Внутренние дела – душевные




 

В одном старинном альбоме читаю: «Сегодня на Невском со мною встретился поэт Федор Иванович Тютчев. В большом шерстяном платке, яко в ризе. Шел в глубокой задумчивости, что-то шептал и качал в такт головою. Вероятно, творил…»

Тютчев! Я иногда теряюсь перед этой загадкой. Какая мучительная раздвоенность в страсти к женщинам, между поэзией и политикой. Где муж и где любовник? Где поэт и где политик? Разделяющая грань отсутствует.

Тютчев писал стихи лишь по случаю, на клочках бумаги, разбрасывая их где попало. Зато политика заполонила его душу целиком.

 

* * *

 

Федор Иванович навестил семью, где его ожидало холодное отчуждение взрослых детей. Дочери он сказал:

– Аня, хоть ты… сжалься, побудь со мною.

В дедовских шандалах колебались огни свечей. Сбоку он глянул на тонкий профиль дочери, помешал угли в камине.

– Итак, – начал он, глядя на синие угарные огни, – одно поколение, словно волна на волну, набегает на другое, совсем не зная друг друга. Ты не знала своего деда, а я не знал своего. Дед помнил Кунерсдорф, я запомнил Бородино, а для тебя вехою жизни стал Севастополь… Ты и меня не знаешь, Анечка! Мы – два мира. Тот, в котором живешь ты, уже не принадлежит мне. А ведь и я был молод, как ты…

 

Когда осьмнадцать лет твои

И для тебя уж будут сновиденьем, —

С любовью, с тихим умиленьем

И их и нас ты помяни.

 

Он замолк. Дочь поправила на нем плед.

– Папа, пойди к маме. Она тебя очень любит.

Да! В этом-то и было несчастье поэта: все женщины любили его и всё ему прощали. Страсть увядающего отца к молоденькой Денисьевой была непонятна. Но общество не осуждало Тютчева – оно строго (очень строго!) судило Лелю Денисьеву.

Федор Иванович прошел на половину жены.

 

Она сидела на полу

И груду писем разбирала,

И, как остывшую золу,

Брала их в руки и бросала.

 

Эрнестина Федоровна бросала в огонь старые письма. Те самые, которые писал он ей. О любви своей.

– Я тебе не помешаю? – тихо спросил он.

– Ты ведь никогда не мешал мне…

Он смотрел, как его письма корчатся в пламени:

 

О, сколько жизни было тут,

Невозвратимо пережитой!

О, сколько горестных минут,

Любви и радости убитой…

 

Тютчев (на коленях!) поцеловал край ее платья:

– Прости… Каким мелким и жалким чувствую я себя рядом с тобою. Даже если б ты любила меня еще во много раз меньше, все равно я был бы недостоин даже крупицы твоей любви.

– В том-то и дело, Федор, что я слишком тебя люблю… Прости и ты меня, Федор.

– За что?

– Ах, все равно! За что-нибудь и ты прости…

Грустный, он побрел ночевать к Леле Денисьевой. На улице пурга взметывала за его спиною старенький пледик, совсем не похожий на романтический плащ Дон-Жуана. Он спотыкался.

 

Не знаю я, коснется ль благодать

Моей души болезненно-греховной?

Удастся ль ей воскреснуть и восстать,

Пройдет ли обморок духовный?

 

Леля сидела перед зеркалом, две свечи по бокам освещали ее лицо, он подошел к ней сзади, она не обернулась, продолжая смотреть в глубину, отражавшую печальные глаза обоих.

– Я больше так не могу, – сказала она. – Мои дети носят твою фамилию, а я, всеми презренная, должна помереть Денисьевой…

Тютчев смотрел в зеркало, где горели ее глаза.

 

В непостижимом этом взоре,

Жизнь обнажающем до дна,

Такое слышалося горе,

Такая страсти глубина!

 

Эта женщина была концом его сложной жизни.

 

Дышал он, грустный, углубленный,

В тени ресниц ее густой.

Как наслажденье, утомленный

И, как страданье, роковой…

 

– Федор, я ведь скоро умру, – сказала Леля, и он увидел, как тонкая змейка крови, словно красный шнурок, обвивает ее подбородок…

Тютчев послал лакея за врачом, всю ночь колол лед, не отходил от постели. Под утро Леля уснула, а пурга утихла. Яркое солнце освещало сугробы снега, в которых уютно покоился дивный град Петербург. Тютчев, невыспавшийся, поплелся в Комитет иностранной цензуры, в котором Горчаков сделал его председателем. Там лирик будет ставить клеймо, всепрощающее: «п.п. Ф. Т.». А помощниками ему в этом занятии – еще два тонких лирика: Аполлон Майков и Яков Полонский…

Навестив министра, Тютчев спросил – нет ли отзыва императора на его записку о засилии цензурного ведомства?

– Я буду говорить с государем, – ответил князь.

Горчаков уже дважды спасал от запрещения журнал «Русский вестник», он избавил от ссылки писателя Ивана Аксакова (который, кстати сказать, был женихом дочери Тютчева). Не раз выступая в Государственном совете, Горчаков говорил:

– Без ошибок правительства революция невозможна, в каждой революции кроется вина правительства…

 

* * *

 

Деловой день Александра II начинался с того, что он, прошу прощения, посещал нужное место. Если при этом учесть, что император страдал хроническим запором, то, смею думать, по утрам происходил акт государственной важности. Отхожее место было огорожено китайскими ширмами. Перед ними расставляли стулья для публики, а в кресле, словно земский начальник в канцелярии, располагался лейб-медик Енохин… Государь заседал около часу! При этом он неизменно курил кальян (самый настоящий, турецкий, при котором табак проходил через клокочущую воду). Император считал, что курение кальяна способствует облегчению желудка. А публика допускалась для развлечения императора. Близкие ему люди рассказывали анекдоты и свежие столичные сплетни, забавлявшие царя, как и булькающий кальян. Попасть на процедуру испражнения его величества – мечта многих сановников. В нужнике Александра II многие сделали быструю карьеру и обвешались орденами, но за это жестоко поплатились несмываемой кличкой – кальянщик!

Горчаков был слишком брезглив, и в царском нужнике его никто никогда не видел. Независимость, с какой он держал себя по отношению к императору, и не снилась канцлеру Нессельроде. Как всегда по четвергам, он и сегодня появился в приемной Александра II, украшенной картинами Крюгера, на которых были запечатлены исторические «въезды» Николая I в Берлин и Вену… Царь в конце доклада упрекнул его:

– Вы никогда ничего не просите для себя!

– Прошу… Необходимо пособие вольной гласности. Россия будет иметь больший авторитет в политике, если внутри страны исчезнут разорение, бесправие, неурядицы. Осмелюсь напомнить, что Тютчев уже подавал на ваше высочайшее имя записку о засилии цензуры в жизни Российского государства.

– Это какой Тютчев? – спросил император.

– Камергер двора вашего величества.

– Если б камергер… он еще и писатель! Вы извините меня, князь, но от писателей исходит одна суета. Почему они всегда суются не в свое дело?

– Тютчев не только поэт – он еще и цензор.

Царь движением плеча вздернул эполет дыбом.

– Странно, что цензор восстает против цензуры…

Продолжать разговор далее было бессмысленно, а Тютчева он предупредил, что «послабления» в ближайшее время не будет. Федор Иванович упрекнул князя в том, что он не был слишком энергичен в отстаивании мыслей о свободе слова и печати. Это не понравилось Горчакову, слухи об энергии которого блуждали по кабинетам Европы; вспылив, он отвечал Тютчеву, что подобные упреки неуместны:

– С этих пор вы теряетесь для меня в толпе.

– В толпе поклонников вашего таланта.

Горчаков сразу остыл:

– А все-таки вы тонкий человек. Удостойте меня чести отобедать со мной сегодня чем бог послал… от казны!

В полдень открылись белые с позолотой двери в обеденный зал министерства, где вокруг гигантского стола высились прогербованные стулья, а над прибором из бронзы и малахита (дивном создании ювелира Ленуара Раврио) свешивались жесткие перья никогда не увядающих пальм. Из гостей сегодня были бразильский посланник Рибейро да Сильва и папский нунций из Ватикана. Вся эта экзотика министерства иностранных дел дополнялась свежей парниковой клубникой и щедрым сиянием морозного дня в стрельчатых окнах, за которыми валил снег. Нунций говорил о страданиях папы римского Пия IX от «злодейства» итальянцев-гарибальдийцев, а посланник Бразилии рассуждал о небывалых трудностях в изучении русского языка… Рибейро да Сильва сказал:

– Мне остался последний способ – жениться на русской.

– Женитесь, – от души посоветовал Тютчев. – Кстати, – спросил он с интересом, – я слышал, что Гарибальди, будучи в Бразилии, добыл себе в жены Аниту Рибейро да Сильва с боем и стрельбою… Что там было у них? Вы не родственник ли этой замечательной женщины?

Рибейро да Сильва с испугом глянул на папского нунция, в глазах которого блеснули искры подозрительного внимания. Горчаков очень ловко перевел разговор на тему о полезности русских морозов для сохранения женской красоты…

 

* * *

 

31 декабря граф Валевский спросил Киселева, в каком состоянии пребывает русский корпус, что будет двинут к рубежам Галиции, какова его мощь и численность. Посол отвечал:

– Простите, но это наше внутреннее дело…

1 января 1859 года в Тюильри был торжественный прием: дворец заполнили нарядные дамы, дипломатический корпус выстроился, как на параде, щеголяя белыми штанами в обтяжку, держа под локтем треуголки, украшенные эмблемами и плюмажами из перьев, тихо позванивали шпаги военных атташе. Наполеон III задержался возле австрийского посла Гюбнера.

– Я глубоко сожалею, – сказал он, не подавая руки, – что наши отношения с венским правительством стали менее дружественными, нежели мне бы этого хотелось…

От этих изысканных слов мир в Европе сразу заколебался!

 

Посол прусского короля

 

Зима в Европе была снежной, и Франкфурт-на-Майне тоже лежал в белом пуху. Бисмарк в хорошем настроении встретил новый день, мурлыкая под нос песенку, которая в переводе с немецкого звучала так: «75 бюрократов – много воплей, но никакого дела, 75 аристократов – родина, считай, что ты уже предана, 75 профессоров – родина, ты уже погибла!» Бисмарк любил эту песню, ибо она выражала его презрение к парламентаризму. Но при этом он сам оставался членом ландтага и собирался ехать на открытие зимней сессии… В спальню вошла жена.

– Как ты провел эту ночь? – спросила заботливо.

– Прекрасно! Ни минуты не спал. До утра ненавидел!

– Кого же, Отто, ты ненавидел?

– Олухов из ландтага, которых я вскоре повидаю…

В перерывах между заседаниями ландтага Бисмарк не избегал придворных балов, и однажды в замке Бабельсберга, что близ Потсдама, граф Штильфрид намекнул ему слишком ясно:

– Кажется, вам предстоит покинуть милый Франкфурт, чтобы затем через тернии рвануться прямо к звездам…

Штильфрид был иезуитом, а эти господа славились осведомленностью в тайных делах бюрократических перестановок. Бисмарк, обеспокоенный, подошел к военному министру Роону:

– Дружище, разве меня изгоняют из бундестага?

Роон, жесткий и колючий, отвечал:

– Не надо было тебе устраивать свару с графом Рехбергом, время драки с Веною еще не пришло. Пойми, как мы можем соперничать с Австрией? У нас нет даже отличной кадровой армии, один народный ландвер.

Бисмарк выслушал и спросил, куда его переводят из Франкфурта.

– Еще не решили точно, но, кажется, не севернее широты Петербурга, – ответил Роон.

Психическая болезнь короля Фридриха-Вильгельма IV не поддавалась лечению, и власть над Пруссией все круче прибирал к своим рукам принц-регент Вильгельм.

– Кто же еще, – сказал ему Бисмарк, – может лучше меня знать лазейки «лисятника» Союзного сейма? При всем желании я не могу передать своему преемнику весь богатейший опыт общения с послами княжеств и грызни с австрийцами!

– Разговор напрасен. На ваше место назначен Узедом, жена которого, англичанка, обладает эксцентрическими манерами, и потому мы не можем послать Узедома ни к какому приличному двору Европы… именно из-за невоспитанности его жены.

– Значит, – сказал Бисмарк, – я совершил большую ошибку, беря в жены особу с благовоспитанными манерами. Будь у меня жена исчадием ада, вы бы не изгоняли меня в Россию!

– Что вы, Бисмарк, так огорчаетесь? – пробурчал регент. – Место посланника в Петербурге всегда считалось высоким назначением для дипломатов Пруссии, и вы должны видеть в этом знак монаршего доверия. Это доверие к вам я укреплю тем, что покажу сейчас своего внука…

На днях в доме Гогенцоллернов было прибавление семейства. Принцесса Виктория (дочь английской королевы, жена кронпринца Фридриха) произвела на свет полумертвого младенца. Потеряв сознание от жестоких мучений, мать долго не приходила в чувство, а врачи занялись оживлением новорожденного. Они его раскачивали в воздухе за ноги, пытались оживить грелками и шлепками по телу. Полтора часа шла борьба акушеров за жизнь ребенка. Наконец он слабо пискнул и… начал жить! Но в суматохе врачи не сразу заметили, что левая рука младенца от рождения парализована, связки плечевого сустава разорваны, – рука была безнадежно искалечена. Так родился этот уродец, будущий кайзер Вильгельм II, который разрушит многое из созданного Бисмарком и в конце концов ввергнет Германию в чудовищную бойню первой мировой войны…

Бисмарк склонился перед колыбелью в глубоком, прочувствованном поклоне. Его даже прошибла сентиментальная слеза, ибо, невзирая на все свое буйство, в душе он всегда оставался верным рабом Гогенцоллернов… Принц-регент Вильгельм поднес ему рюмочку винца, а его жена Августа угостила дипломата мандаринчиком. Ну что ж – и на том спасибо!

 

* * *

 

Во Франкфурте его поджидало письмо от еврейского банкира Левенштейна, который являлся тайным агентом канцлера Буоля, связывая политику венского кабинета с банками Ротшильда:

«Настоящим позволю себе почтительнейше пожелать Вашему превосходительству счастливого пути… В наше время нужны люди, нужна энергия… Я совершил сегодня маленькую операцию, которая принесет, надеюсь, хорошие плоды… В Вене очень встревожены Вашим назначением в Петербург, так как считают Вас принципиальным противником… Было бы очень хорошо наладить нам деловые отношения…»

Бисмарк никаких выводов из письма делать не стал.

– Собирай вещи! – велел камердинеру Энгелю.

Покинув Франкфурт, посол задержался в Берлине, где остановился в гостинице. 23 марта он должен был выехать в Петербург, когда за час до отправления на вокзал его навестил сам автор письма – банкир Левенштейн… Нет, он посла не подкупал – он лишь соблазнял Бисмарка принять участие в одной финансовой сделке, которая даст прибыль:

– Двадцать тысяч талеров… вас устроят?

– Но я не могу войти в сделку, – отвечал Бисмарк, – ибо небогат и у меня нет свободных капиталов для взноса.

– О! – сказал агент Ротшильда. – Вместо денег вы, господин посол, можете внести в наше дело свою энергию.

– У меня энергии – как у застоялого жеребца, – отвечал Бисмарк. – Вы не боитесь, что я развалю вашу конюшню?

Левенштейн сказал, что Вена будет крайне благодарна Бисмарку, если при дворе Петербурга он станет защищать интересы не только Пруссии, но и Австрии… «Учись, Бисмарк, учись!» – подумал посол и хотел поймать жуликов на слове:

– Тогда пусть ваш канцлер Буоль подкрепит это заманчивое предложение письменным обязательством.

Левенштейн на удочку не попался, а цену повысил:

– Тридцать тысяч талеров… вы довольны?

Бисмарк глянул на часы с таким вниманием, будто их стрелки показывали сумму, за которую ему стоит продаваться.

– Скоро отходит поезд… пора! Но о таких вещах не следует говорить здесь… попрошу вас следовать за мною.

На лестнице отеля он развернул банкира задом к себе.

– Одумайтесь! – заверещал Левенштейн. – Или вы не боитесь иметь своим врагом великую империю Габсбургов?

– Увы, не боюсь, – отвечал Бисмарк и ударом колена под дряблые венские мякоти он спустил банкира с лестницы, послав вдогонку слова: – Честные послы короля неподкупны!

Провожать его пришли на вокзал брат Бернгард и сестра Мальвина фон Арним; брат считал назначение в Петербург «почетной ссылкой», а сестра, бывавшая в России, завидовала ему… Бисмарк загреб в объятия своих детишек – Марию, Герберта и Вилли, сочно перецеловал их румяные лица.

Гугукнул паровоз – жена подставила сухие губы.

– Поехали, – пихнул он в купе камердинера Энгеля…

Надвинулась ночь. Бисмарк сказал:

– Одно меня беспокоит: говорят, в России очень высокие цены на дрова… просто не по карману мне!

Еще не побывав в России, посол испытывал уважение к этой стране. Те русские, которых он встречал в Европе (Горчаков, Глинка, Титов, Кейзерлинг), позволили ему сложить о русском народе выгодное впечатление. Они разрушили в глазах Бисмарка европейскую легенду о русских как о беспечных фаталистах и лежебоках. Напротив, Бисмарк отметил про себя, что русские натуры энергичны, остры и впечатлительны. Не забыл он и княгини Юсуповой, которая в пору его молодости взяла Бисмарка за руку и впервые ввела в высший свет Берлина…

Сумеречный рассвет застал их где-то за Варшавою.

– Вот мы и в России, – пригорюнился Энгель.

За окном вагона едва угадывались сиреневые дали без признаков жилья – лес, сугробы, безжизненные поля.

– Зловещая картина! – хмыкнул посол. – Как хорошо, что никто из моей родни не соблазнился в восемьсот двенадцатом году маршировать на Москву заодно с Наполеоном… Иначе я слышал бы сейчас, как скрежещут их кости под колесами. Да, Энгель, вон растут те самые березы, из которых загадочные русские натуры производят розги для души и веники для тела… Да, Энгель, да!

До самого Ковно железной дороги еще не было; путники добирались дилижансом или в санях до станции Остров (на Псковщине), откуда поезда доставляли их со всеми удобствами прямо в Северную Пальмиру.

 

* * *

 

Бисмарка встречал чиновник в мундире министерства иностранных дел, поверх которого наопашь была накинута шуба.

– Его сиятельство князь оказали мне честь, поручив встретить ваше превосходительство и сопроводить до квартиры…

Энгель тащил на себе тяжелые баулы своего господина, который поскупился нанять носильщика. На вокзальной площади посла ожидали санки с кучером, похожим на важного барина. Бисмарк с удивлением обозрел его лисью шубу, покрытую фиолетовым бархатом. Кони пошли рысистым наметом, вывернули сани на Невский, и чиновник пояснил, что это – уникальнейшая «улица веротерпимости», ибо здесь, без тени вражды, разместились храмы божии всех религий, кроме синагоги и мечети. Взметывая гривы, кони уже мчались вдоль Невы, в твердыни льда которой до весны вмерзли корабли и баржи с дровами. Бисмарк, конечно же, не преминул осведомиться у чиновника о стоимости дровишек в условиях русской действительности… Чиновник цен не знал:

– Дрова – это дело наших дворников.

Через Неву, протаптывая дорогу в сугробах, шагала рота солдат со свертками белья и вениками (возвращались из бани); пар валил над парнями, топавшими по льду валенками:

 

Грянули, ударили,

па-анеслись на брань

и в секунду с четвертью

взяли Еривань!

 

Набережная называлась Английской; за устоями Николаевского моста кони всхрапнули возле двухэтажного особняка с крыльцом и балконами (этот дом и доныне хорошо сохранился).

– Дворец графов Стейнбок-Ферморов, – сказал чиновник. – Он снят для размещения вашего превосходительства…

Бисмарк поспешил навестить Горчакова в его министерстве, заполнявшем многоэтажный корпус поблизости от Зимнего дворца. Князь принял его в кабинете, окруженный милыми для его памяти вещами, сидя под овальным портретом покойной жены. Здесь же стояло мягкое канапе для приятного отдохновения после утомительных дебатов с иноземными послами… Встретились они, как старые приятели, что облегчило Бисмарку трудное вхождение в таинственный мир русской политики.

– Садитесь, коллега, – сказал Горчаков, посверкивая очками. – Все прусские послы в Петербурге, как правило, делают потом на родине блестящую карьеру. Желаю и вам того же!

Бисмарк похвастал, что вскоре надеется украсить мундир эполетами ротмистра. Горчаков извлек большой платок, уголком вытер слезившиеся от усталости глаза.

– С государем, – посоветовал, – держитесь просто, как это и принято всеми берлинскими послами. Вы и сами знаете, что, помимо политики, тут много родственных наслоений…

При свидании с послом царь, одетый в венгерку, перевитую на груди брандебурами, сам пошел навстречу:

– С приездом, Бисмарк! Мы познакомились в Штутгарте, когда император Франции осмелился заговорить о Польше… Как здоровье моего дядюшки, принца-регента Вилли? А как поживает тетушка Густа? Все так же вяжет нескончаемый чулок мужу?.. Рад вашему прибытию. Не будь я царем России, я хотел бы стать королем Пруссии! Садитесь, милый посол. Если вы еще и охотник, так мы с вами составим неплохой дуплет.

Бисмарк сказал, что он уже охотился в русских пределах – в лесах Эстляндии, где гостил у своего друга:

– У графа Кейзерлинга, члена вашей Академии.

– Знаю. Дельный чиновник. Сейчас он в Дерпте…

Далее заговорили о повадках лисиц и зайцев.

– К сожалению, я оставил свои ружья в Шёнхаузене.

– Ну, Бисмарк! У меня тут целый арсенал…

 

* * *

 

1859 год – как бы промежуточный, затерявшийся между соседними громкими датами. Но он не так уж безобиден, каким внешне кажется. За четырьмя цифрами гражданского летосчисления затаились события, которым суждено отразиться в будущем. Это был год, когда на трассе будущего Суэцкого канала арабы подняли первую лопату грунта; появилась книга Чарлза Дарвина «Происхождение видов»; Альфред Нобель изобрел грохочущий динамит, заменивший в бомбах гремучую ртуть; в Америке начали пробное бурение первой нефтяной скважины…

Горчаков вел откровенные разговоры:

– Никакое государство не способно существовать, основывая свою политику на одних просчетах и ошибках, поэтому я уже давно слышу, как скрипит перо истории: это разгневанная Немезида подписывает Габсбургам жестокий приговор.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: