АГОНИЯ РИМСКОЙ РЕСПУБЛИКИ. 6 глава




Через несколько дней в этой сложной обстановке были созваны избирательные комиции. Цицерон постарался сделать все, чтобы оправдать декрет сената о чрезвычайном положении. Марсово поле, где происходило собрание, было занято вооруженной стражей, сам консул, вопреки обычаю и желая подчеркнуть грозившую лично ему смертельную опасность, явился на выборы в панцире и латах. Катилина снова был забаллотирован; консулами на 62 г. избраны Децим Юний Силан и Луций Лициний Мурена. Таким образом, уже четвертая по счету попытка Катилины добиться консульства легальным путем окончилась крахом.

Только после этой новой неудачи он переходит к более решительным действиям. На срочно созванном совещаний заговорщиков Катилина сообщает о своем намерении лично возглавить войска, собранные одним из его наиболее ярых приверженцев — Манлием — в Этрурии, а два других видных заговорщика (сенатор Луций Варгунтей и всадник Гай Корнелий) заявляют о своей готовности завтра же покончить с Цицероном. Однако покушение не удается: Цицерон, информированный осведомителями (т. е. Курием и Фульвией), окружил свой дом стражей, а явившимся к нему заговорщикам было отказано в приеме.

8 ноября консул снова собрал экстренное заседание сената, в котором он и выступил со знаменитой речью (так называемая первая речь) против Катилины. Речь, построенная по всем правилам ораторского искусства, имела большой успех. Цицерон, в частности, настаивал на том, чтобы Катилина покинул город, потому что между ним, желающим опереться на силу оружия, и консулом (т. е. самим Цицероном), опирающимся лишь на силу слова, должна находиться стена. Видя, что огромное большинство сената настроено по отношению к нему крайне враждебно, Катилина почел за благо внять совету и в тот же вечер покинул Рим, направившись в Этрурию. Вскоре стало известно, что, прибыв в лагерь Манлия, он присвоил себе знаки консульской власти. Сенат объявил его и Манлия врагами отечества и одновременно поручил консулам произвести набор войск.

Все эти события, завершающие как бы первый этап движения, дают основания Саллюстию с горечью отметить, что не только те, кто непосредственно принимал участие в заговоре, но и «весь плебс в целом, стремясь к государственному перевороту, сочувственно относился к начинаниям Катилины». Причем Саллюстий подробно объясняет, что он имеет в виду и городское население, и сельскую молодежь, и всех тех, чьи родители пострадали во время проскрипций Суллы, и, наконец, даже тех, кто просто не принадлежит «к сенатской партии». Кстати сказать, не лишен своеобразного интереса тот небольшой экскурс, небольшое отступление, которое специально делает Саллюстий, дабы изложить свойственную ему точку зрения на роль и характер «партийной борьбы» того времени. Речь идет о таких политических силах: плебс, руководимый народными трибунами (главным образом молодыми!), и нобилитет. Именно между этими двумя общественными группировками (и их вождями) развертывается борьба. Она, как всегда, прикрывается «самыми благовидными предлогами». Каков же ее истинный характер? Здесь Саллюстий дает следующую мудрую и скептическую формулу: одни уверяли, что защищают права народа, другие — что стремятся поднять авторитет сената, все вместе — что они отстаивают общественное благо; на самом же деле каждый боролся только за собственное могущество.

Каково было дальнейшее течение событий, как развертывался далее заговор после отъезда Катилины из Рима? Руководящую группу заговорщиков возглавлял теперь Публий Корнелий Лентул. Был разработан следующий план: народный трибун Луций Бестия выступает в комициях с резкой критикой деятельности Цицерона, возлагая на него ответственность за фактически уже вспыхнувшую гражданскую войну. Это выступление должно послужить сигналом к решительным действиям: большой отряд заговорщиков во главе со Статилием и Габинием был обязан одновременно поджечь город в 12 разных пунктах, Цетегу поручалось убийство Цицерона, ряду молодых участников заговора из аристократических семейств — истребление собственных родителей.

Не ограничиваясь подготовкой этих мер, Лентул дает одному из своих доверенных людей поручение позондировать почву у аллоброгских послов и склонить их к поддержке заговора. Это были послы галльского племени, прибывшие в Рим с жалобой на притеснения магистратов и на действия публиканов, доведших аллоброгскую общину почти до полного разорения.

Сначала представителю Лентула как будто бы удалось соблазнить послов аллоброгов всякими заманчивыми обещаниями. Но, поразмыслив, они предпочли надеждам на радужное будущее более прочные и реалистические позиции в настоящем. Поэтому о всех предложениях заговорщиков они сообщили своему патрону, некоему Кв. Фабию Санге, который в свою очередь немедленно доложил обо всем Цицерону. Последний посоветовал аллоброгам получить от главарей заговора письма, адресованные вождям их племени. Лентул, Цетег, Статилий и Габиний оказались настолько наивными людьми и неопытными конспираторами, что вручили аллоброгам компрометирующие их документы за всеми подписями и печатями.

Когда в ночь со 2 на 3 декабря аллоброгские послы с сопровождавшим их представителем заговорщиков Титом Вольтурцием пытались выехать из Рима, они, по распоряжению Цицерона, были задержаны на Мульвийском мосту и доставлены в город. Имея теперь на руках документальные доказательства антигосударственной деятельности заговорщиков, Цицерон распорядился об их аресте. На утреннем заседании сената заговорщикам был устроен допрос. Тит Вольтурций, допрашиваемый первым, сначала запирался, но, когда сенат гарантировал ему личную безопасность, чистосердечно покаялся. Аллоброги подтвердили его показания; с этого момента арестованные главари заговора оказались в безвыходном положении. Сначала речь шла о четырех людях: Лентуле, Цетеге, Габинии и Статилии; затем к ним был присоединен некто Цепарий, который, по планам заговорщиков, должен был поднять восстание в Апулии.

Слух об окончательном раскрытии заговора и об аресте его вождей распространился по всему городу. К храму богини Согласия, в котором и происходило заседание сената, собрались огромные толпы народа. Цицерону была устроена овация, и он обратился к народу с новой речью против Катилины. Саллюстий по этому поводу иронически замечает: «Плебеи, которые сначала вследствие своей склонности к государственным переворотам относились к войне весьма сочувственно, после раскрытия заговора быстро переменили свое мнение и, осыпая проклятьями замыслы Катилины, стали до небес превозносить Цицерона — они радовались и ликовали так, как будто им удалось стряхнуть с себя цепи рабства».

Однако дело еще не было доведено до своего логического конца. Следовало решить судьбу заговорщиков, тем более что вольноотпущенники Лентула и Цетега как будто замышляли освободить арестованных при помощи вооруженной силы. Цицерон снова созывает — 5 декабря — в храме Согласия заседание сената, на котором он и ставит вопрос о дальнейшей судьбе и мере наказания для арестованных. Кстати сказать, обсуждение подобного рода вопросов по существующей традиции или по неписаной римской конституции отнюдь не входило в сферу компетенции сената.

Знаменитое заседание от 5 декабря более или менее подробно описано всеми авторами, которые повествуют о заговоре (наиболее подробно, конечно, Саллюстием). При обсуждении вопроса первым получил слово избранный консулом на 62 г. Децим Юний Силан. Он высказался за высшую меру наказания. К нему присоединились другой консул будущего года Луций Лициний Мурена и ряд сенаторов. Однако, когда очередь дошла до Гая Юлия Цезаря, прения приняли несколько неожиданный оборот. Цезарь, отнюдь не обеляя заговорщиков, высказался, тем не менее, против смертной казни — не только как противозаконной меры, но и как крайне опасного прецедента. Он предложил держать арестованных в заключении, распределив их по муниципиям, имущество же их конфисковать в пользу казны.

Предложение Цезаря произвело перелом в настроении сенаторов. Не помогло даже и то, что Цицерон, прервав на время голосование, выступил с очередной речью против Катилины. Было внесено предложение отложить вопрос о судьбе заговорщиков до победы над Катилиной и его войском. Сам Децим Силан сказал, что под высшей мерой наказания он подразумевал лишь заключение в тюрьму. Неясно, каково было бы решение сената в подобной ситуации, если бы не крайне резкая и убежденная речь Марка Порция Катона, который обрушился на заговорщиков, на всех колеблющихся, а Цезаря весьма прозрачным намеком выставил чуть ли не в качестве соучастника заговора. Его выступление решило дело. Подавляющее большинство сенаторов проголосовало за смертную казнь.

Поздним вечером 5 декабря Цицерон лично препроводил Лентула в подземелье Мамертинской тюрьмы; туда же преторы доставили остальных четырех арестованных. Все они были удушены. Именно после этих событий консул произнес свое знаменитое «vixerunt», а восторженные толпы народа приветствовали и сопровождали его на пути домой. Таким образом, в нашем рассказе о заговоре Катилины мы возвратились к исходному пункту. Как было уже отмечено, он знаменовал собой завершение предпоследнего акта трагедии.

Последний же акт заключался в следующем. Пока в Риме развертывались описанные события, Катилина в Этрурии деятельно формировал легионы. К нему стекалось большое число добровольцев, однако он, что специально отмечает Саллюстий, категорически отказывался принимать рабов, не желая даже «создавать впечатление, что он допустил в деле, касающемся римских граждан, участие беглых рабов». Так продолжалось до тех пор, пока в лагерь не поступили известия о провале заговора в Риме и о казни заговорщиков. Ситуация в лагере резко изменилась. Вместо притока добровольцев начинается все разрастающееся бегство, и Катилина вынужден отвести свое войско в район Пистории, чтобы оттуда по окольным дорогам и тропинкам пробраться в Галлию. Но этому плану воспрепятствовал Кв. Метелл Целер, находившийся со своей армией в Пиценской области. Узнав от перебежчиков о намерениях и маршруте Катилины, он двинул легионы к горной подошве Апеннин. Катилина оказался окруженным: с севера и северо–востока — Апеннинский хребет, за которым находился Целер, с юга — консульское войско во главе с его бывшим товарищем Гаем Антонием, с запада — Тирренское море. Оставался единственный выход — испытать судьбу и военное счастье, приняв бой с армией Антония.

Решающее сражение произошло в самом начале 62 г. при Пистории. Гай Антоний, видимо не желая лично выступать против бывшего друга, поручил ведение боя своему легату, опытному командиру Марку Петрею. Обе стороны дрались с крайним ожесточением. Войско Катилины было разбито. Сам он погиб, ринувшись, как простой воин, в гущу боя. Его тело нашли далеко от своих, среди вражеских трупов, и, по словам Саллюстия, «на лице его выражалась все та же непреклонность характера, которой он отличался при жизни». Таков был исход, трагическая развязка событий, известных в истории как «заговор Катилины».

В чем же должна заключаться наша оценка этого движения? Можем ли мы на основании всего вышеизложенного квалифицировать его как движение демократическое или, наоборот, как стремление вождя (или вождей) заговора установить личную диктатуру? На наш взгляд, мы не имеем достаточных оснований ни для того, ни для другого вывода. Основной лозунг, под которым развертывалось все движение, — кассация долгов — сам по себе как бы вполне демократичный, фактически привлекал, как уже говорилось, и разорившихся аристократов, и «золотую молодежь», и всякие деклассированные элементы общества. С другой стороны, очень трудно гадать об образе действий Катилины или других главарей заговора в случае успеха их предприятия. Тут возможны самые различные варианты. Поэтому наиболее объективной и вместе с тем осторожной оценкой движения в целом будет следующий вывод: заговор Катилины — типичное движение эпохи разложения и деградации полисной демократии, в котором принимали участие различные социальные группировки, вплоть до деклассированных слоев населения, и в котором демократические лозунги и тенденции были приправлены значительной долей политического авантюризма, демагогии. Безусловен межеумочный характер движения, причем он может быть определен так: меж комициями и армией!

Но если заговор был достаточно ярким проявлением деградации полисной демократии, то в не меньшей степени он был также ее порождением, ее детищем. Об этом свидетельствует не только общая картина движения, но и самая его «атмосфера», которую мы можем ощутить прежде всего в конкретных действиях и поступках конкретных лиц — руководителей заговора. Так, оба главных действующих лица — Цицерон и Катилина, несмотря на то, что они стояли по разные стороны баррикад, или, употребляя более современное событиям выражение самого Цицерона, должны были быть разделены городской стеной, тем не менее в известном смысле действовали и мыслили одинаково, т. е. одинаково находились в плену полисных норм, традиций, иллюзий.

О чем говорят действия Катилины? Что он представлял собою, если отвлечься от тех страшных, но все же малоправдоподобных обвинений морально–этического порядка, которые так для нас затемняют (если не искажают) его образ? Мы видим, что он четырежды пытался добиться консульского звания, т. е. действовал всецело в рамках полисных традиций и норм. Только после четвертой неудачи, уверенный в том, что все они объясняются кознями его врагов, провоцируемый Цицероном, он решился сойти с «конституционной» платформы. Его отъезд к армии — скорее акт отчаяния, чем заранее подготовленный и продуманный шаг. Но и в воинском лагере он озабочен тем, чтобы придать хотя бы какую–то видимость законности и «легальности» своей власти: он появляется всюду с отличительными знаками консульского звания. Ничто, ни один факт конкретно не свидетельствует о том, что он стремился к личной диктатуре, хотя, разумеется, нет никаких оснований утверждать — в особенности после того прецедента, которым была диктатура Суллы, — что он наотрез отказался бы от такой возможности, если бы она была подсказана реальной ситуацией. Но тут мы должны остановиться, дабы не вступать на зыбкую почву догадок и предположений.

Что представляет собой фигура Цицерона? Кто он? Беспринципный политик, «легкомысленнейший перебежчик», как называли его еще в древности, или один из последних великих республиканцев, чье имя «тираноубийцы» (т. е. убийцы Цезаря!) выкрикивали как синоним свободы, а в дальнейшем вспоминали с уважением даже такие могущественные противники, как, например, Октавиан Август?

Цицерон, несомненно, личность крайне противоречивая. Он как будто и достаточно умен и остер, и «все понимает»; он учитывает различные «за» и «против», он — «тертый» политик, иногда даже циничный (см. его намерение защищать Катилину в судебном процессе, несмотря на уверенность в том, что тот виновен!), не говоря уже о его образованности, находчивости, остроумии. Но все это — качества, пригодные скорее для ловкого адвоката, а отнюдь не для государственного деятеля. В душе такого адвоката–интеллигента, несмотря на весь его опыт и даже «прожженность», таится самая наивная уверенность в том, что разум, убеждение, сила слова могут и должны быть противопоставлены грубой силе, что «оружие уступает тоге» (arma cedant togae) 5и что основой политического руководства является известный набор моральных и правовых норм (которые по «правилам игры» непреложны и неприкосновенны), дополняемых иногда, по требованию обстановки, дипломатией интриг. В этом и заключается высшая мудрость политического деятеля, сферой деятельности которого до сих пор были форум (комиции), сенат и т. п., т. е. органы той же полисной демократии. И наряду с этим — полное непонимание такой простой истины, что главным и единственно реальным фактором в борьбе за власть, за политическое руководство является организация масс, т. е., применительно к римским условиям того времени, сложившаяся в наиболее мощную и наиболее спаянную корпорацию римская армия.

Личная карьера Цицерона до определенного момента развивалась именно так, чтобы поддерживать его в подобного рода заблуждениях. Ему вскружили голову непрерывные успехи: дело Верреса, легкое получение городской претуры, первая политическая речь за Манилиев закон, по которому верховное командование в последней войне с Митридатом передавалось Помпею, эффектный лозунг «согласие сословий» (concordia ordinum) и, наконец, самым роковым образом — консульство и шумная победа над Катилиной. Последняя была особенно опасна, внушив иллюзию — правда, весьма кратковременную, — что действительно arma cedant togae и что именно таким путем уже достигнуто пресловутое согласие сословий.

Таким образом, и Катилина и Цицерон действительно находились еще во власти полисных традиций и обычаев. Но это в значительной мере их личные особенности. Чем же они различались, причем не как личности, но как представители (или выразители) определенных социально–политических сил и группировок?

Катилина, по существу в значительной мере деклассированный представитель староримского патрициата, пытался объединить вокруг себя различные слои римского общества. Эти слои населения были разнородны в социальном отношении, но на данный момент их объединяло то, что они оказались в положении неимущих — разоренных, задолжавших, промотавшихся и т. п. В общем это была довольно широкая и пестрая масса, не имевшая, конечно, достаточной внутренней спаянности. В условиях разложения римского полиса она может быть определена как демократические элементы населения, учитывая то обстоятельство, что основное ее ядро составлял (численно) городской и сельский плебс.

Цицерон, наоборот, выступал прежде всего как представитель имущих. Его основной лозунг — согласие сословий — означал блок между сенаторами и всадниками, т. е. между двумя высшими и наиболее привилегированными сословиями Рима. И хотя, как показали события недалекого будущего, всадникам скорее было по пути с муниципальной аристократией и даже с определенными кругами армии, чем со староримской знатью, Цицерон был прав в том отношении, что напор и угроза, исходившие из стана неимущих, были общей опасностью для обоих привилегированных сословий. Но Цицерон, конечно, переоценивал прочность и долговременность возникшего в тот момент блока, тем более что честь его формирования он приписывал себе и своей энергии.

Итак, заговор Катилины возник и развивался в обстановке крайнего разложения старинной полисной демократии: коррумпированный сенат давно уже утерял свой прежний непререкаемый авторитет, значение республиканских магистратур было подорвано «антиконституционным» образцом не ограниченной определенным сроком диктатуры (правление Суллы), и, наконец, комиции, основанные на системе народного ополчения, после замены последнего профессиональной (и корпоративной) армией находились в состоянии глубокого кризиса.

При подавлении заговора был беззастенчиво попран последний, почти символический пережиток полисной демократии — право осужденного обратиться к народному собранию (provocatio ad populum), которое Моммзен называл палладиумом древней римской свободы. Это — дополнительный симптом, характеризующий слабость, обветшалость, «пережиточность» не только полисных институтов, но и самой полисной идеологии.

И, наконец, подавление заговора показало крайнюю слабость так называемой римской «демократии»: распыленность ее сил, ее социальную разнородность, отсутствие организации. Становилась достаточно ясной безнадежность попыток захвата власти при опоре на эти распыленные, неустойчивые, бесформенные группировки населения. Следовательно, через два десятилетия после сулланского переворота снова напрашивался вывод о замене этих бесформенных сил какой–то более определенной, более четкой организацией. Если к тому же она оказывалась еще и вооруженной, то в данных условиях это можно было рассматривать как лишний — и, кстати сказать, решающий — козырь. Итак, снова вставал вопрос об армии. Дело было за вождем!

 

ПЕРВЫЙ ТРИУМВИРАТ.

 

Если начало 62 г. было ознаменовано таким событием, как окончательное подавление заговора Катилины, т. е. разгромом повстанческой армии под Писторией (январь 62 г.), то в конце того же самого года, в декабре, произошло другое немаловажное событие — возвращение Помпея с его армией после победоносного Восточного похода.

Этого возвращения ожидали с самыми различными чувствами, но с одинаковым напряжением. Почти никто в Риме не сомневался, что Помпей, опираясь на преданную ему армию, произведет государственный переворот и по образцу своего бывшего покровителя Суллы захватит единоличную власть. Сенатские круги были, конечно, настроены самым решительным образом против и готовились к борьбе. Зато сторонники Помпея, такие, например, как его открытый агент Метелл Непот, народный трибун 62 г., или Гай Юлий Цезарь, вступивший в начале года в обязанности претора, всячески пытались расчистить Помпею дорогу, подготавливая и формируя соответствующим образом общественное мнение.

Однако все произошло совсем не так, как того ожидали. Помпей сумел удивить не только своих сторонников, но и своих врагов: высадившись в декабре 62 г. с войском в Брундизии, он, даже не ожидая какого–либо решения сената или комиций по поводу возвращения с победоносной войны, распустил армию и в самом строгом соответствии с существовавшим обычаем в качестве рядового гражданина направился к Риму, чтобы за городской чертой ожидать разрешения на триумф. Такого законопослушания в Риме не видывали уже давно, пожалуй, со времени господства «обычаев и нравов предков» (mores maiorum), времени, которое сами римляне уже считали полулегендарным.

Тем не менее подобные действия Помпея не только не вплели новых лавров в его венок и не приумножили его славы в глазах современников, но и в значительной степени «испортили» его репутацию в глазах новейших историков. Так, Моммзен со свойственной ему яркостью и безапелляционностью характеристик писал: «Если может считаться счастьем получить корону без труда, то ни одному смертному счастье не улыбалось так, как Помпею, но человеку, лишенному мужества, не поможет и милость богов». Или в другом месте: «Но, когда нужно было сделать решительный шаг, ему опять изменило мужество». Для Моммзена — на фоне гениального Цезаря Помпей — всего лишь человек более, чем посредственный, человек, пытающийся одновременно быть и честным республиканцем, и властелином Рима, с неясными целями, бесхарактерный, уступчивый, нерешительный, у которого были «все качества, чтобы завладеть короной, кроме самого главного, — царственной смелости». Моммзен подчеркивает также его беспринципное отношение к политическим группировкам, его мелкие, эгоистические интересы, его стремление и вместе с тем боязнь сойти с почвы законности. Это «человек совершенно заурядный во всем, кроме своих притязаний».

Другой историк древности, Эд. Мейер, в своей известной работе «Монархия Цезаря и принципат Помпея» старается подойти к Помпею более объективно. Он специально приводит тираду Моммзена о короне и о дарах богов, с тем чтобы ее оспорить. Он считает, что Моммзен в данном случае исходит из неправильной предпосылки, ибо Помпей вовсе и не стремился к короне, наоборот, если бы она ему была предложена, он отверг бы ее с непритворным возмущением.

Свою общую характеристику личности Помпея Эд. Мейер начинает со слов о том, что справедливая оценка побежденного — одна из труднейших задач, которая может быть поставлена перед историком. Характеристику Помпея, данную Моммзеном, он считает блестящей, но не соответствующей действительности. Правда, отмечая такие недостатки Помпея, как его ограниченность, перебежки от одной «партии» к другой, показную преданность законам и т. п., он по существу солидаризуется с Моммзеном, но подчеркивает, что последний глубоко неправ, отказывая Помпею в военных дарованиях, а в особенности извращая его политические цели. В этой связи Моммзен вообще неправильно и даже извращенно оценивает политическую обстановку в Риме в последние десятилетия существования республики.

Эд. Мейер утверждает, что политические взгляды и цели Помпея на всем протяжении его деятельности совершенно ясны и недвусмысленны. Мысль о ниспровержении республики и о том, чтобы самому занять положение монарха, была Помпею совершенно чужда. Он дважды (в 70 и 62 гг.) удержался от искушения возглавить преданную ему армию с целью захвата единоличной власти. Поэтому и война между Цезарем и Помпеем не была вовсе, как это обычно трактуют, борьбой между двумя претендентами на престол, но скорее «состязанием» трех возможных типов государственного устройства: старой сенатской республики (так называемая демократия была окончательно подавлена и не играла ныне никакой политической роли), абсолютной монархии Цезаря и, наконец, той политической формы, выразителем которой и был Помпей, т. е. «принципата». И затем Эд. Мейер развивает свой взгляд на принципат Помпея, который якобы предвосхищал в принципе политический строй, установленный Августом.

Казалось бы, представление о Помпее как о некоем «родоначальнике» нового государственного и политического устройства предполагает признание за ним качеств выдающегося деятеля. Однако Эд. Мейер отказывает ему в подобном признании. Творческая мысль и высокие цели были, по его мнению, Помпею недоступны. В этом смысле его безусловно превосходил Цезарь.

С нашей точки зрения, обе характеристики страдают общим недостатком. В них вольно (как у Моммзена) или невольно (как у Эд. Мейера) Помпей сопоставляется с Цезарем или — в более широком смысле — некий образец посредственности, заурядности с представлением о гении. Причем — и это, пожалуй, самое любопытное — представление о гениальном политическом деятеле целиком оказывается обусловленным для обоих историков уверенностью, что гениален тот — и именно тот! — кто имеет мужество, «царственную смелость» стремиться к захвату единоличной власти. Какой же это выдающийся политический деятель, если в нем нет достаточной примеси политического авантюризма!

Помпей как раз и отличался отсутствием этого качества. Если отвлечься от пресловутого противопоставления «гений» и «посредственность», то его облик вырисовывается для нас примерно в следующем виде. Это был крупный римский вельможа, в меру образованный и просвещенный (его последняя фраза, обращенная к жене и сыну за несколько минут до трагической гибели, была не чем иным, как цитатой из Софокла) и, видимо, с ранних лет воспитанный в духе староримского, аристократического уважения к законам и обычаям. Отсюда — безусловная лояльность, выполнение всего, что должно и как должно. Он действительно дважды — во время войны с пиратами и во время последней войны с Митридатом — пользовался «неограниченным империем» (imperium infinitum), т. е. таким объемом и полнотой власти, каких не имел до него ни один римский полководец, но оба раза это было сделано «законно», в соответствии со всеми требованиями неписаной римской конституции. Он также дважды — в 70 и 62 гг. — распускал свои войска вопреки всем ожиданиям (во всяком случае, в 62 г.), что опять–таки диктовалось обычаем и традицией. Наконец, он еще раз на протяжении своей политической карьеры получил фактически неограниченную власть, когда был в 52 г. избран консулом «без коллеги» (sine collega). Но и на сей раз, хотя самая магистратура была неслыханной и, вообще говоря, противоречащей римской конституции, его избрание было обставлено вполне «законно».

Таким образом, сам Помпей по своей собственной инициативе ни разу не нарушил ни законов, ни традиции. Конечно, ему порой приходилось искать «окольных путей», но он никогда не действовал «антиконституционно», что с удивлением отмечалось еще самими древними. Очевидно, подобная «гипертрофированная» лояльность не может быть признана ни чертой гениальности, ни привилегией посредственности. Она характеризует только самого Помпея, и потому из того, что было сказано о Помпее Моммзеном, наиболее меткой оказывается, пожалуй, следующая фраза: «Он… охотно поставил бы себя вне закона, если бы только это можно было сделать, не покидая законной почвы». Вместе с тем Моммзен, конечно, вовсе неправ, рисуя Помпея деятелем и человеком более чем посредственным, бесхарактерным, к тому же лишенным мужества. И все это лишь потому, что Помпей не протянул руку к короне, когда она — по мнению того же Моммзена, отнюдь не самого Помпея! — лежала от него так близко.

Но, с другой стороны, едва ли более прав и Эд. Мейер, считающий, что Помпей отказался бы — да еще без всякого притворства — от царской короны в том гипотетическом случае, если б она была ему преподнесена. Пожалуй, нет смысла гадать, как поступил бы в этой неправдоподобной ситуации Помпей, но какие у нас могут быть основания думать, что, если бы все было проведено и оформлено «должным образом», он вел бы себя иначе, чем после законов Габиния (о борьбе с пиратами) и Манилия (о войне с Митридатом) или после предложения Бибула об избрании его консулом sine collega?

Но главное не в этом. Представляется весьма маловероятным основание Помпеем «принципата», если понимать под этим термином некую телеологически организованную политическую систему, ибо в этом плане «принципат» — такая же конструкция новейших исследователей, как и «эллинистическая монархия» Цезаря. Следует иметь в виду, что даже принципат Августа, оформленный, конечно, значительно определеннее, чем политическая «система» Помпея, — и тот представлял собою отнюдь не заранее начертанную или целесообразно измышленную схему, но лишь такое политическое образование, которое сложилось, во–первых, постепенно, а во–вторых, под влиянием совершенно конкретных (и возникших гораздо позднее) факторов.

В заключение можно согласиться с утверждением Эд. Мейера, что Помпей не был политическим мыслителем. Но, с другой стороны, ведь и политические мыслители не столь уж часто оказываются выдающимися государственными деятелями. Помпей же, как человек военный, имел определенное понятие (и чувство) долга, был человеком дела, а не дальних политических расчетов и комбинаций. Он поступал в каждый данный момент так, «как должно», как он в меру своего понимания текущей обстановки считал правильным и нужным, и, вероятно, мало задумывался над тем, что из этого воспоследует для будущего. Если же учесть, что именно так действуют не только «посредственности», но гораздо чаще, чем это принято считать, и самые выдающиеся деятели, «гении», с тою лишь разницей, что поступкам последних историки — мастера vaticinium post eventum — приписывают задним числом провиденциальное значение, то образ Помпея станет для нас более ясным и определенным.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: