Все воды твои и волны твои прошли надо мной. 18 глава




И голос снова ответил ему:

«Где же я укроюсь? Разве не сказано „Будут бегать по городу, подниматься на стены, влезать на дома, входить в окна, как воры“? Если я сложу себе гробницу на склоне горы, разве её не раскидают камень за камнем? Если я вырою могилу на дне речном, разве её не раскопают? Истинно, истинно говорю тебе: они, как псы, гонятся за добычей, и мои раны сочатся кровью, чтобы им было чем утолить жажду. Разве ты не слышишь их песнопений?»

Процессия кончилась; все розы были разбросаны по мостовой, и, проходя под красными занавесями в двери собора, люди пели.

И когда пение стихло, кардинал прошёл в собор между двумя рядами монахов и священников, стоявших на коленях с зажжёнными свечами. И он увидел их глаза, жадно устремлённые на ковчег, который был у него в руках, и понял, почему они склоняют голову, не глядя ему вслед, ибо по складкам его белой мантии бежали алые струйки, и на каменных плитах собора его ноги оставляли кровавые следы.

Он подошёл к алтарю и, выйдя из‑под балдахина, поднялся вверх по ступенькам. Справа и слева от алтаря стояли коленопреклонённые мальчики с кадилами и капелланы с горящими факелами, и в их глазах, обращённых на тело искупителя, поблёскивали жадные огоньки.

И когда он стал перед алтарем и воздел свои запятнанные кровью руки с поруганным, изувеченным телом возлюбленного сына своего, голоса гостей, созванных на пасхальный пир, снова слились в общем хоре.

А сейчас тело унесут… Иди, любимый, исполни, что предначертано тебе, и распахни райские врата перед этими несчастными. Передо мной же распахнутся врата ада.

Дьякон поставил священный сосуд на алтарь, а он преклонил колена, и с алтаря на его обнажённую голову капля за каплей побежала кровь. Голоса певчих звучали все громче и громче, будя эхо под высокими сводами собора.

«Sine termino… sine termino!»[103]О Иисус, счастлив был ты, когда мог пасть под тяжестью креста! Счастлив был ты, когда мог сказать: «Свершилось!» Мой же путь бесконечен, как путь звёзд в небесах. И там, в геенне огненной, меня ждёт червь, который никогда не умрёт, и пламя, которое никогда не угаснет. «Sine termino… sine termino!»

Устало, покорно проделал кардинал оставшуюся часть церемонии, машинально выполняя привычный ритуал. Потом, после благословения, опять преклонил колена перед алтарем и закрыл руками лицо. Голос священника, читающего молитву об отпущении грехов, доносился до него, как дальний отзвук того мира, к которому он больше не принадлежал. Наступила тишина. Кардинал встал и протянул руку, призывая к молчанию. Те, кто уже пробирался к дверям, вернулись обратно.

По собору пронёсся шёпот: «Его преосвященство будет говорить».

Священники переглянулись в изумлении и ближе придвинулись к нему; один из них спросил вполголоса:

– Ваше преосвященство намерены говорить с народом?

Монтанелли молча отстранил его рукой. Священники отступили, перешёптываясь. Проповеди в этот день не полагалось, это противоречило всем обычаям, но кардинал мог поступить по своему усмотрению. Он, вероятно, объявит народу что‑нибудь важное: новую реформу, исходящую из Рима, или послание святого отца.

Со ступенек алтаря Монтанелли взглянул вниз, на море человеческих лиц. С жадным любопытством глядели они на него, а он стоял над ними неподвижный, похожий на призрак в своём белом облачении.

– Тише! Тише! – негромко повторяли распорядители, и рокот голосов постепенно замер, как замирает порыв ветра в вершинах деревьев.

Все смотрели на неподвижную фигуру, стоявшую на ступеньках алтаря. И вот в мёртвой тишине раздался отчётливый, мерный голос кардинала:

– В евангелии от святого Иоанна сказано: «Ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы мир спасён был через него». Сегодня у нас праздник тела и крови искупителя, погибшего ради вас, агнца божия, взявшего на себя грехи мира, сына господня, умершего за ваши прегрешения. Вы собрались, чтобы вкусить от жертвы, принесённой вам, и возблагодарить за это бога. И я знаю, что утром, когда вы шли вкусить от тела искупителя, сердца ваши были исполнены радости, и вы вспомнили о муках, перенесённых богом‑сыном, умершим ради вашего спасения.

Но кто из вас подумал о страданиях бога‑отца, который дал распять на кресте своего сына? Кто из вас вспомнил о муках отца, глядевшего на Голгофу[104]с высоты своего небесного трона?

Я смотрел на вас сегодня, когда вы шли торжественной процессией, и видел, как ликовали вы в сердце своём, что отпустятся вам грехи ваши, и радовались своему спасению. И вот я прошу вас: подумайте, какой ценой оно было куплено. Велика его цена! Она превосходит цену рубинов, ибо она цена крови…

Трепет пробежал по рядам. Священники, стоявшие в алтаре, перешёптывались между собой и слушали, подавшись всем телом вперёд.

Но кардинал снова заговорил, и они умолкли.

– Поэтому говорю вам сегодня. Я есмь сущий. Я глядел на вас, на вашу немощность и ваши печали и на малых детей, играющих у ног ваших. И душа моя исполнилась сострадания к ним, ибо они должны умереть. Потом я заглянул в глаза возлюбленного сына моего и увидел в них искупление кровью. И я пошёл своей дорогой и оставил его нести свой крест.

Вот оно, отпущение грехов. Он умер за вас, и тьма поглотила его; он умер и не воскреснет; он умер, и нет у меня сына. О мой мальчик, мой мальчик!

Из груди кардинала вырвался долгий жалобный стон, и его, словно эхо, подхватили испуганные голоса людей. Духовенство встало со своих мест, дьяконы подошли к кардиналу и взяли его за руки. Но он вырвался и сверкнул на них глазами, как разъярённый зверь:

– Что это? Разве не довольно ещё крови? Подождите своей очереди, шакалы! Вы тоже насытитесь!

Они попятились от него и сбились в кучу, бледные, дрожащие. Он снова повернулся к народу, и людское море заволновалось, как нива, над которой пролетел вихрь.

– Вы убили, убили его! И я допустил это, потому что не хотел вашей смерти. А теперь, когда вы приходите ко мне с лживыми славословиями и нечестивыми молитвами, я раскаиваюсь в своём безумстве! Лучше бы вы погрязли в пороках и заслужили вечное проклятие, а он остался бы жить. Стоят ли ваши зачумлённые души, чтобы за спасение их было заплачено такой ценой?

Но поздно, слишком поздно! Я кричу, а он не слышит меня. Стучусь у его могилы, но он не проснётся. Один стою я в пустыне и перевожу взор с залитой кровью земли, где зарыт свет очей моих, к страшным, пустым небесам. И отчаяние овладевает мной. Я отрёкся от него, отрёкся от него ради вас, порождения ехидны!

Так вот оно, ваше спасение! Берите! Я бросаю его вам, как бросают кость своре рычащих собак! За пир уплачено. Так придите, ешьте досыта, людоеды, кровопийцы, стервятники, питающиеся мертвечиной! Смотрите: вон со ступенек алтаря течёт горячая, дымящаяся кровь! Она течёт из сердца моего сына, и она пролита за вас! Лакайте же её, вымажьте себе лицо этой кровью! Деритесь за тело, рвите его на куски… и оставьте меня! Вот тело, отданное за вас. Смотрите, как оно изранено и сочится кровью, и все ещё трепещет в нём жизнь, все ещё бьётся оно в предсмертных муках! Возьмите же его, христиане, и ешьте!

Он схватил ковчег со святыми дарами, поднял его высоко над головой и с размаху бросил на пол. Металл зазвенел о каменные плиты. Духовенство толпой ринулось вперёд, и сразу двадцать рук схватили безумца.

И только тогда напряжённое молчание народа разрешилось неистовыми, истерическими воплями.

Опрокидывая стулья и скамьи, сталкиваясь в дверях, давя друг друга, обрывая занавеси и гирлянды, рыдающие люди хлынули на улицу.

 

Эпилог

 

– Джемма, вас кто‑то спрашивает внизу.

Мартини произнёс эти слова тем сдержанным тоном, который они оба бессознательно усвоили в течение последних десяти дней.

Этот тон да ещё ровность и медлительность речи и движений были единственными проявлениями их горя.

Джемма в переднике и с засученными рукавами раскладывала на столе маленькие свёртки с патронами. Она занималась этим с самого утра, и теперь, в лучах ослепительного полдня, было видно, как осунулось её лицо.

– Кто там, Чезаре? Что ему нужно?

– Я не знаю, дорогая. Он мне ничего не сказал. Просил только передать, что ему хотелось бы переговорить с вами наедине.

– Хорошо. – Она сняла передник и спустила рукава. – Нечего делать, надо выйти к нему. Наверно, это просто сыщик.

– Я буду в соседней комнате. В случае чего, кликните меня. А когда отделаетесь от него, прилягте и отдохните немного. Вы целый день провели на ногах.

– Нет, нет! Я лучше буду работать.

Джемма медленно спустилась по лестнице. Мартини молча шёл следом за ней.

За эти дни Джемма состарилась на десять лет. Едва заметная раньше седина теперь выступала у неё широкой прядью. Она почти не поднимала глаз, но если Мартини удавалось случайно поймать её взгляд, он содрогался от ужаса.

В маленькой гостиной стоял навытяжку незнакомый человек. Взглянув на его неуклюжую фигуру и испуганные глаза, Джемма догадалась, что это солдат швейцарской гвардии[105]. На нём была крестьянская блуза, очевидно, с чужого плеча. Он озирался по сторонам, словно боясь, что его вот‑вот накроют.

– Вы говорите по‑немецки? – спросил он.

– Немного. Мне передали, что вы хотите видеть меня.

– Вы синьора Болла? Я принёс вам письмо.

– Письмо? – Джемма вздрогнула и оперлась рукой о стол.

– Я из стражи, вон оттуда. – Солдат показал в окно на холм, где виднелась крепость. – Письмо это от казнённого на прошлой неделе. Он написал его в последнюю ночь перед расстрелом. Я обещал ему передать письмо вам в руки.

Она склонила голову. Всё‑таки написал…

– Потому‑то я так долго и не приносил, – продолжал солдат. – Он просил передать вам лично. А я не мог раньше выбраться – за мной следили. Пришлось переодеться.

Солдат пошарил за пазухой. Стояла жаркая погода, и сложенный листок бумаги, который он вытащил, был не только грязен и смят, но и весь промок от пота. Солдат неловко переступил с ноги на ногу. Потом почесал в затылке.

– Вы никому не расскажете? – робко проговорил он, окинув её недоверчивым взглядом. – Я пришёл сюда, рискуя жизнью.

– Конечно, нет! Подождите минутку…

Солдат уже повернулся к двери, но Джемма, остановив его, протянула руку к кошельку. Оскорблённый, он попятился назад и сказал грубовато:

– Не нужно мне ваших денег. Я сделал это ради него – он просил меня. Ради него я пошёл бы и на большее. Он был очень добрый человек…

Джемма уловила лёгкую дрожь в его голосе и подняла глаза. Солдат вытирал слезы грязным рукавом.

– Мы не могли не стрелять, – продолжал он полушёпотом. – Мы люди подневольные. Дали промах… а он стал смеяться над нами. Назвал нас новобранцами… Пришлось стрелять второй раз. Он был очень добрый человек…

Наступило долгое молчание. Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел…

Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.

Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза:

 

Дорогая Джим!

 

Строки вдруг расплылись у неё перед глазами, подёрнулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нём, всей тяжестью навалилась ей на грудь.

Потом снова взяла листок и стала читать:

 

Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми.

Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было терзать своё сердце из‑за той старой истории с пощёчиной.

Мне было тяжело перенести это. Но потом я получил немало других таких же пощёчин и стерпел их. Кое за что даже отплатил. И сейчас, я как рыбка в нашей детской книжке (забыл её название), «жив и бью хвостом» – правда, в последний раз… А завтра утром finita la commedia [106].

Для вас и для меня это значит: цирковое представление окончилось. Воздадим благодарность богам хотя бы за эту милость. Она невелика, но всё же это милость. Мы должны быть признательны и за неё.

А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и вы, и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и что мне нечего больше просить у судьбы. Передайте это Мартини как моё прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймёт. Я знаю, что, возвращаясь к тайным пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые, будете держаться вместе и разить врагов, вам предстоит увидеть великие события. А я выйду завтра во двор с радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на каникулы. Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор – лишь свидетельство того, что она была выполнена добросовестно. Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А чего же ещё может желать человек?

Впрочем, я‑то желаю ещё кое‑чего. Тот, кто идёт умирать, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть старые счёты.

Вы, впрочем; и сами все понимаете, и я напоминаю об этом только потому, что мне приятно написать эти слова. Я любил вас, Джемма, когда вы были ещё нескладной маленькой девочкой и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали косичку. Я и теперь люблю вас. Помните, я поцеловал вашу руку, и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!

 

Подписи не было. Вместо неё Джемма увидела стишок, который они учили вместе ещё детьми:

 

 

Счастливой мошкою

Летаю.

Живу ли я

Иль умираю.

 

 

Полчаса спустя в комнату вошёл Мартини. Много лет он скрывал своё чувство к Джемме, но сейчас, увидев её горе, не выдержал и, уронив листок, который был у него в руках, обнял её:

– Джемма! Что такое? Ради бога! Ведь вы никогда не плачете! Джемма! Джемма! Дорогая, любимая моя!

– Ничего, Чезаре. Я расскажу потом… Сейчас не могу.

Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо. Он замолчал, закусив губы. Первый раз за все эти годы он, точно мальчишка, выдал себя, а она даже ничего не заметила.

– В соборе ударили в колокол, – сказала Джемма оглянувшись; самообладание вернулось к ней. – Должно быть, кто‑то умер.

– Об этом‑то я и пришёл сказать, – спокойно ответил Мартини.

Он поднял листок с пола и передал ей. Это было объявление, напечатанное на скорую руку крупным шрифтом и обведённое траурной каймой:

 

Наш горячо любимый епископ, его преосвященство кардинал монсеньёр Лоренцо Монтанелли скоропостижно скончался в Равенне от разрыва сердца.

 

Джемма быстро взглянула на Мартини, и он, пожав плечами, ответил на её невысказанную мысль:

– Что же вы хотите, мадонна? Разрыв сердца – разве это плохое объяснение? Оно не хуже других.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: