Повести о смерти, надежде и святости 4 глава




Там еще много чего было про Лота и его дочерей, и если мы, мол, будем верны Господу, то своим смирением унаследуем всю Землю, потому что мы — избранный на­род и Господь поразит всех, кто встанет на нашем пути. Но суть сводилась вот к чему: ты женишься, на ком ска­жет патриарх, а патриарх тут папаша Лем. Это он выдал маму за отца, хотя они росли вместе и никогда особенно друг другу не нравились. Тем не менее он видел, что они «особо избранные», а это означало, что более «искристых», чем они, просто не было. А я, когда родился, стал вроде подтверждения правоты папаши Лема, потому как Господь, мол, наградил их ребенком, который «пылил» сильнее, чем грузовик на грунтовой дороге.

Особенно его интересовало, не успел ли я уже кого трахнуть. Он так и спросил:

— Не проливал ли ты семя среди дочерей Измаила и Исава?

Я, в общем-то, знал, что такое «пролить семя», поскольку нам об этом говорили в детском доме, но не очень понимал, кто такие «дочери Измаила и Исава». Впрочем, у меня хоть и были свидания, но до дела ни разу не дошло, так что я решил сказать «нет». Однако я на секунду задумался, потому что вспомнил ту леди в Роаноке, которая так меня распалила одним своим желанием. Еще немно­го, наверно, и я бы все-таки, что называется, потерял невинность. Может, она как раз и есть одна из дочерей Исава?..

Папаша Лем заметил, что я ответил не сразу, и тут же прицепился:

— Не лги, сынок. Я вижу, когда мне лгут.

Ну, поскольку я сам это умею, у меня не было основа­ний ему не верить. Но, с другой стороны, мне взрослые сто раз говорили, что, мол, запросто могут отличить вра­нье от правды — хотя в половине случаев, когда я говорил правду, меня обвиняли во лжи и столько же раз верили, когда я попросту вешал им лапшу на уши. Так что, кто его знает — может, он и видит, а может, и нет. Я решил, что буду говорить только то, что захочу.

— Я просто стеснялся сказать, что у меня не было жен­щины, — говорю.

— О, как же мир погряз в греховных заблуждениях! Распущенность считается теперь таким нормальные явле­нием, что юноша стыдится признать свое целомудрие. — Затем в его глазах блеснул хитрый огонек. — Я знаю, что дети Исава следили за тобой и стремились похитить твое право первородства. Разве нет?

— Я не знаю, кто такой Исав, — говорю. В толпе собравшихся прокатился ропот.

— В смысле, я знаю, кто он в Библии, — брат Иакова, тот самый, что продал ему право первородства за чечевич­ную похлебку.

— Иаков был наследником по праву и воистину стар­шим сыном. А Исав покинул отца, ушел в пустыню, отказавшись от Бога, и погряз во лжи и грехах мира. Это Исав женился на чужой женщине не из избранного наро­да. Ты меня понимаешь?

К тому времени до меня уже дошло: видимо, по ходу дела кому-то осточертело жить под пятой папаши Лема — или его предшественника, — и вышел раскол.

— Остерегайся же, — добавил папаша Лем, — ибо дети Исава и Измаила по-прежнему жаждут прибрать к рукам наследие Иакова. Жаждут осквернить чистое семя прадеда Джейка. У них хватает благословения Божьего, чтобы понять, насколько ты особенный — как Иосиф, которого продали в Египет, — и они явятся к тебе со своими пас­кудными планами — как явилась к Иосифу жена Потифара, — чтобы убедить тебя подарить им свое чистое неосквер­ненное семя и вернуть себе благословение Божье, которое отвергли их отцы.

Надо сказать, что мне не очень-то нравилось, как он то и дело говорит про мое семя, да еще при всех, но даль­ше было еще почище. Папаша Лем махнул рукой девуш­ке, что стояла в толпе, и она подошла ближе. В общем-то, очень даже ничего для такой глуши. Волосы немного блеклые, слегка сутулится, и я бы не сказал, что слишком опрятная, но на лицо очень даже ничего, и улыбка хоро­шая. Короче, симпатичная девчонка, но не в моем вку­се, если вы меня понимаете.

Папаша Лем нас тут же и познакомил: оказалось, она — его дочь. Видимо, этого стоило ожидать. А потом он вдруг говорит:

— Пойдешь ли за этого мужчину?

Она посмотрела на меня, ответила: «Пойду», улыбну­лась своей широкой улыбкой, и тут все это началось сно­ва, как с той леди в Роаноке, только раза в два сильнее, потому что та вообще едва «искрила». Я стоял как вкопан­ный, а мысли все крутились вокруг одного: как, мол, мне хочется раздеть ее и сделать прямо тут, пусть даже на глазах у всех — настолько сильно я ее хотел, что мне про­сто плевать было на всех этих людей, пусть смотрят.

И самое главное, мне это ощущение нравилось. Я хочу сказать, от такого чувства не отмахнешься. Но какой-то частью своего сознания я все же не поддался, и как будто мое второе «я» говорит мне: «Мик Уингер, бестолочь ты этакая, в ней же нет ничего, она простая, как дверная ручка, а все эти люди стоят и смотрят, как она из тебя дурака делает». И вот этой самой частью сознания я на­чал заводиться, потому что мне не нравилось, как она заставляет делать меня что-то против моей воли, да еще на глазах у всех, а больше всего меня допекло, что папаша Лем сидит и смотрит на свою дочь и на меня словно мы в каком грязном журнальчике.

Но тут такое дело: я, когда завожусь, начинаю «ис­крить» еще сильнее, и чем больше завожусь, тем больше вижу, как она это делает — будто магнит, который тянет меня к ней. И как только мне подумалось про магниты, я взял все эти свои «искры» и пустил в дело. Нет, не что­бы ей какую порчу устроить или еще что — на этот раз я сделал по-другому, не так, как с людьми, которых убивал. Я как бы развернул ее «искры», направил их назад. Она по-прежнему «искрила», но все шло обратно, и ее в ту же секунду словно вовсе не стало. В смысле, я, конечно, видел ее, но почти не замечал. Как будто и нет ее.

Папаша Лем вскочил, все остальные заохали. И понят­ное дело, эта девица перестала в меня «искрить», упала на колени, и ее тут же вывернуло. Должно быть, у нее желудок был слабый, или, может, я немного перестарал­ся. Она «искрила» в меня изо всех сил, и когда я пустил все это обратно в нее, да еще и сделал наоборот... Коро­че, ее пришлось поднимать, потому что сама она едва держа­лась на ногах. Да еще и распсиховалась, плакала и крича­ла, что я отвратительный урод, — может, мне бы даже обидно стало, но только в тот момент я больше испугался.

Папаша Лем выглядел как сам гнев Господень.

— Ты отверг святое таинство брака! Ты оттолкнул деву, уготованную тебе Господом!

Должен сказать, что я тогда еще не во всем разобрался, иначе я, может, и не боялся бы его так сильно. Но кто его знает, думал я, вдруг он прямо сейчас убьет меня ра­ковой опухолью? А уж в том, что он может просто прика­зать людям забить меня насмерть или еще что, я даже не сомневался. Так что испугался я не зря. Нужно было сроч­но придумать что-то, чтобы он не злился, и, как оказа­лось, я не так уж плохо придумал: сработало ведь...

Спокойно так — изо всех сил сдерживаясь — я ему го­ворю:

— Эта дева меня недостойна. — Не зря же я смотрел всех этих проповедников по ящику: в памяти кое-что за­стряло, и я знал, как говорить словами из Библии. — Она недостаточно благословлена, чтобы стать мне женой. Да­же до моей мамы ей далеко. Господь наверняка пригото­вил для меня кого-то получше.

Это его и в самом деле успокоило.

— Да, верно, — сказал папаша Лем, и теперь уже вовсе не как проповедник; теперь на проповедника больше похо­дил я, а он говорил тихо и спокойно:

— Ты думаешь, я этого не знаю? Во всем виноваты проклятые дети Исава, Мик... У нас было пятеро дево­чек — и гораздо более «пыльных», чем она, — однако нам пришлось отдать их в другие семьи, потому что они были вроде тебя: даже не желая того, они просто убили бы сво­их родителей.

— Но меня-то вы вернули.

— Ты остался в живых, Мик, так что с тобой, согла­сись, было гораздо легче.

— Вы имеете в виду, что никого из них уже нет?

— Дети Исава, — повторил он. — Троих они застрели­ли, одну задушили, а тело пятой мы так и не нашли. Ни одна из них не дожила до десяти лет.

Я сразу вспомнил, как та леди в Роаноке говорила, что не один раз смотрела на меня через перекрестье при­цела. Однако она сохранила мне жизнь. Почему? Из-за этого моего семени? Но у девчонок ведь тоже есть — семя или еще там что. Тем не менее, их убили, а меня оставили в живых. Я не знал, зачем. И, черт побери, до сих пор не знаю. Зачем, если вы собираетесь держать меня взаперти до конца жизни? С таким же успехом можно было простре­лить мне башку лет в шесть, и я прямо сейчас могу назвать целый список людей, которые остались бы тогда жить. Короче, если вы меня не выпустите, благодарить мне вас не за что.

Но папаше Лему я сказал, что ничего не знал — жаль, мол, сочувствую.

— Мик, — сказал он, — ты вправе быть разочарованным, поскольку Господь облагодетельствовал тебя такой великой силой. Но клянусь тебе, из всех наших девушек брачного возраста моя дочь самая достойная. Я не пытался всучить ее тебе, потому что она моя дочь, — это было бы святотатством, а я неизменно служу Господу. Люди подтвер­дят, что я не предложил бы тебе свою дочь, не будь она самой достойной.

Если она у них самая лучшая, подумал я, то законы против кровосмешения не зря придумали. Но папаше Лему сказал:

— Тогда, может быть, стоит подождать: наверняка есть кто-то моложе, кому еще рано сейчас жениться. — Я вспом­нил историю Иакова из воскресной школы и, поскольку они так на этом Иакове помешались, добавил: — Помни­те, Иаков ждал семь лет, прежде чем женился на Рахили. Я готов подождать.

Это на него уж точно произвело впечатление.

— У тебя воистину пророческая душа, Мик. Не сомне­ваюсь, что когда-нибудь, когда Господь заберет меня к себе, ты займешь мое место. Но я надеюсь, ты помнишь также, что перед Рахилью Иаков взял в жены ее старшую сестру Лию.

Уродину, подумал я, но промолчал. Просто улыбнулся и сказал, что запомню и что, мол, об этом вполне можно поговорить и завтра, а сейчас уже поздно, я устал, и со мной много чего случилось, что надо обдумать. Потом со­всем уже разошелся — в смысле библейских дел — и до­бавил:

— Помните, Иаков, перед тем как увидеть во сне ле­стницу, лег спать. — Все рассмеялись, но папаша Лем еще не успокоился. Он согласился, что со свадьбой можно несколько дней подождать, но один вопрос ему хотелось выяснить сразу. Он посмотрел мне в глаза и сказал:

— Мик, тебе придется сделать выбор. Господь говорил, что кто не с ним, тот против него. Иисус говорил: сего­дня избери, кому служить будешь. И Моисей говорил: «Во свидетели перед вами призываю небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Из­бери жизнь, дабы жил ты и потомство твое».

Я так думаю, что яснее и не скажешь. Мне предоста­вили выбирать: либо жить среди избранного народа, среди этих чумазых детишек, под властью мерзкого старика, который будет указывать, на ком мне жениться, и решать, буду ли я воспитывать своих детей, либо уйти, чтобы мне разнесли башку выстрелом из винтовки, или, может, напустить на меня рак — я не знал, как они решат: при­кончить меня быстро или медленно. Хотя им, пожалуй, лучше было сделать это быстро — чтобы я, значит, не успел пролить семя среди дочерей Исава.

Ну я и пообещал ему, как мог искренне, что буду, мол, служить Господу и жить среди них до конца своих дней. Я уже говорил, что не знал, чувствует ли он вранье на самом деле, но папаша Лем кивнул и улыбнулся — вроде как поверил. Однако я-то знал, что это ложь, а зна­чит, он мне не поверил, то есть, как говорил сын мистера Кайзера, Грегги, я — в дерьме и по самые уши. Более того, я чувствовал, что папаша Лем зол как черт и сильно напуган, хотя он изо всех сил старался это скрыть, улы­бался и внешне никак себя не выдавал. Он знал, что я вовсе не собираюсь жить с этими психами, которые заса­живали своим сестрам и оставались такими же темными, как в прошлом веке. А это означало, что он уже планирует убить меня, и видимо, не когда-нибудь, а скоро.

Впрочем, ладно, я лучше скажу здесь правду: на самом деле я усомнился, что он мне поверил, только когда шел к дому. А когда мама отвела меня в чистую симпатичную комнату на втором этаже и, предложив чистую симпа­тичную пижаму, захотела забрать джинсы, рубашку и все остальное, чтобы привести их в порядок — только тут я подумал, что в эту ночь одежда мне, возможно, очень по­надобится. Я здорово разозлился, пока она не отдала мне все назад — явно испугавшись, что я что-нибудь с ней сделаю. Потом мне, конечно, пришло в голову, что, не отдав им одежду, я сделал еще хуже: теперь они подума­ют, что я планирую смыться этой же ночью. Может, они раньше и не планировали меня убить, но теперь-то точно соберутся, так что я, возможно, сам себя заложил. Хотя с другой стороны, лучше ошибиться в одном и, по крайней мере, остаться с одеждой, чем ошибиться в другом, чтобы потом улепетывать в одной пижаме. Босиком и в пижаме по проселочной дороге не очень-то далеко убежишь, даже летом.

Мама вышла и спустилась вниз, я снова оделся, обулся и лег под одеяло. Мне приходилось в свое время ночевать на улице, так что спать в одежде было делом привычным. А вот то, что пришлось влезть на простыню в ботинках, прямо-таки не давало мне покоя. В детском доме на меня бы так за это наорали, что на всю жизнь бы запомнилось.

Лежа в темноте, я пытался придумать, что делать даль­ше. Как выбраться из дома на дорогу, я знал, но что тол­ку? Надо знать, где ты, куда выходит дорога, как далеко идти, а через лес в Северной Каролине ночью не очень-то срежешь: если не свалишься куда-нибудь в темноте, то нарвешься на самогонщиков или тайную плантацию мари­хуаны, где тебе башку отстрелят как нечего делать. Или же окажешься на табачных полях, и злющая фермерская собака просто перегрызет тебе глотку. Вот и получается, что оставалось бежать по дороге, ведущей неизвестно куда, где им ничего не стоит меня догнать — если они решат меня задавить, даже страх перед раком не остановит джип с четырехколесным приводом.

Я подумал, что можно бы угнать машину, но совер­шенно не представлял себе, как ее завести без ключа — этому, понятное дело, в детском доме не учат. Вернее, я представлял, но только в общих чертах, поскольку читал кое-что по электричеству в тех книгах, которые одолжил мне мистер Кайзер, чтобы я готовился сдать экзамены в среднюю школу, но там тоже, разумеется, не писали, как завести «линкольн» без ключа. В общем-то, я и водить толком не умел: парни обычно усваивают такие вещи от отца или от друзей в школе, а я все это упустил.

Может, я задремал, может, нет, но вдруг понял, что вижу в темноте. Не глазами, разумеется, вижу, а чув­ствую, как передвигаются вокруг люди. Поначалу не очень далеко и не очень четко, но, по крайней мере, я ощущал ближних, тех, кто в доме, — разумеется, потому что они «искрили». Однако, лежа на постели и воспринимая их сигналы — то в ритмах сна, то движущиеся, — я неожи­данно для себя начал понимать, что и всегда чувствовал людей, только не осознавал этого. Они не «искрили», но я всегда знал, где они — словно тени, плавающие где-то в мыслях на заднем плане. Я не осознавал, что это, но они постоянно были со мной. Как в тот раз, когда Диз Риддл в десять лет получил свои первые очки и вдруг на­чат прыгать и вопить от радости, потому что увидел столько всего нового. Вернее, он всегда видел разные вещи, но в половине случаев не знал, что это такое. Например, рисунки на монетах: он чувствовал, что на монетах есть какой-то рельеф, но только в очках увидел, что это рисун­ки, надписи и все такое. Вот и со мной случилось пример­но то же самое.

Я лежал и вдруг увидел у себя в голове словно целую картину, где тут и там обозначались люди; чем больше я старался, тем лучше видел. Скоро не только в своем доме, но и в других тоже, только слабее, не так четко. Однако я не видел стен и не понимал, где кто находится: на кух­не, или в туалете, или еще где. Приходилось напряженно думать, и это отбирало все силы. Единственное, что по­могало, это электропроводка под током, так что когда был включен свет, или электрические часы, или еще что-то, я видел такую тонкую линию, едва заметную, бледнее даже чем тени людей. Не бог весть что, но, по крайней мере, я мог иногда догадаться, где проходят стены.

И если я не мог сказать, кто есть кто, то, во всяком случае, мог угадать, кто что делает. Например, кто спит, а кто нет. Неясно было также, где взрослые, а где дети, потому что я ощущал не размер, а яркость, и только по яркости я определял, кто из них близко, а кто далеко.

Мне, можно сказать, повезло, что я выспался днем, когда тот тип вез меня от Роанока до Идена. Вернее, ве­зение тут сомнительное, поскольку мне совсем не хоте­лось в Иден, но, по крайней мере, я отоспался, а значит, мог продержаться дольше и выждать, пока все улягутся.

В соседнем доме их было сразу несколько. Я не сразу разобрался, кто там кто — трое из них здорово «искрили», и поначалу мне показалось, что они просто ближе дру­гих, — но потом я сообразил, что это, наверно, родители и папаша Лем, плюс еще кто-то. Короче, они там посо­вещались какое-то время, потом закончили, и все, кроме папаши Лема, перешли в мой дом. Я не знал, о чем шел разговор, но чувствовал, как они напуганы и злы. Впро­чем, больше напуганы. Я тоже здорово испугался, но за­ставил себя успокоиться, чтобы ненароком кого-нибудь не убить. Таким образом я и держал себя в руках, чтобы не очень заряжаться и «искрить» — пусть думают, что сплю.

Они видели хуже меня, так что это могло помочь. Сна­чала я думал, все заявятся наверх и прикончат меня, но нет, они остались ждать внизу, и только один из них под­нялся на второй этаж. Однако он даже не зашел ко мне — только прошелся по другим комнатам, разбудил тех, кто там спал, и заставил спуститься вниз, а потом выгнал из дома.

Это меня еще больше напугало. Тут уже никаких со­мнений не оставалось: они не хотели, чтобы я «искранул» кого-нибудь поблизости, когда на меня набросятся. Хотя с другой стороны, подумал я, это неплохой при­знак: боятся — и правильно. Я мог протянуться дальше их всех и ударить сильнее. Кроме того, когда я вернул дочери папаши Лема, что та на меня наслала, они поня­ли, что я способен отразить их удар, если им вздумается меня «запылить». Разумеется, они не знали, на что я еще способен.

Но я этого и сам тогда не знал.

Наконец все выбрались из дома, кроме той компании на первом этаже. Вокруг дома тоже стояли — может, кто следил за мной, может, просто так, но я решил, что вы­бираться через окно будет рискованно.

Затем кто-то один снова двинулся наверх. Сгонять вниз больше было некого, так что, понятно, шли по мою душу. Всего один человек, но легче от этого не станови­лось — любой взрослый, умеющий управляться с ножом, мог бы, наверно, со мной справиться. Я еще не совсем вырос — во всяком случае, надеюсь, — а драться мы в при­юте особенно не дрались. Так, мутузили друг друга во дворе, конечно, но это не серьезно. Я даже пожалел на мгновение, что не занялся в свое время «кунгфу» вместо того, чтобы просиживать за учебниками, стараясь навер­стать недоученное в приютской школе. Мертвому ни ма­тематика, ни другие науки уже не понадобятся.

Хуже всего было то, что я его не видел. Может, на самом деле они просто убрали из дома всех детей, чтобы, проснувшись утром, те меня не разбудили. Может, они хотели как лучше. А этот, на лестнице, поднимался, что­бы проверить, все ли у меня в порядке, или принести чистую одежду, или еще что — кто его знает? Я ведь не знал наверняка, что он хочет меня убить, — как же я мог «искрануть» его, не будучи уверен? Но если это действи­тельно так, тогда, конечно же, лучше было бы разделать­ся с ним прежде, чем он доберется до меня...

Так или иначе, решать мне не пришлось. Пока я лежал и думал, что делать, он поднялся по лестнице, подошел к двери, повернул ручку и вошел в комнату.

Я старался дышать мелко и ровно — как спящий. И ста­рался не «искрить» слишком сильно. Если он просто про­веряет, то сейчас уйдет.

Человек не ушел. Двигался он очень тихо — чтобы я случайно не проснулся. И напуган был — дальше некуда. Так напутан, что я сразу понял: он здесь отнюдь не для того, чтобы подоткнуть мне одеяло или пожелать спокой­ной ночи.

И я решил его «искрануть». Но оказалось, у меня нет никаких «искр»! В смысле, я не злился и ничего такого. Я никогда раньше не пробовал убить кого-нибудь специ­ально, это всегда случалось, потому что я уже был на взводе и просто терял над собой контроль. И сейчас это стремление успокоиться так на меня подействовало, что я не мог ничего сделать. Ни одной лишней «искры» у меня не было, только обычная светящаяся тень, а он уже стоял рядом, и времени не осталось совсем, так что я просто скатился с кровати. В его сторону, что, может быть, глупо — я мог напороться на нож, — но ведь я еще не знал наверняка, что у него есть нож. Я думал, собью его с ног, толкну или еще что.

На полу оказался я один. Я его толкнул и грохнулся на пол, но он устоял и даже успел полоснуть меня по спине. Не очень сильно, больше рубашке досталось, но, поняв, что он с ножом, я был не то что напуган — в ужа­се. Я вскарабкался на ноги и на четвереньках отполз в сторону. Света от окна, считай, что никакого не было, и мы ходили будто в большом темном шкафу. Я не видел его, он — меня. Вернее, я-то его видел — или, по крайней мере чувствовал, где он, — и теперь сам «искрил» как не­нормальный, так что этот человек тоже должен был меня видеть, если только они не послали кого-то с совсем уж слабыми способностями.

Но оказалось, так оно и есть. Он просто топтался по комнате и, видимо, надеясь меня зацепить, размахивал ножом — я слышал свист. Меня он просто не видел.

А я все это время старался завестись, но ничего не выходило. По желанию никогда нельзя разозлиться. Мо­жет быть, у хорошего актера это получится, но я не актер. Короче, я был напуган и «искрил», но никак не мог по­слать импульс в него. И чем больше об этом думал, тем спокойнее становился.

Вроде как всю жизнь носишь с собой автомат и время от времени случайно отправляешь на тот свет людей, ко­торым совсем не желаешь зла, а когда тебе в первый раз действительно нужно кого-нибудь пристрелить, автомат заедает.

Я перестал злиться. Просто сидел там, понимая, что скоро умру, и вот наконец научился держать себя в руках, не убивая людей направо и налево — мне уж совсем не хотелось покончить с собой, но как раз теперь-то меня и прикончат. Только у них не хватило духу сделать это в открытую, и они отправили человека перерезать мне глот­ку во сне. И мои дорогие любящие родители, которых я не видел столько лет, тоже были на том совещании, где все это решалось. Черт, папочка и сейчас стоял внизу, ждал, когда убийца спустится вниз и скажет, что со мной покончено. Будет ли он меня оплакивать? Нет, мол, боль­ше на свете моего маленького мальчика... Лежит теперь Мик в сырой холодной земле...

И вот тут-то я завелся по-настоящему. Все очень про­сто. Не надо специально себя заводить, надо лишь поду­мать о чем-то таком, что тебя разозлит. Я и так уже весь «искрил» от страха, а тут еще и завелся, так что теперь во мне этого дела оказалось больше, чем нужно. Только, вы­пустив свой импульс, я послал его не в того типа, что топтался с ножом по комнате. Огненный шар во мне сам рванулся вниз, через пол и прямо в моего дорогого папоч­ку. Я слышал, как он кричит. Он сразу все почувствовал. И я почувствовал. Я ведь не собирался этого делать. Мы впервые встретились всего за несколько часов до того, но он ведь был моим отцом, а ему досталось больше, чем до­ставалось от меня кому-нибудь другому за всю мою жизнь. Я не собирался убивать отца, ей-богу. Это же дико.

Потом я вдруг словно ослеп. В первую секунду мне показалось, что это ответный импульс, «искры», но я тут же понял, что включился верхний свет в комнате. До че­ловека с ножом наконец дошло, что свет нельзя было включать лишь потому, что я спал, но раз я не сплю, ему же будет лучше, когда видно, что делаешь. К счастью, свет ослепил его так же, как и меня, иначе я бы и понять ничего не успел, а он уже всадил бы в меня нож. Пока он моргал, я успел перебраться в дальний угол комнаты.

Надо сказать, я никакой не герой. Но в тот момент я всерьез думал, что брошусь на этого типа. Может, он и убил бы меня, но ничего другого в голову не приходило.

Потом я вдруг сообразил. Идею подсказали провода в стенах с бегущим по ним током. Это ведь электричество, и та леди в Роаноке говорила про мою «биоэлектриче­скую систему», так что я подумал, вдруг тут что-то полу­чится?

Сначала я хотел что-нибудь закоротить, устроить ко­роткое замыкание, но во мне не настолько много элект­ричества. Затем решил попробовать вроде как подклю­читься к сети, чтобы добавить силы своим импульсам, но вовремя одумался, потому как это все равно, что сесть на электрический стул. Вернее, может, мне это и удалось бы, но тут если ошибешься, то уже точно конец.

Однако кое-что я все-таки мог. Рядом на столике сто­яла лампа. Я содрал с нее абажур и швырнул его в того типа — он все еще стоял у двери и соображал, видимо, что это за крик раздался внизу. Я схватил лампу, вклю­чил ее, а затем разбил лампочку о столик — посыпались искры, и она погасла.

Я держал лампу в руке, как дубину — чтобы он поду­мал, будто я именно так и собираюсь ею воспользовать­ся. Наверно, если бы мой план не сработал, я бы так и поступил — попытался выбить лампой нож или еще что. Но пока он смотрел на меня, готовясь броситься вперед, я вроде как ненамеренно опустил лампу разбитым концом на кровать и воспользовался своими «искрами», скопив­шимися во мне зарядом злости. Я не мог метнуть заряд в того типа — вернее, мог, но это было бы как с водителем автобуса: смерть, например, от рака легкого через шесть месяцев. К тому времени я бы уже полгода как дал дуба от многочисленных ножевых ран.

Короче, я качал искры и гнал их по руке, а затем даль­ше, через всю лампу, словно растягивал свою тень. И по­лучилось! Искры текли до конца лампы и накапливались там беспрерывно, а я тем временем думал о том, как па­паша Лем решил убить меня, потому что я посчитал его дочь уродиной, и как он заставил меня убить отца, хотя и я знал-то его меньше чем полдня, и все это время заря­жался, заряжался...

Наконец зарядился достаточно, и внутри разбитой лампочки начали проскакивать искры — прямо по просты­не. Настоящие искры, которые я не только чувствовал, но и видел. Через две секунды постель вспыхнула, и вот тут-то я размахнулся лампой, вырвал шнур из розетки, и швырнул ее в этого типа. Он присел, а я в ту же секунду сгреб с постели горящее покрывало и бросился на него. Я не знал, на ком из нас раньше загорится одежда, но подумал, что это будет слишком для него неожиданно, и он не догадается ткнуть меня ножом через покрывало. Так и вышло: он выронил нож и попытался сбросить с себя покрывало, что ему не очень-то удалось, потому что я не отпускал. Затем он рванулся к двери, но я двинул его носком ботинка по лодыжке, и он растянулся на полу, все еще сражаясь с покрывалом.

Я схватил его нож и полоснул ему по ноге, сзади. Нож оказался острый, как бритва. Может, я, конечно, был здорово зол и испуган и потому полоснул сильнее, чем мне казалось, но получилось чуть не до самой кости. Он все еще боролся с горящим покрывалом и кричал, кровь хлестала, а огонь уже перекинулся на обои, и я подумал, что у меня будет больше шансов смыться, когда им при­дется тушить пожар.

Еще я подумал тогда, что не очень-то далеко убегу, если сгорю вместе с домом. И подумав о смерти в огне, понял, что человек, который пришел меня убивать, уже горит, и это сделал с ним я, сделал что-то столь же ужас­ное, как рак. Но мне было все равно: я убил столько на­рода, что теперь это никак меня не задело, тем более, что он сам пытался меня убить. И никакой жалости к нему я не испытывал, потому что старому Пелегу было ничуть не лучше. По правде сказать, мне даже стало легче — я вроде как поквитался с ними за смерть Пелега, хотя на самом деле обоих убил я сам. И если вы спросите, как можно сквитаться за Пелега, убив кого-то еще, то я ска­жу, что в этом все-таки есть какой-то смысл — я ведь по их вине рос в приюте, а не там, среди своих. А может, смысл был в том, что этот тип заслуживал смерти, а ста­рый Пелег — нет, и тот, кто заслуживал, должен был уме­реть смертью такой же страшной. Не знаю. В общем-то, я тогда об этом и не раздумывал. Просто слышал, как он кричит, но даже не хотел ему помочь... Нет, я не злорад­ствовал, не думал: «Гори, сволочь, так тебе и надо» или еще что-нибудь в таком духе, но в то же время чувствовал, что я не человек — монстр, чудовище, как мне всегда и казалось. Вроде тех, что бывают в фильмах ужасов. А тут прямо как из фильма про какого-нибудь садиста-убийцу: человек катается по полу, горит и кричит, а чудовище сто­ит посреди огня, и ему хоть бы что.

Правда. Меня огонь даже не тронул. Все вокруг горит, но передо мной пламя словно отступает — столько во мне искр от ненависти к самому себе, что ему вроде как про­сто не подойти. Я с тех пор много об этом думал. В том смысле, что даже этот шведский ученый не знает о био­электрических делах все до конца. Может быть, когда я завожусь и начинаю сильно «искрить», получается так, что меня нельзя убить. Может, эти генералы в Граждан­скую войну вот так и скакали по полю боя под пулями — или это про другого генерала, во Вторую мировую? — и ни­чего им не делалось. Может, когда ты слишком сильно заряжен, с тобой просто ничего не может случиться. В об­щем, не знаю. Но когда я решил двигаться и открыл дверь, горела уже вся комната и сама дверь. Однако я просто открыл ее и вышел в коридор. Сейчас вот у меня на руке повязка — это доказывает, что раскаленную дверную ручку я без всякого вреда схватить все же не мог, но ни один человек не выжил бы там, а я вышел, и хоть бы волосок пригорел.

Я не знал, кто есть в доме, но побежал вниз. Опреде­лять людей по искрам мне еще было непривычно, так что я даже не догадался проверить. Просто спустился вниз с этим окровавленным ножом в руке. Однако нож оказался не нужен: все убежали еще до того, как я спустился на первый этаж. Все, кроме отца. Он лежал посреди гости­ной, сжавшись в комок — голова в луже блевотины, а зад в луже крови — и весь трясся, словно от холода. Я его в самом деле убил, потому что внутри у него, наверно, ни одного живого места не осталось. Скоре всего, он меня даже не заметил. Но все-таки это был мой отец, и даже чудовище не оставляет своего отца в горящем доме. Я хо­тел его вытащить на улицу и схватил за руки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: