Повести о смерти, надежде и святости 3 глава




Я чуть не обделался.

— Как Иден?!

— Мне почти по пути было, — говорит. — Я собирался в Берлингтон, а эти сельские дороги, в общем-то, лучше автострад. Хотя, сказать по правде, я не расстроюсь, если мне никогда больше не придется ездить по 1-85.

И это тот самый тип, который сказал мне, что у него дела в округе Колумбия! Он двигал туда из самого Бристола, хотел переговорить с человеком из какого-то прави­тельственного комитета, а теперь вдруг Иден... Чепуха какая-то, разве что та леди была права: кто-то меня при­зывал, а когда я уперся, они просто усыпили меня и наки­нулись на водителя. Ну что ты будешь делать? Иден, Се­верная Каролина, и все тут. Я перепугался до смерти... Ну, во всяком случае, немного напугался. И в то же время подумал: если она права, то скоро появятся мои старики, скоро я их увижу.

За два года, с тех пор как я убежал из приюта, ничего в Идене особенно не изменилось. Там вообще никогда ничего не меняется, да и город-то сам не настоящий — просто три поселка объединились и скинулись, чтобы сэкономить на городских коммунальных службах. Люди до сих пор считают, что это и есть три маленьких поселка. Надо думать, никто мне там особенно не обрадовался бы. Да я и сам никого не хотел встречать. Никого из живых, во всяком случае. Я понятия не имел, как меня отыщут мои родственники или как я их отыщу, но пока суд да дело, отправился навестить тех, кого действительно вспоминал. Оставалось только надеяться, что они не встанут из могил, чтобы поквитаться с их убийцей.

Дни тогда стояли еще длинные, но задувал резкий, по­рывистый ветер, а на юго-западе собирались огромные грозовые тучи — солнце уже садилось и скоро должно было спрятаться за тучами. Вечер обещался прохладный, и меня это вполне устраивало. Я чувствовал, что до сих пор весь в пыли после того, как влез на холм, и дождь бы был очень кстати. Я выпил кока-колы в придорожном кафе и двинулся повидать старого Пелега.

Его похоронили на маленьком кладбище у старой про­тестантской церкви, только не для белых баптистов, а для черных — ничего шикарного, никаких тебе классов, ни дома приходского священника; просто белое четырех­угольное здание с невысоким шпилем и зеленой лужай­кой, такой ровной, словно ее ножницами подстригали. И такое же аккуратное кладбище. Вокруг никого, да и тем­неть начало из-за всех этих туч, но я ничего не боялся и прошел прямо к кресту старого Пелега. Раньше я даже не знал, что его фамилия Линдли. Как-то эта фамилия чер­нокожему не очень подходила, но потом я подумал, что ничего удивительного тут нет. Иден — городишко настоль­ко старомодный, что старого чернокожего человека не часто называют тут по фамилии. Пелег и родился, и вы­рос в расистском штате, да так до конца жизни и не при­учил никого называть себя мистером Линдли. Старый Пелег, и все тут. Нет, я не стану говорить, что он обни­мал меня по-отцовски, или гулял со мной, или как-то заботился по-особому — ну, все эти вещи, от которых люди слезу пускают и говорят, как это, мол, замечательно, когда у тебя есть родители. Он никогда не строил из себя отца, ничего подобного. А если я вертелся под ногами слишком долго, так он мне еще и работу какую-нибудь подбрасы­вал, да смотрел, чтобы я все сделал как положено. Мы даже не говорили, считай, ни о чем другом, кроме рабо­ты, которую нужно сделать, но почему-то у его могилы мне хотелось плакать, и за старого Пелега я ненавидел себя больше, чем за любого другого, что лежали под землей в этом городке.

Я не видел и не слышат, как они подошли, и даже не уловил сразу запах маминых духов, но понял, что они приближаются, почувствовав, как пространство между нами словно наэлектризовалось. Я так и стоял, не обора­чиваясь, но знал, где они и как далеко от меня, потому что заряжены они были дай бог! Я еще в жизни не видел, чтобы кто-то так «искрил» — кроме меня самого. Они ну прямо светились. Я будто со стороны себя увидел в пер­вый раз в жизни. Даже когда эта леди в Роаноке напуска­ла на меня всякие там желания, ей до них было далеко. А они оказались ну в точь как я.

Чудно, конечно, но это все и испортило. Мне не хо­телось, чтобы они были как я. Я себя-то ненавидел за то, что «искрюсь», а тут еще они — решили показать мне, как выглядит убийца со стороны. Мне только спустя не­сколько секунд стало понятно, что они меня боятся. Я по­мнил, как меняет страх мою собственную биоэлектриче­скую систему, как это выглядит, и заметил что-то похожее у них. Понятное дело, я тогда не думал именно про био­электрическую систему или, может, думал, потому что они мне уже все объяснили, но вы понимаете, что я имею в виду. Они меня боялись. И я знал почему: когда я злюсь, «искры» с меня так и сыпятся. Я стоял у могилы Пелега и ненавидел себя страшно, так что в их глазах я, навер­но, готов был прикончить полгорода. Откуда им знать, что я ненавидел себя? Естественно, они думали, что я, может, зол на них за то, что они бросили меня семнадцать лет назад в приюте. И поделом бы им было, если бы я взял да как следует перемесил им обоим кишки, но я те­перь этого не делаю, честно, тем более, что я стоял там над старым Пелегом, которого любил гораздо больше, чем этих двух, и разве мог я убить их, когда моя тень пада­ла на его могилу?

Короче, я себя успокоил как мог, повернулся — и вот они: мои мама и папа. Хочу сказать, я тогда чуть не расхо­хотался. Все эти годы мы смотрели по ящику проповедни­ков и просто животы надрывали от смеха, когда показыва­ли Тэмми Баккера: он вечно появлялся с таким толстым слоем «штукатурки» на физиономии, что, даже будь это ниггер, никто б не догадался (тут старый Пелег не обижался, потому что он первым же это и сказал). В общем, я повернулся и увидел маму с таким же точно слоем косме­тики. А волосы были так основательно опрысканы лаком, что она могла запросто работать на стройке без каски. И та же слащавая липовая улыбка, и те же густые черные сле­зы, стекающие по щекам, и руки — она тянулась ко мне руками, и я прямо ждал, что сейчас услышу: «Слава Иису­су Христу, это мой мальчик», бросилась ко мне и облобы­зала своими слюнявыми губами, да так, что у меня на щеке слюни остались.

Я утерся рукавом и буквально почувствовал, как у отца мелькнула краткая вспышка раздражения: он подумал, что я вроде как оцениваю маму, и ему это не понравилось. Но, признаться, так оно и было. Духами от нее несло, как от целого парфюмерного отдела. Сам-то отец был в хоро­шем синем костюме — вроде как бизнесмен, — волосы уло­жены феном, так что он, понятно, не хуже меня знал, как нормальным людям положено выглядеть. Может, он даже смущался, когда ему приходилось бывать на людях вместе с мамой. Мог бы просто взять и сказать ей, что она, мол, накладывает слишком много косметики. Я так и подумал, но только потом сообразил: женщине, кото рая, разозлившись, может запросто наслать на тебя рак, совсем ни к чему говорить, что лицо у нее выглядит, как будто она спала на мокрых опилках, или что от нее пахнет, как от шлюхи. В общем, что называется, «белый мусор» — узнается с ходу, словно еще фабричный ярлык висит.

— Я тоже рад тебя видеть, сынок, — говорит отец.

А мне, признаться, и сказать было нечего. Я-то как раз радости никакой не почувствовал, когда их увидел: приют­скому мальчишке родители представляются несколько иначе. Но я улыбнулся и снова взглянул на могилу Пелега.

— Ты, похоже, не очень удивлен встречей, — продолжает он.

Я бы мог сразу сказать им про ту леди в Роаноке, но ничего не сказал. Почему-то не хотелось.

— Я чувствовал, что кто-то зовет меня назад, — гово­рю, — а кроме вас, мне никогда не встречались такие же «искристые» люди, как я. И раз вы говорите, что вы мои родители, стало быть, так оно и есть.

Мама захихикала и говорит ему:

— Слышишь, Джесс? Он называет это «искристый».

— У нас говорят «пыльный», сынок, — отвечает он. — Когда это кто-то из нас, мы говорим, что он «пыльный».

— И ты, когда родился, был очень «пыльный», — го­ворит мама. — Мы сразу поняли, что не можем тебя оста­вить. Никто никогда не видел такого «пыльного» ребенка, и папаша Лем заставил нас пристроить тебя в приют — еще до того, как тебе первый раз дали грудь. Ты ни разу не сосал материнскую грудь... — И ее тушь потекла по лицу жирными ручьями.

— Ладно, Минни, — это опять отец, — вовсе ни к чему рассказывать ему все сразу прямо здесь.

Пыльный. Я ничего не понимал. На пыль это совсем не походило, скорее на маленькие светящиеся искры — такие яркие, что мне самому приходилось иногда щурить­ся, чтобы разглядеть собственные руки.

— При чем тут пыль? — спросил я его.

— А как, по-твоему, это выглядит?

— Как искры. Я потому и говорю «искристый».

— Мы тоже так видим, но всю жизнь говорили «пыль­ный», и видимо, одному человеку легче переучиться, чем п... чем всем остальным.

Из его слов я уяснил сразу несколько вещей. Во-пер­вых, понял, что он лжет, когда говорит, будто они тоже видят это как искры. Ничего подобного. Для них это было, как он и сказал, — пыль. А значит, я видел все гораздо четче, ярче, и меня это обрадовало, потому что ясно было, папочка не хотел, чтобы я понял это, и прикидывался, будто ему поле видится так же, как мне. Короче, ему хо­телось произвести впечатление, что он видит его не хуже меня. А значит, это вовсе не так. Кроме того, он не хо­тел, чтобы я знал, сколько у меня такой родни — он за­пнулся на какой-то цифре, которая начиналась на «п», но вовремя спохватился. Пятнадцать? Пятьдесят? Пятьсот? Само число не так много для меня значило — важнее было то, что он хотел скрыть его от меня. Они мне не доверя­ли. Да и с чего, собственно? Как сказала та леди, способностей у меня было побольше, чем у них, и они не зна­ли, насколько я зол из-за того, что оказался в приюте. Надо думать, меньше всего им хотелось, чтобы я остался теперь на свободе и продолжал убивать людей. Особенно их самих.

В общем, я стоял и думал обо всем этом, а они тем временем занервничали, и мама говорит:

— Ладно, папочка, пусть называет это, как ему хочет­ся. Не надо его сердить.

Отец рассмеялся и сказал:

— А он и не сердится. Ты ведь не сердишься, сынок?

Я еще подумал: «Сами они не видят, что ли?» Хотя конечно, нет. Да оно и понятно: если для них поле выгля­дит как пыль, им трудно разглядеть всякие тонкости.

— Ты, похоже, не очень рад встрече, — говорит отец.

— Ладно тебе, Джесс, не приставай к нему. Папаша Лем ведь тебе сказал, чтобы ты на него не давил, а просто объяснил, почему пришлось вытолкать его из гнезда таким маленьким. Вот и объясняй, как велел папаша Лем.

Мне тогда в первый раз пришло в голову, что мои соб­ственные родители не очень-то хотели идти на эту встре­чу. Они пошли, потому что их заставил папаша Лем. И по­нятное дело, они только поддакнули и сказали, да, мол, будет сделано, потому что папаша Лем мог... Хотя ладно, я до него еще доберусь: вы ведь хотели, чтобы я расска­зывал все по порядку, как я и пытаюсь делать.

Короче, папуля объяснил мне все примерно так же, как та леди в Роаноке, только он ни словом не обмолвил­ся про биоэлектрическое поле, а сказал, что я был «ясно отмечен» с самого рождения и что я, мол, «один из из­бранных». Еще из баптистской воскресной школы я по­мнил, что это значит «один из тех, кого спас Господь», хотя мне не доводилось слышать, чтобы Господь спасал кого-то в ту же самую минуту, когда они родились. В смыс­ле, некрещеных и прочее. Они увидели, какой я «пыль­ный», и поняли, что я убью очень много людей, прежде чем научусь владеть своей способностью... Потом я спро­сил, часто ли они так делают — в смысле, оставляют детей на воспитание другим.

— Время от времени. Может, раз десять делали, — от­ветил отец.

— И всегда выходит, как задумано?

Тут он снова собрался врать — я это понял по всполо­хам идущего от него света. Никогда не думал, что вранье может быть так заметно, но тогда даже обрадовался, что они видят не «искры», а «пыль».

— Почти всегда.

— Я бы хотел встретиться с кем-нибудь из них, — го­ворю. — У нас, понятно, много общего, если мы все рос­ли, думая, что родители нас ненавидят, а на самом деле они просто боялись своих собственных детей.

— Они все уже взрослые и разъехались кто куда, — отве­чает он, но это опять ложь. И самое главное, как я думал, родители они паршивые: папаше даже нечего мне сказать, кроме как почему я не могу увидеть остальных «сирот». Понятное дело, он что-то скрывает и это «что-то» для них очень важно.

Но я не стал нажимать, просто посмотрел на могилу старого Пелега и подумал, что он, наверно, за всю свою жизнь ни разу не солгал.

Папуля, видимо, занервничал, решил переменить тему и спросил:

— Я совсем не удивлен, обнаружив тебя здесь. Он один из тех, кого ты «запылил»?

Запылил. Вот тут я по-настояшему завелся. Слово это... Выходило, что старого Пелега я «запылил»... Должно быть, когда я разозлился, что-то во мне изменилось, и они заметили. Только все равно ничего не поняли, пото­му что мама тут же сказала:

— Я, конечно, не собираюсь критиковать, сынок, но не гоже это — гордиться даром Господним. Потому-то мы тебя и отыскали — мы хотим научить тебя истине, объяс­нить, почему Господь призвал тебя в число избранных. И не следует тебе восславлять себя, даже если ты спосо­бен поражать своих врагов насмерть. Восславь за это Гос­пода нашего и благословляй имя его, ибо мы всего лишь слуги его.

Меня чуть не стошнило, ей-богу, — так я на них разо­злился. Нет, ну надо же! Да старый Пелег стоил в десять раз больше этих двоих лживых людишек, которые вы­швырнули меня, когда я даже материнскую титьку еще не пробовал, а они считали, что за его ужасные страдания и смерть я должен восславить Господа! Я, может, не очень-то понимаю Бога: как-то он всегда представлялся мне таким же задавленным и серьезным, как миссис Бетел, что преподавала в воскресной школе, когда я был малень­ким. Позже она умерла от лейкемии. По большей части мне нечего было сказать Богу, но если это он дал мне мою силу, чтобы сразить старого Пелега, если он хотел за это восхвалений, то я бы ему тогда сказал, что я о нем ду­маю... Только я ни на секунду им не поверил. Старый Пелег сам верил в Бога, и его Бог не мог убить старого чернокожего только потому, что какой-то сопливый маль­чишка на него разозлился.

Однако я отвлекся... Именно в это мгновение отец впер­вые ко мне прикоснулся. Руки у него тряслись. И не без причин: я был настолько зол, что случись такое годом раньше, он бы еще руку не успел убрать, а уже истекал внутри кровью. Но с некоторых пор я приучил себя сдер­живаться, не убивать всех, кто ко мне прикоснется, когда я на взводе, и — странное дело — эта дрожь в его руке вроде как меня успокоила. Я все думал, как я зол за то, что меня бросили, или за то, что они подумали, будто я горжусь способностью убивать, но потом вдруг понял, сколько им потребовалось силы духа, чтобы прийти на встречу со мной. Ведь в самом-то деле, откуда им знать, что я их не убью? Но они тем не менее пришли. Это уже кое-что. Даже если им приказал идти этот папаша Лем. Я понял, как смело поступила мама, сразу поцеловав меня в щеку: ведь если бы я собирался ее убить, она дала мне шанс сделать это, даже не попытавшись ничего объяс­нить. Может, конечно, это у нее такая стратегия была, чтобы перетянуть меня на свою сторону, но все равно поступок смелый. И она не одобряла, когда люди горди­лись убийствами, что тоже немного подняло ее в моих глазах. Она не побоялась сказать мне это прямо в глаза. Короче, я ей поставил сразу несколько плюсов. Может, она и выглядела как это пугало Тэмми Баккер, но при встрече с сыном-убийцей поджилки у нее тряслись мень­ше, чем у папаши.

Затем он тронул меня за плечо, и мы пошли к машине. «Линкольн» — видимо, они решили, что это произведет на меня впечатление. Но я в тот момент думал только о том, как было бы в приюте, если бы детскому дому пере­пало столько денег, сколько стоит эта машина. Даже сколь­ко она стоила пятнадцать лет назад. Может, у нас была бы тогда нормальная баскетбольная площадка. Или при­личные игрушки вместо тех поломанных, что люди просто отдают в приюты. Может, нормальные штаны, чтобы у них хоть коленки не вытягивались. Я никогда не чувство­вал себя таким бедным, как в тот момент, когда сел на бархатное сиденье машины и прямо мне в ухо заиграло стерео.

В машине ждал еще один человек. Тоже, в общем-то, разумно. Если бы я убил их или еще что, кому-то надо было отогнать машину назад, верно? Хотя ничего особен­ного он из себя не представлял — в смысле «пыльности», или «искристости», или еще там как. Совсем еле-еле светил­ся да еще и пульсировал от страха. Я сразу понял, почему это: у него в руках была повязка на глаза — явно для меня.

— Мистер Йоу, к сожалению, я должен завязать вам глаза, — сказал он.

Я несколько секунд молчал, отчего он еще больше испугался, потому что решил, будто я злюсь, хотя на са­мом деле до меня просто не сразу дошло, кто такой «ми­стер Йоу».

— Это твоя фамилия, сынок, — сказал отец, — Меня зо­вут Джесс Йоу, а твою маму — Минни Райт Йоу. Ну а ты сам, соответственно, Мик Йоу.

— Вот те на, — пошутил я, но они восприняли это так, словно я смеюсь над фамилией. Однако я так долго был Миком Уингером, что мне казалось, просто глупо назы­вать себя теперь «Йоу», да и, сказать по правде, фамилия и в самом деле смешная. Мама так ее произнесла, словно я должен гордиться этой фамилией, что меня и рассме­шило. Но для них Йоу — имя избранного народа. Ну пря­мо как в Библии, когда евреи называли себя «сынами Израилевыми». Я еще тогда не понимал этого, но они прямо-таки гордились своей фамилией. Так что их здоро­во задело, когда мне вздумалось пошутить, и, чтобы они почувствовали себя немного лучше, я позволил Билли — так звали того человека в машине — завязать мне глаза.

Ехали мы долго, все по каким-то проселочным доро­гам, и разговоры вертелись вокруг их родственников, которых я никогда не встречал, но которые мне, мол, не­пременно понравятся. Во что мне верилось все меньше и меньше, если вы понимаете, что я имею в виду. Потерян­ный ребенок возвращается домой, а ему завязывают гла­за! Я знал, что мы едем примерно на восток, потому что солнце по большей части светило в мое окно или мне в затылок, но точнее сказать не мог. Они лгали мне, посто­янно что-то скрывали и просто боялись меня. Тут как ни смотри, не скажешь, что ждали с распростертыми объ­ятьями. Мне определенно не доверяли. Скорее, они даже не знали, как со мной быть. Что, кстати, очень напоми­нает, как со мной обращаетесь вы сами, и мне это нравит­ся не больше, чем тогда, — я уж, извините, заодно и пожа­луюсь... Я хочу сказать, что рано или поздно вам придется все-таки решить, пристрелить меня или выпустить на сво­боду, потому что, сидя в этой камере, как крыса в короб­ке, я не смогу сдерживаться очень долго. Разница только в том, что, в отличие от меня, крыса не может отыскать вас мысленно и отправить на тот свет. Так что давайте, решайте: или вы мне верите, или вы меня кончаете. По мне, так лучше, чтоб поверили, потому что пока я дал вам боль­ше причин верить мне, чем у меня самого для доверия к вам.

Но короче, мы ехали около часа. За это время вполне можно было добраться до Уинстона, Гринсборо или Дан­вилла, и когда мы наконец прибыли, никто в машине уже не разговаривал, а Билли, судя по храпу, так и вооб­ще заснул. Я-то, конечно, нет. Я смотрел. Поскольку «иск­ры» я вижу не глазами, а чем-то еще — как если бы мои собственные «искры» сами чувствовали «искры» других, то, хоть повязка и мешала мне видеть дорогу, я даже с ней прекрасно видел всех, кто сидит в машине. Я знал, где они и что чувствуют. Надо сказать, что я всегда умел угадывать про людей — даже когда у них ни «искр» и ниче­го такого, но тут я в первый раз оказался рядом с «искри­стыми». В общем, я сидел и просто наблюдал, как мама и отец «взаимодействуют», даже когда они не касаются друг друга и не разговаривают — маленькие всполохи зло­сти, страха или... Я искал проявления любви, но так ни­чего и не увидел, а я знаю, как должно выглядеть это чувство, потому что оно мне знакомо. Они были как две армии, расположившиеся на холмах друг напротив друга и ждущие конца перемирия. Настороженные. Пытающи­еся незаметно выяснить, что же предпримет противник.

И чем больше я понимал, что думает и чувствует моя родня, тем легче мне было понять, что из себя представ­ляет Билли. Когда научишься читать большие буквы, с маленькими тоже все становится ясно, и мне, помню, при­шло в голову, что я, наверно, смогу научиться понимать даже тех людей, у которых нет никаких «искр». Такая вот появилась у меня мысль, и со временем я понял, что это в общем-то правда. У меня теперь практики побольше, поэтому «искристых» я могу читать издалека, и обычных тоже могу — немного — даже сквозь стены и окна. Но все это я понял позже. И про то, кстати, что вы наблюдаете за мной с помощью зеркал. Я и ваши провода от микро­фонов вижу в стенах.

Короче, именно тогда, в машине, я впервые начал ви­деть с закрытыми глазами по-настоящему — форму био­электрической системы, цвет, как она переплетена, ско­рость, ритм, течение и все такое. Я уж не знаю, верные ли слова использую, потому что на эту тему не так много написано. Может, у того шведского профессора есть ка­кие-нибудь научные названия, а я могу только описать, как все это чувствую. За тот час, что мы ехали, я здорово наловчился и мог точно сказать, что Билли жутко боится, но не только меня, а больше маму с отцом. На меня он злился, завидовал. Боялся, конечно, тоже, но в основ­ном злился. Я сначала подумал, он заводится от того, что я появился вдруг неизвестно откуда, да еще и более «искристый». Но потом до меня дошло, что ему, скорее всего, этого даже не разглядеть — для него это все «пыль», и у него просто не хватит способности отличить одного человека от другого. Тут вроде как чем больше от тебя света, тем лучше ты видишь чужой свет. Так что хоть они и завязали мне глаза, но видел я все равно лучше всех остальных в машине.

Минут десять мы ехали по насыпной дороге из гравия, потом свернули на грунтовую, сплошь из кочек, а затем снова выбрались на ровный асфальт, проехали около сот­ни ярдов и остановились. Я не стал ждать и в ту же секунду сорвал с глаз повязку.

Вокруг — целый городок, дома прямо среди деревьев, над крышами — ни одного просвета. Пятьдесят, может, шестьдесят домов, некоторые — очень большие, но за де­ревьями их почти не было видно: лето все-таки. Дети бе­гают — от маленьких чумазых сопляков до таких же, почти как я, возрастом. Надо сказать, в приюте мы и то чище были. Но здесь все «искрились». В основном как Бил­ли, то есть чуть-чуть, но сразу стало понятно, почему они такие грязные: не каждая мать рискнет запихивать ребен­ка в ванну, если он, разозлившись, может наслать на нее какую-нибудь болезнь.

Времени было, наверно, уже половина девятого, но даже самые маленькие еще не спали. Они, видимо, раз­решают своим детям играть до тех пор, пока те сами не свалятся с ног и не заснут. Я еще подумал тогда, что приют в каком-то смысле пошел мне на пользу: я, по край­ней мере, знал, как себя вести на людях — не то что один из мальчишек, который расстегнул штаны и пустил струю прямо при всех. Я вышел из машины, а он стоит себе, дует и смотрит на меня как ни в чем не бывало. Ну прямо как собака у дерева. Ему приспичило — взял и сделал. Если бы я выкинул такой фортель в детском доме, мне бы здо­рово всыпали.

Я знаю, как вести себя, например, с незнакомцами, если нужно доехать куда-то автостопом, но в большой компании теряюсь: из детского дома не очень-то куда при­глашают, так что опыта у меня никакого. Короче, «иск­ры» там или нет, я все равно вел себя сдержанно. Отец хотел сразу отвести меня к папаше Лему, но мама решила что меня нужно привести в порядок с дороги и, может, догадалась, что мне надо в туалет. Она потащила меня в дом и сразу отправила в душ, а когда я вышел, на столе меня ждал сандвич с ветчиной. Рядом, на льняной сал­фетке, стоял высокий стакан с молоком, таким холодным, что аж стекло запотело... Примерно то самое, о чем мечта­ют приютские мальчишки, когда думают, как это здоро­во — жить с мамой. А то, что ей далеко до манекенщицы из каталога, так это бог с ним. Сам — чистый, сандвич — вкусный, а когда я поел, она мне еще и печенья предло­жила.

Все это, конечно, было приятно, но в то же время я чувствовал себя словно обманутым. Опоздали, намного, черт побери, опоздали. Мне бы все это не в семнадцать лет, а в семь...

Но она старалась, и в общем-то, это не совсем ее вина. Я доел печенье, допил молоко и взглянул на часы: уже десятый час пошел. Снаружи стемнело, и большинство ребятишек все-таки отправились спать. Затем пришел отец и сказал:

— Папаша Лем говорит, что он не становится моложе.

Патриарх семейства ждал нас на улице, в большом крес­ле-качалке на лужайке перед домом. Толстым его не назо­вешь, но брюшко он отрастил. Старым тоже вряд ли бы кто назвал, однако макушка у него была лысая, а волосы по краям — жидкие, тонкие и почти белые. Вроде не про­тивный, но губы мягкие, и мне не понравилось, как они шевелятся, когда он говорит.

Впрочем, какого черта? Толстый, старый и против­ный — я его возненавидел с первой же секунды. Мерзкий тип. Да и «искрил» он не больше, чем мой отец, — выхо­дило, что главный тут вовсе не тот, у кого больше этих способностей, которые отличают нас от других людей. Я еще подумал: интересно, насколько он мне близкий родственник? Если у него были дети и они выглядели так же, как он, их просто из милосердия следовало утопить сразу же.

— Мик Йоу, — обратился он ко мне. — Дорогой мой Мик, мальчик мой дорогой...

— Добрый вечер, сэр, — сказал я.

— О! Он еще и воспитанный. Мы правильно посту­пили, жертвуя так много детскому дому. Они отлично о тебе позаботились.

— Вы переводили приюту деньги? — спросил я. Если они действительно переводили, то уж никак не «много».

— Да, кое-что. Достаточно, чтобы покрыть твое до­вольствие, проживание и христианское воспитание. Но никаких излишеств, Мик. Ты не должен был вырасти размазней, нет — наоборот, сильным и твердым. И ты дол­жен был познать лишения, чтобы уметь сострадать. Гос­подь Бог наградил тебя чудесным даром, великой своей милостью, огромной Божьей силой, и мы обязаны были позаботиться, чтобы ты оказался достоин чести сидеть на Божьем пиру.

Я только что не обернулся — посмотреть, где тут теле­камера. Ну прямо как проповедник телевизионный. А он продолжает:

— Ты уже сдал первый экзамен, Мик. Простил своих родителей за то, что они оставили тебя сиротой. Ты по­слушался святой заповеди. «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Гос­подь, Бог твой, дает тебе». Если бы ты поднял на них руку, Господь сразил бы тебя на месте. Истинно тебе гово­рю: все это время ты был под прицелом двух винтовок, и если бы родители ушли без тебя, ты бы пал замертво на этом кладбище черномазых, ибо Господь не терпит непо­слушания.

Я не знал, хочет ли он меня на что-то спровоцировать, или просто напугать, или еще что, но так или иначе, это подействовало.

— Господь выбрал тебя служить ему, Мик, — так же, как и всех нас. Остальной мир этого не понимает. Но прадед Джейк узрел свет. Давно, еще в 1820‑м, он увидел, что все, на кого обращена его ненависть, отправляются на тот свет, хотя он и пальцем о палец не ударяет. Поначалу он думал, что стал как те старые ведьмы, которые напу­скают на людей порчу, чтоб люди волей дьявола иссыхали и умирали. Но он чтил Господа нашего и не имел с Сата­ной ничего общего. Жизнь его проходила в суровые времена, когда человека запросто могли убить в ссоре, но прадед Джейк никогда не убивал. Даже не ударил никого кулаком. Он был мирным человеком и всегда держал свою злость в себе, как и повелевал Господь в Новом Завете. Ясно, он не служил Сатане.

Папаша Лем говорил так громко, что его голос разно­сился над всем маленьким городком, и я заметил, как вокруг нас собираются люди. В основном взрослые и не­сколько подростков — может быть, послушать папашу Лема, но скорее всего, посмотреть на меня, потому что, как и говорила та леди в Роаноке, среди них не было ни одно­го даже наполовину такого «искристого». Не знаю, пони­мали ли это они, но я-то видел. По сравнению с обычны­ми людьми все они были достаточно «пыльные», но если сравнивать со мной — или даже с моими родителями, — они еле-еле светились.

— Он изучал Святое писание, чтобы понять, почему же его враги умирают от опухолей, кровотечений, чахотки и внутренней гнили, и нашел-таки стих в Книге Бытия, где Господь говорит Аврааму: «Я благословлю благосло­вляющих тебя, и злословящих тебя прокляну». И в сердце его воцарилось понимание, что Господь избрал его так же, как и Авраама. И когда Исаак передал благословение Божье Иакову, он сказал: «Да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над брать­ями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя — прокляты; благословляющие тебя — благословенны!» И заветы главы рода снова воплотились в прадеде Джейке, ибо кто проклинал его, был проклят Господом.

Надо сказать, когда он произносил эти слова из Биб­лии, папаша Лем звучал как сам глас Господень. Меня прямо какой-то восторг охватил, я чувствовал, что да, мол, это Господь дал моей семье такую силу. И как ска­зал папаша Лем, всей семье, ибо ведь Господь обещал Аврааму, что детей у него будет столько же, сколько звезд на небе — явно больше, чем те, о которых Авраам знал, потому как телескопа у него не было. И теперь, мол, этот завет переходит к прадеду Джейку — так же, как тот, в котором говорится: «...и благословятся в тебе все племена земные». Ну а прадед Джейк засел изучать Бытие, чтобы исполнить Божьи заветы, как древние патриархи. Он увидел, как они старались жениться только на своих — ну, помните, Авраам женился на дочери своего брата, Са­ре, Исаак женился на двоюродной сестре Ревекке, Иа­ков — на сестрах Лии и Рахили... Прадед Джейк бросил свою первую жену, потому что она «была недостойна» — видимо, не особенно «пыльная», — и начал подкатывать к дочери своего брата, а когда тот пригрозил убить его, если прадед Джейк хоть пальцем ее тронет, они сбежали, а его брат умер от порчи, как случилось и с отцом Сары в Библии. Я хочу сказать, что все у него вышло, как по Святому писанию. Своих сыновей он переженил на их сестрах, и у детей вдвое прибавилось «искристости» — ну прямо как когда породистых собак скрещивают, чтобы не мешать кровь с другими видами, и порода остается чи­стой.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: