше. Будем благоразумны, правда?

Вместо ответа я заключил ее в объятия; глубокое, скорбное счастье переполняло мою грудь, глаза мои увлажнились, слеза скатилась на ее руку.

– Как можно плакать! – воскликнула она. – Ты совсем дитя.

 

Катаясь сегодня, мы встретили проезжавшего мимо в коляске русского князя. Он явно был неприятно поражен, увидев меня рядом с Вандой, и, казалось, хотел пронзить ее насквозь своими электрическими серыми глазами. Ванда же – я готов был в ту минуту броситься перед ней на колени и целовать ее ноги – как будто совсем и не заметила его, равнодушно скользнула по нему взглядом, как по неодушевленному предмету, как по дереву, и тотчас же повернулась ко мне со своей обворожительной улыбкой.

 

Когда я уходил от нее сегодня, пожелав ей спокойной ночи, она показалась мне вдруг рассеянной и расстроенной, безо всякого повода. Что бы такое могло ее озаботить?

– Мне жаль, что ты уходишь, – сказала она, когда я стоял уже на пороге.

– Ведь это только от тебя зависит – сократить срок моего тяжкого испытания – согласись перестать мучить меня!.. – взмолился я.

– Ты, значит, не допускаешь, что это стеснение и для меня мука, – проронила Ванда.

– Так положи ей конец! – воскликнул я, обнимая ее.

– Будь моей женой!

– Никогда, Северин! – сказала она мягко, но с непоколебимой решительностью.

– Что такое?

Я был испуган, потрясен до глубины души.

Ты мне в мужья не годишься.

Я посмотрел на нее, медленно отнял руку, которой все еще обнимал ее за талию, и вышел из комнаты, а она – она не позвала меня обратно.

Долгая бессонная ночь. Десятки раз я принимал всевозможные решения и снова их отбрасывал. Утром я написал письмо, в котором объявлял нашу связь расторгнутой. Рука моя дрожала, когда я писал; запечатывая письмо, я обжег себе пальцы.

Когда я взошел по лестнице, чтобы отдать его горничной, у меня подкашивались ноги.

Вдруг дверь открылась, и Ванда высунула наружу полную папильоток голову.

– Я еще не причесана, – с улыбкой сказала она. – Что там у вас?

– Письмо…

– Мне? Я кивнул.

– А, вы хотите порвать со мной? – воскликнула она насмешливо.

– Разве вы не заявили вчера, что я не гожусь вам в мужья?

Повторяю это вам.

– Ну вот… – Я протянул ей письмо, дрожа всем телом; голос мне отказывал.

– Оставьте его у себя, – сказала она, глядя на меня холодно. – Вы забываете, что теперь речь идет вовсе не о том, можете ли вы удовлетворить меня, как муж, – а в рабы вы, во всяком случае, годитесь.

– Милостивая государыня! – с негодованием воскликнул я.

– Да, государыней вы должны называть меня отныне, – сказала Ванда, откидывая голову с несказанным пренебрежением. – Извольте устроить свои дела в двадцать четыре часа, послезавтра я еду в Италию, и вы поедете со мной, в качестве моего слуги.

– Ванда…

– Я запрещаю вам фамильярности со мной, – отрезала она. – Запомните также, что являться ко мне вы должны не иначе, как по моему зову или звонку и не заговаривать со мной, если я к вам наперед не обратилась. Зоветесь вы отныне не Северином, а Григорием.

Я задрожал от ярости и все же – к сожалению, не могу отрицать этого – также и от наслаждения, и от острого возбуждения.

– Но, вы ведь знаете мои обстоятельства, милостивая государыня, – смущенно начал я, – я ведь завишу еще от своего отца и сомневаюсь, чтобы он дал мне такую большую сумму, какая нужна для этой поездки…

– Значит, у тебя нет денег, Григорий, – заметила Ванда довольно, – тем лучше! Тогда ты всецело зависишь от меня и в самом деле оказываешься моим рабом.

– Вы не приняли во внимание, – попытался я возразить, – что я, как человек честный, не могу…

– Я приняла во внимание, – возразила она тоном почти приказа, – что, как человек честный, вы прежде всего обязаны сдержать свое слово, свою клятву последовать за мной в качестве моего раба куда я прикажу, и повиноваться мне во всем, что я ни прикажу. А теперь ступай, Григорий!

Я направился к двери.

– Еще не все – ты можешь раньше поцеловать мне руку. – И она с какой-то горделивой небрежностью протянула мне руку для поцелуя, а я – я дилетант – я осел – я жалкий раб – прижал ее с порывистой нежностью к своим горячим, пересохшим от волнения губам. Еще один милостивый кивок головой. Затем меня отпустили.

 

Поздно ночью у меня еще горел огонь и топилась большая зеленая печь, так как мне надо было еще позаботиться о некоторых письмах и бумагах, а осень, как это бывает у нас обыкновенно, нагрянула во всю свою силу вдруг и сразу.

Внезапно она постучала ко мне в окно деревянной ручкой хлыста.

Я открыл окно и увидел ее стоящей снаружи в ее опушенной горностаем кофточке и высокой круглой казацкой шапке из горностая, вроде тех, которые носила иногда Екатерина Великая.

– Готов ты, Григорий? – мрачно спросила она.

– Нет еще, госпожа, – ответил я.

– Это слово мне нравится, – отозвалась она на это, – можешь всегда называть меня своей госпожой – слышишь? Завтра утром, в 9 часов, мы отсюда уезжаем. До поселка ты будешь моим спутником, моим другом, а с той минуты, когда мы сядем в вагон, ты – мой раб, мой слуга. Закрой теперь окно и отопри дверь.

Когда я сделал то, что она приказала, и она вошла в комнату, она спросила, насмешливо сдвинув брови:

– Ну, как я тебе нравлюсь?

– Ты…

– Кто тебе это позволил? – И она ударила меня хлыстом.

– Вы дивно прекрасны, госпожа. Ванда улыбнулась и уселась в мое кресло.

– Стань здесь на колени – вот тут, около моего кресла.

Я повиновался.

– Целуй мне руку.

Я схватил ее маленькую холодную ручку и поцеловал ее.

– И губы…

Меня захлестнула волна страсти, я обвил руками тело жестокой красавицы и, как безумный, осыпал пламенными поцелуями ее лицо, губы и грудь – и она с тем же пылом отвечала на мои поцелуи, с опущенными словно во сне веками, – и так далеко за полночь.

 

Ровно в 9 часов утра, как она и приказала, все было готово к отъезду, и мы выехали в удобной коляске из маленького карпатского курорта, где завязалась самая интересная драма моей жизни, запутавшись в сложный узел, – едва ли кто-либо из нас мог тогда предсказать, как он распутается.

Все пока еще шло превосходно. Я сидел рядом с Вандой, она не умолкая болтала со мной самым милым и увлекательным образом, как с добрым другом, об Италии, о новом романе Писемского, о музыке Вагнера. Дорожный костюм ее состоял из своего рода амазонки, черного суконного платья с короткой кофточкой, отделанной мехом, плотно облегавшей ее стройные формы и великолепно их обрисовывавшей. Поверх платья на ней была темная дорожная меховая шубка. На волосах, завязанных в античный узел, сидела маленькая темная меховая шапочка, с которой ниспадала повязанная вокруг нее черная вуаль. Ванда была очень хорошо настроена: она шаловливо запихивала мне в рот конфеты, причесывала меня, развязывала мне галстук и повязывала его прелестной маленькой петлей, набрасывала мне на колени свою шубку и под ней украдкой сжимала мне пальцы, а когда наш возница-еврей заклевал носом, она даже поцеловала меня – и ее холодные губки дышали свежим морозным ароматом, словно какая-то юная роза, одиноко расцветшая осенью среди обнаженных стеблей и пожелтевших листьев, чашечку которой первая изморозь покрыла мелкими ледяными алмазами.

Вот и поселок. У вокзала мы вышли из коляски. С обворожительной улыбкой Ванда сбросила с плеч мне на руки свою шубку и потом пошла позаботиться о билетах.

Когда она вернулась, она переменилась до неузнаваемости.

– Вот тебе билет, Григорий, – проговорила она таким тоном, каким говорят со своими лакеями надменные барыни.

– Третьего класса! – воскликнул я с комическим ужасом.

– Естественно, – продолжала она. – И вот что не забудь: ты сядешь в вагон только тогда, когда я совсем устроюсь в купе, и ты мне больше не будешь нужен. На каждой станции ты должен бегом бежать к моему вагону и спрашивать, не будет ли каких приказаний. Смотри же, запомни все это. А теперь подай мне шубку.

Я смиренно, как раб, помог ей надеть шубку и последовал за ней, когда она пошла искать свободное купе первого класса; опершись на мое плечо, она вскочила в него и, усевшись, приказала мне закрыть ей ноги медвежьей шкурой и подложить грелку.

Затем она кивком головы отпустила меня. Я медленно побрел в свой вагон третьего класса, весь пропитанный дымом от самого что ни на есть дрянного табака, словно чистилище – туманными парами Ахерона. Потянулись долгие часы досуга, во время которых у меня была возможность поразмыслить о загадках человеческого бытия и величайшей из этих загадок – женщине.

 

Каждый раз, когда поезд останавливается, я выскакиваю, бегу к ее вагону и жду со снятой с головы фуражкой ее приказаний. Она велит принести то чашку кофе, то стакан воды, раз потребовала легкий ужин, в другой раз – таз с теплой водой, чтобы вымыть руки, – и так все время. В купе у нее поместились в пути два-три пассажира, она позволяет им ухаживать за собой; я умираю от ревности и вынужден скакать сломя голову, чтобы всякий раз быстро исполнить все ее приказания и поспеть на поезд. Но вот наступает ночь. Я не в силах ни куска проглотить, ни глаз сомкнуть, дышу одним воздухом с польскими крестьянами, с барышниками-евреями, с грубыми солдатами, воздух насквозь пропитан луком, а когда я вхожу к ней в купе, я вижу, как она лежит в своих уютных мехах, растянувшись на подушках дивана, – какая-то восточная деспотица, – а господа сидят навытяжку, прислонившись к стене, словно какие-нибудь индийские идолы, и едва смеют дышать.

 

В Вене, где она останавливается, чтобы сделать кое-какие покупки и, прежде всего, накупить множество великолепных туалетов, она продолжает обращаться со мной, как со своим слугой. Я следую за ней на почтительном расстоянии в десять шагов; она протягивает мне, не удостаивая ни единым приветливым взглядом, всякие пакеты, и под конец заставляет меня, нагруженного как осла, пыхтеть под их тяжестью.

Перед отъездом она отбирает у меня все мои костюмы, чтобы раздать их кельнерам отеля, и приказывает мне облачиться в ее ливрею, краковяцкий костюм ее цветов – светло-голубого с красным отворотом[18] – ив четырехугольную красную шапочку, украшенную павлиньими перьями, которая мне очень даже идет.

На серебряных пуговицах – ее герб. У меня такое чувство, словно меня продали или я заложил душу дьяволу.

 

Мой прекрасный дьявол везет меня из Вены во Флоренцию. Вместо белых как лен Мазуров и сальноволосых евреев, мое общество теперь составляют курчавые contadini[19], красавец сержант первого итальянского гренадерского полка и бедный немецкий художник. Табачный дым пахнет теперь не луком, а салями и сыром.

Снова наступила ночь. Я мучаюсь, лежа на своей деревянной скамье, руки и ноги у меня словно перебиты. Но вся эта история все же поэтична: вокруг мерцают звезды, у сержанта лицо, как у Аполлона Бельведерского, а немец-художник поет прелестную немецкую песню:

 

Сгущаясь, тени будят

Одну звезду, другую,

И жарким дуновеньем

Сквозь ночь плывет томленье.

 

По морю сновиденье

Без отдыха ведет

Корабль, моя душа –

К твоей душе плывет.

 

Я лежу и думаю о красавице, уснувшей по-царски спокойным сном в своих мягких мехах.

 

Флоренция! Шум, крики, назойливые facchini[20] и фиакры. Ванда подзывает один из экипажей, а носильщиков прогоняет.

– Зачем же мне был бы слуга? – говорит она. – Григорий, – вот квитанция – получи багаж!

Она закутывается в свою меховую шубку и спокойно усаживается в экипаж, покуда я один за другим втаскиваю в него ее тяжелые чемоданы. Под тяжестью последнего я спотыкаюсь, но стоящий поблизости карабинер с интеллигентным лицом помогает мне. Она смеется.

– Этот должен быть тяжелехонек, – сказала она, – потому что в нем все мои меха.

Я вскарабкиваюсь на козлы и вытираю со лба прозрачные капли. Она называет извозчику гостиницу, тот погоняет свою лошадь. Через несколько минут мы останавливаемся перед ярко освещенным подъездом.

– Комнаты есть? – спрашивает она портье.

– Да, мадам.

– Две для меня, одну для моего человека – все с печами.

– Две элегантных комнаты, мадам, обе с каминами, к вашим услугам, – откликнулся подбежавший номерной, а для слуги есть одна свободная без печи.

– Покажите мне их.

Осмотрев комнаты, она коротко роняет:

– Хорошо, я их беру. Только живо затопите. Человек может спать и в нетопленой.

Я только взглянул на нее.

– Принеси наверх чемоданы, Григорий, – приказала она, не обращая внимания на мой взгляд. – Я пока переоденусь и сойду в столовую. Потом можешь и себе взять чего-нибудь на ужин.

Она выходит в смежную комнату, а я втаскиваю снизу чемоданы, помогаю номерному затопить камин в ее спальне, пока он делает попытки расспросить меня на скверном французском о моей «госпоже», и с безмолвной ненавистью смотрю некоторое время на пылающий в камине огонь, на душистую белую постель под пологом, на ковры, которыми устлан пол. Затем я спускаюсь по лестнице, усталый и голодный, и требую чего-нибудь поесть. Добродушный кельнер, оказавшийся австрийским солдатом и изо всех сил старавшийся занимать меня разговором по-немецки, провожает меня в столовую и обслуживает меня. Только я, после тридцатишестичасовой голодовки, сделал первый освежающий глоток и подцепил вилкой кусок горячей пищи, она вошла в столовую.

Я поднимаюсь.

– Как же вы меня приводите в столовую, в которой ест мой человек? – набрасывается она на номерного, вся пылая гневом, и, резко повернувшись, выходит вон.

Я тем временем благодарю бога за то, что могу, по крайней мере, спокойно продолжить свою трапезу. Покончив с ней, я поднимаюсь на пятый этаж в свою комнату, в которой уже стоит мой маленький чемодан и горит грязная масляная лампочка. Узкая комната без камина, без окон, с маленьким отверстием для притока воздуха. Если бы не собачий холод, она напомнила бы мне венецианские Свинцовые камеры[21]. Я не могу не рассмеяться невольно в голос, так что громкий отзвук моего собственного смеха меня пугает.

Вдруг дверь распахивается, и номерной восклицает с театральным, чисто итальянским жестом:

– Подите тотчас же к вашей госпоже, приказано сию минуту!

Я беру свою фуражку, спотыкаясь, сбегаю вниз по ступеням, благополучно подхожу к ее двери и стучусь:

– Войдите.

 

Я вхожу, закрываю за собой дверь и останавливаюсь на пороге.

Ванда уютно устроилась на красном бархатном диванчике в неглиже из белого муслина с кружевами, положив ноги на подушку из такого же материала и набросив на плечи тот же меховой плащ, в котором она в первый раз явилась мне в образе богини любви.

Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и их отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенем камина давали дивную игру света на зеленом бархате, на темно-коричневом соболе плаща, на белой, гладко натянутой коже и на огненно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.

– Я довольна тобой, Григорий, – начала она.

Я поклонился.

– Подойди поближе. Я повиновался.

– Еще ближе, – сказала она, опустив глаза и поглаживая соболя рукой. – Венера в мехах принимает своего раба. Я вижу, что вы все же нечто большее, нежели обыкновенный фантазер; по крайней мере, вы не отступаетесь от своих фантазий, у вас хватает мужества осуществить то, что вы навыдумывали, хотя это было крайним безумием. Сознаюсь, что мне это нравится, мне это импонирует. В этом чувствуется сила, а уважать можно лишь силу. Я думаю даже, что в каких-то необычных обстоятельствах, в какую-нибудь великую эпоху то, что кажется теперь вашей слабостью, раскрылось бы удивительной силой. В эпоху первых императоров вы были бы мучеником, в эпоху реформации – анабаптистом, во время французской революции – одним из тех энтузиастов-жирондистов, которые всходили на гильотину с «Марсельезой» на устах. А теперь вы – мой раб, мой…

Вдруг она вскочила – так порывисто, что соболя соскользнули с ее плеч, – и нежно, но с силой обвила руками мою шею.

– Мой возлюбленный раб, Северин, о, как я люблю тебя, как я боготворю тебя, как ты живописен в этом краковском костюме! Но ты будешь мерзнуть сегодня ночью в этой жалкой комнате там, наверху, без камина… Не дать ли тебе, сердце мое, мой меховой плащ, вот этот, большой…

Она быстро подняла его, набросила мне его на плечи и, не успел я оглянуться, всего меня в него закутала.

– О, как тебе к лицу меха! Как они подчеркивают твои благородные черты! Как только ты перестанешь быть моим рабом, ты станешь носить бархатную куртку с собольей опушкой – слышишь? – иначе я никогда больше не надену свою меховую кофточку…

И она снова принялась ласкать и целовать меня и, наконец, увлекла меня за собой на диванчик.

– А тебе, кажется, понравилось в мехах, – сказала она, – отдай мне их, скорей, скорей, иначе я совсем забуду о своем достоинстве.

Я накинул на нее плащ, и Ванда продела в рукав правую руку.

– Совсем как на картине Тициана. Но довольно шуток. Не смотри же таким несчастным, Северин, мне грустно видеть тебя таким. Пока ты ведь еще только перед светом мой слуга, пока ты еще не раб мой – ты не подписал еще договор и ты еще свободен, можешь в любую минуту уйти от меня. Свою роль ты сыграл превосходно, я была в восторге! Но не надоело ли тебе это, не находишь ли ты меня ужасной? Да говори же – я приказываю тебе говорить!

– Ты требуешь признания, Ванда?

– Да, требую.

– Хорошо, если ты даже злоупотребишь им, – пусть, – продолжал я. – Я влюблен в тебя больше, чем когда-либо, и буду почитать, боготворить тебя тем больше, тем фанатичнее, чем больше ты меня будешь мучить. Такая, какой ты была теперь со мной, ты зажигаешь во мне кровь, опьяняешь меня, лишаешь рассудка. – Я прижал ее к груди и на несколько мгновений припал к ее влажным губам.

– Красавица моя, – вырвалось у меня затем – и, заглянув в ее глаза, я, в своем воодушевлении, сорвал с ее плеч соболий плащ и прильнул губами к ее затылку.

– Так ты любишь меня, когда я жестока? – сказала Ванда. – Теперь ступай! – ты мне надоел – ты что, не слышишь?

Она ударила меня по щеке так, что искры посыпались у меня из глаз и в ушах зазвенело.

– Помоги мне надеть мои меха, раб.

Я помог, как сумел.

– Как неуклюже! – воскликнула она и едва надела их, снова ударила меня по лицу. Я чувствовал, что бледнею.

– Я сделала тебе больно? – спросила она, мягко дотронувшись до меня рукой.

– Нет, нет! – воскликнул я.

– Конечно, ты не имеешь права жаловаться – ты ведь хочешь этого. Ну, поцелуй же меня еще.

Я обнял ее, ее губы впились в мои. И когда она лежала на своих тяжелых мехах у меня на груди, у меня было странное, щемящее чувство – словно меня обнимал дикий зверь, медведица, и я чувствовал, что вот-вот ее когти вонзятся в мое тело. Но на этот раз медведица милостиво меня отпустила.

Грудь моя была полна самых радужных надежд, когда я взобрался в свою жалкую людскую и бросился на свою жесткую кровать.

«Как же глубоко комична, в сущности, жизнь, – подумал я. – Только что на твоей груди покоилась самая прекрасная женщина в мире – сама Венера, – а теперь тебе представляется случай познакомиться с адом китайцев: по их верованиям, грешников не бросают в пылающий огонь – черти гонят их по ледяным полям.

Вероятно, основателям их религии тоже приходилось ночевать в нетопленых комнатах».

 

Я проснулся среди ночи с криком. Мне приснилось ледяное поле, на котором я заблудился и тщетно искал выхода. Вдруг откуда-то появился эскимос в санях, запряженных оленем, и у него было лицо того номерного, который отвел мне нетопленую комнату.

– Что вам здесь нужно, мсье? – воскликнул он. – Здесь северный полюс.

В следующее мгновение он исчез, и я увидел Ванду, скользившую по поверхности льда на маленьких коньках, ее белая атласная юбка развевалась и шелестела, горностай ее кофточки и шапочки – а еще больше лицо ее – сверкали белизной ярче снега. Она скользя подлетела ко мне и заключила меня в объятия, начала целовать меня – и вдруг я почувствовал, как по мне горячей струей потекла моя кровь.

– Что ты делаешь? – в ужасе воскликнул я.

Она засмеялась, а когда я теперь вгляделся получше, я увидел, что это уже не Ванда, а большая белая медведица, вонзившая лапы в мое тело.

Я в отчаянии вскрикнул – и все еще слышал ее дьявольский смех, когда проснулся и озирался, пораженный, вокруг.

 

Рано утром я стоял у дверей Ванды, и когда человек принес ей кофе, принял его у него из рук и приготовил для моей прекрасной повелительницы. Она была уже одета и выглядела великолепно – свежая, розовая. Она мне ласково улыбнулась и подозвала меня, когда я хотел почтительно удалиться.

– Позавтракай и ты скорее, Григорий, – сказала она. – Потом мы тотчас отправимся искать квартиру. Я хочу выбраться из гостиницы как можно скорее – здесь мы страшно стеснены. Стоит мне чуть дольше заболтаться с тобой, сейчас же скажут: русская барыня в любовной связи со своим слугой – не вымирает, видно, порода Екатерины.

Через полчаса мы вышли из гостиницы – Ванда в своем суконном платье и в русской шапочке, я – в своем краковском костюме. Мы привлекали всеобщее внимание. Я шел на расстоянии примерно десяти шагов от нее и старался сохранять мрачный вид, хотя каждую секунду боялся громко расхохотаться. Почти на каждой улице на множестве красивых домов красовались дощечки с надписями: «Camere ammobiliate»[22]. Ванда каждый раз посылала меня осматривать их, я бегал по лестницам, и только тогда, когда я ей докладывал, что квартира, кажется, соответствует ее требованиям, она поднималась сама. К полудню я успел устать, как гончая, вконец загнанная после парфорсной охоты.

Мы ходили из дома в дом и всякий раз уходили ни с чем, не найдя подходящей квартиры. Ванда уже начинала немного сердиться. Вдруг она сказала мне:

– Северин, серьезность, с которой ты играешь свою роль, прелестна, и это насилие, которое мы совершаем над собой, по-настоящему возбуждает меня – я этого больше не выдержу, ты так мил, я должна тебя поцеловать. Зайдем куда-нибудь в дом.

– Но, милостивая государыня… – возразил я.

– Григорий! – Она вошла в ближайший незапертый подъезд, поднялась на несколько ступеней по темной лестнице, с горячей нежностью обвила меня руками и поцеловала.

– О, Северин, твой расчет был тонок, в качестве раба ты гораздо опаснее, чем я думала, ты просто неотразим, я боюсь еще раз в тебя влюбиться!

– Разве ты больше не любишь меня? – спросил я, охваченный внезапным страхом.

Она серьезно покачала головой, но снова прижалась ко мне своими пухлыми, упоительными губами.

Мы вернулись в гостиницу. Ванда наскоро съела свой холодный завтрак и приказала мне поесть так же быстро.

Но мне, разумеется, подавали не так скоро, как ей, так что не успел я проглотить второй кусочек бифштекса, как вошел номерной и с тем же театральным жестом, который был мне уже знаком, воскликнул:

– Сию минуту к мадам!

Я второпях горестно простился со своим завтраком и, усталый и голодный, поспешил к Ванде, ожидавшей меня уже на улице.

– Такой жестокой я вас все же не считал, госпожа, – начал я с упреком, – не ожидал, что, после всей этой утомительной беготни вы не позволите мне спокойно поесть.

Ванда от души рассмеялась.

– Я думала, ты уже кончил, – сказала она. – Ну, не беда. Всякий человек рожден для страданий, а ты в особенности. Мученики ведь тоже не едали никаких бифштексов.

Я последовал за ней сердитый, злой от голода.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: