Из стихотворных откликов на смерть Гумилева 29 глава




 

 

Интерес к Виллону (то есть Вийону) мог быть инспирирован Мандельштамом, написавшим о нем свою великую статью еще в 1910 году — в доакмеистический период, девятнадцати лет от роду. Имя Готье в этом ряду звучало смешно для всех, кроме Гумилева. Нежная любовь к французскому поэту исказила его чувство историко-культурной перспективы.

Статья Городецкого, по свидетельству Ахматовой, вызвала смущение даже у Маковского, но Гумилев настоял на ее помещении. Он уже слишком тесно связал себя с автором «Яри» — пути назад не было.

Теоретические положения Городецкого довольно просты:

 

 

Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть прежде всего борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, за нашу планету Землю… После всех «неприятий» мир принят акмеизмом во всей совокупности, красочности и безобразии. Отныне безобразно только то, что безобразно, что недовоплощено.

 

 

Зато Городецкий не останавливается перед личными выпадами против бывших друзей, утверждая, что «ни Дионис Вячеслава Иванова, ни «Телеграфист» Белого, ни «Тройка» Блока не оказались созвучными русской душе». Им противопоставлялся Клюев, «сохранивший в себе народное отношение к слову как к Алмазу Непорочному» («Вяло отнесся к нему символизм. Радостно принял его акмеизм»).

Городецкий и позднее выступал (вольно или невольно) в роли «провокатора». Например, Гумилев, желая, может быть, смягчить конфликт, помещал в четвертом номере «Гиперборея» доброжелательную рецензию на «Нежную тайну» Иванова. В том же номере, рядом, появлялся грубый выпад Городецкого против ивановского «мистического доктринерства».

Что сближало Гумилева с этим человеком? Ведь в те годы они не только вместе возглавляли акмеизм, но и дружили домами — с Городецким и его женой Анной Александровной, полнотелой красавицей, которую муж со свойственным ему тонким вкусом называл Нимфа. Гумилев был в некоторых отношениях вечным гимназистом. Городецкий — тоже. Только Гумилев был гимназистом добрым, храбрым и умным, а Городецкий — довольно пакостным мальчишкой. И все же по внутреннему возрасту они друг другу подходили.

Третью теоретическую статью — «Утро акмеизма» — написал Мандельштам. Она не была своевременно напечатана и увидела свет лишь в 1919 году в нарбутовской воронежской («бывают странные сближения») «Сирене». Мандельштам приходит к акмеистическому принципу самоценности вещных явлений с неожиданной стороны — через футуристическую (казалось бы) идею «слова как такового»:

 

 

Сейчас, например, излагая свою мысль по возможности в точной, но отнюдь не поэтической форме, я говорю, в сущности, знаками, а не словом. Глухонемые отлично понимают друг друга, и железнодорожные семафоры выполняют весьма сложное назначение, не прибегая к помощи слова.

 

 

Гумилев, конечно, читал эту статью еще в 1913 году и, вероятно, помнил ее в год публикации, в 1919-м; в этот год сам он написал одно из знаменитейших своих стихотворений, в котором есть такие строки:

 

 

А для низкой жизни были числа,

Как домашний, подъяремный скот,

Потому что все оттенки смысла

Умное число передает.

 

Медленно рождалось «слово как таковое», — продолжает Мандельштам. — Постепенно, один за другим, все элементы слова втягивались в понятие формы, только сознательный смысл, Логос, до сих пор ошибочно и произвольно почитается содержанием. От этого ненужного почета Логос только проигрывает. Логос требует только равноправия с другими элементами слова. Футурист, не справившись с сознательным смыслом как с материалом творчества, легкомысленно выбросил его за борт и, по существу, повторил грубую ошибку своих предшественников.

Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов.

И если у футуристов слово как таковое еще ползает на четвереньках, в акмеизме оно впервые принимает более достойное вертикальное положение и вступает в каменный век своего существования.

 

 

Как известно, Мандельштам говорил: «мы — смысловики»; и, как известно, в 1974 году появилась знаменитая статья, объявившая творчество Мандельштама и Ахматовой «русской семантической поэзией». Мы пишем не академическую книгу, здесь не место анализировать эту теорию и рассуждать о возможности ее проецирования на творчество других акмеистов — или хотя бы только Гумилева. Тем более что все это происходило десятилетия спустя, — а пока, в 1913 году, дело обстояло так: рядом с Гумилевым было два человека, способных на какую-то теоретическую работу. Один — физически взрослый «вечный гимназист», очень уверенный в себе, но весьма скупо наделенный другими достоинствами. Второй — юный и гениальный, пока что даже более гениальный в рассуждениях, чем в стихах. Напечатана была, к сожалению, статья первого.

В пятом номере «Аполлона» появилась подборка специально акмеистических стихов. Открывалась она «Пятистопными ямбами». Завершалась «Нотр-Дамом» Мандельштама. В обоих стихотворениях речь шла об искусстве каменщика, о победе над «тяжестью недоброй». («Мы не летаем, мы поднимаемся только на те башни, какие сами можем построить». — «Утро акмеизма».) Между ними — «Все мы бражники здесь, блудницы…» Ахматовой, «Смерть лося» Зенкевича, «После грозы» Нарбута (едва ли не лучшее его стихотворение), программный «Адам» Городецкого. Акмеизм на все вкусы и во всех пониманиях…

На какой прием акмеисты рассчитывали?

Гумилев явно ожидал позитивной реакции Брюсова. Ему казалось, что принципы акмеизма близки его первому учителю. Он старался познакомить Брюсова с ними, заинтересовать его. В конце концов, Рене Гиль, друг Брюсова и один из основателей французского символизма, стал же духовным отцом унанимистов!

Увы, его ожидало новое разочарование.

В шестом номере «Русской мысли» за 1913 год появляется большая статья Брюсова «Новые течения русской поэзии».

 

 

Футуризм — явление стихийное. История литературы — всегда движение, и новое поколение писателей никогда не может удовлетвориться принципами своих предшественников… Акмеизм, о котором у нас много говорят в последнее время — тепличное растение, выращенное под стеклянным колпаком литературного кружка несколькими молодыми поэтами, непременно захотевшими сказать новое слово. Акмеизм, поскольку можно понять его замыслы и притязания, ничем в прошлом не приготовлен и ни в каком отношении к современности не стоит. Акмеизм — прихоть, столичная причуда, и обсуждать его серьезно можно лишь потому, что под его призрачное знамя стало несколько поэтов несомненно талантливых.

 

 

Но, по мнению Брюсова, эти поэты «всецело примыкают к тому, что делалось в поэзии до них, внося лишь столько нового, сколько необходимо, чтобы не стать простым подражателем».

Почему же Брюсову (и не ему одному) футуристы (особенно Северянин!) в качестве преемников были милее акмеистов? Не потому ли, что последние «присвоили» термидор, который символисты задумали? Что они взяли на себя инициативу в той реформе поэтики, которую сами символисты и начали, — и, поскольку над ними не тяготел груз прошлой деятельности, они могли пойти в этом направлении гораздо дальше. Как писала Ахматова,

 

 

В. Я. принадлежал к тем мыслителям (таков был и Пастернак), которые считают, что на страну довольно одного поэта, и что этот поэт — сам мыслитель. В данном случае, примеряя маски, Брюсов решил, что ему (т. е. единственно истинному и Первому поэту) больше всего подойдет личина ученого неоклассика. Акмеисты все испортили — приходилось вместо покойного кресла ясного неоклассика (т. е. как бы Пушкина XX в.) опять облекаться в мантию мага, колдуна, заклинателя…

 

 

Пафос довольно многочисленных статей и заметок об акмеизме был практически одинаков: во-первых, признание одаренности некоторых членов группы (как правило, Ахматовой… и Городецкого); во-вторых, «мертворожденность» акмеистических деклараций и большей части стихов («…анатомические препараты, гомункулы, рожденные в колбах и ретортах, неспособные увлечь и захватить живого читателя» — Мимоза [Б. Садовской], Аполлон-сапожник / Русская молва. 1912. 17 декабря); в-третьих, отсутствие у акмеистов существенных отличий от их заслуженных учителей.

«Приятие мира» и «звериное начало» понималось умилительно просто: как бодрость, как мажорный дух. Соответственно, критики видели противоречие этому принципу в меланхолических нотках, проскальзывающих в стихах членов новой группы, в особенности Ахматовой. Наконец, журнал «Заветы» (1913, № 5) строго упрекал акмеистов за то, что «не видят для себя преемственности в русской литературе», между тем «именно в ней были образцы солнечного приятия мира».

Поддержка пришла совсем уж с неожиданной стороны. Критик-марксист М. Неведомский (М. Н. Миклашевский) приветствовал новое направление еще во время декабрьского доклада Городецкого. В обзоре русской литературы за 1912 год, напечатанном в журнале «За 7 дней» (1913, № 1 (95), он отмечает: «Если в стихотворениях некоторых из членов кружка есть несколько искуственный couleur locale, подчеркнутый «народный» дух, то в общем надо сказать, что именно возврат к действительности, к конкрету (sic. — В. Ш.), к краскам и трепету жизни является основной нотой в настроении этих молодых стихотворцев». Неведомский рассматривает акмеизм как часть «неореалистического» течения, к которому относит и последние книги Блока, «несомненного Божьей милостью поэта». Все это было не так уж глупо. Слова о «неореализме» почти буквально повторит три года спустя Жирмунский.

Однако похвалы Неведомского — «сватовство акмеизма с марксизмом» привели в ярость Д. Философова, члена тройственной платонической семьи Мережковских. В газете «Речь» за 17 февраля 1913-го он восклицает:

 

 

Г-н Неведомский, г. Львов-Рогачевский не случайно за всю свою долгую и обильную деятельность не открыли ни одного писателя, не предвосхитили ни одного будущего таланта, а упорно шли за толпой. Происходит это потому, что у обоих критиков нет никакого ощущения личности…

У акмеистов тоже нет понимания личности. Это и привлекло к ним Неведомского…

Жили-были молодые поэты. Одни более, другие менее талантливые. Поэты старшего поколения сразу их заметили: Вячеслав Иванов пригрел Городецкого, Брюсов пригрел Гумилева… Когда у этих деток выросли «зубки», они стали кусать грудь кормилицы… Результат получился комический: они моментально нашли союзников в лице врагов символизма и художества вообще.

 

 

Но в основном «революционно-демократическая» критика акмеистов тоже не жаловала. А. Редько в большой статье «У подножия африканского идола», именуя акмеистов по-русски «вершинниками», видит в их творчестве прежде всего следующее:

 

 

Они далеки от метафизического толкования экстазов чувственности. Но и для них, как для Пшибышевского, евангелие должно начинаться словами: «В начале был пол». Они не станут, как В. Брюсов, утверждать, что их влечет «тайна зачатий». Но это только потому, что им совсем не нужно оправданий: за них просто факт соответственного «звериного» влечения. Поэтому в «вершинной» поэзии Гумилева вы найдете, к большому своему изумлению, то, что, казалось бы, давно умерло. Вот лирика полового извращения на мотив из Кузмина. Но этого мало. Поэт хочет быть универсальным и добавляет лирику противоположного извращения.

 

 

Имеются в виду стихотворения «Любовь» и «Жестокой». Первое стихотворение — либо метафорическое описание любви к поэзии какого-то автора (Готье?), либо действительно попытка тонкой гомоэротической стилизации. Примеры таких стилизаций есть, как известно, и у Пушкина. Но для Гумилева предмет внезапно охватившей героя «любви» — не «отрок», а «лирик». Скорее всего, прав М. Бакстер, и адресат «Любви» — живший в начале 1912 года у Гумилевых Кузмин, с «капризным» образом, «бесстыдным языком» и тематическим рядом которого Гумилев вступает в диалог, чуть-чуть иронический, но настолько глубокий, что простодушному читателю это кажется обычной «лирикой полового извращения».

В общем, акмеистам «нужно будет довоплотиться в ту или другую сторону: или пойти в сторону шерсти и когтей, или вернуться в человеческое состояние» (Русское богатство. 1913. № 7).

Другими словами, акмеистов не хвалил почти никто, но писали о них много. Даже в газете «Нижегородец», рекламном издании Нижегородской ярмарки, И. Казанский (Иван Игнатьев) из номера в номер печатал бесформенный текст про Цех поэтов: «Собравшиеся под заботливым крылом, ютятся тут юнцы, рабски стараясь создать что-то похожее на синдиков». Впрочем, «нельзя отнять у Гумилева изысканной пряности, тонкой утонченности (sic!), граничащей с риторичностью…»

Редактор газеты приходился Игнатьеву дядей и очень любил племянника. Тот был поэтом-эгофутуристом и редактором «Петербургского глашатая», ему шел двадцать второй год. Спустя несколько месяцев он зарезался бритвой — наутро после своей свадьбы.

 

 

«Инкубационный период» акмеизма был довольно долгим. Просуществовала же группа в своем окончательном виде лишь около двух лет.

Уже 28 февраля 1913 года на вечере в «Обществе любителей художественного слова» от Цеха поэтов публично отрекся прозорливый Клюев, на недоуменные вопросы Гумилева ответив: «Рыба ищет где глубже, человек — где лучше». Крестьянский поэт имел на этом вечере большой успех (в отличие от других выступавших). Но и в самом сердце акмеизма зрело недовольство. В тот же день Ахматова и Мандельштам, подделав подписи членов Цеха, подали прошение о его ликвидации — «иначе мы все умрем». Городецкий наложил резолюцию: «Всех повесить, а Ахматову заточить (Царское Село, Малая улица, 63)». Делу придали вид шутки, возможно, это и была шутка. Но вскоре Цех почти приостановил свою работу: Гумилев уехал изучать народ галла и отдыхать «от ужасной зимы». Осенью все пошло как будто по-прежнему: собрания Цеха, «Гиперборей», «Аполлон», комната в Тучковом переулке (другая — по неустановленному адресу). О ликвидации Цеха никто как будто больше не говорил.

И вдруг 16 апреля 1914 года происходит неизбежное. Накануне Гумилев долго беседовал с Городецким у себя в Тучковом переулке о перспективах акмеизма и Цеха. Обсуждался, в частности, проект «Литературного политехникума» (такой для Гумилева характерный!). В качестве преподавателей Гумилев предлагал Зноско-Боровского и молодого критика Валериана Чудовского. Городецкий почему-то был против этих кандидатур. Судя по всему, Гумилеву казалось, что прежние формы существования Цеха не оправдали себя, что тот превратился в одно из множества литературных обществ, включающих наряду с большими мастерами средних профессионалов и полудилетантов. Он вновь и вновь возвращался к своей любимой мысли: поэзия — сложное мастерство, которому нужно учиться. Для Городецкого эта мысль звучала почти оскорбительно. Кроме того, Городецкий выражал недовольство составом авторов «Гиперборея». Разговор был прерван приходом Шилейко.

Но на следующий день Городецкий отправляет Гумилеву резкое письмо. Еще раз повторив те истины акмеистической программы, которые были для него актуальны («Будучи… акмеистом, я был, по мере сил, прям и честен в затуманенных символизмом и от природы чрезвычайно ломких отношениях между вещью и словом. Ни преувеличений, ни распространительных толкований, ни небоскребного осмысления я не хотел совсем употреблять…»), он заявил Гумилеву, что заметил в нем «уклон от акмеизма» и что отныне он снимает с себя ответственность за «Гиперборей»: «Ты то же мог бы сделать со своими относительно Цеха поэтов, мне дорогого и мной на произвол и гибель отнюдь не покидаемого». Таким образом, Городецкий предлагал Гумилеву развод с разделом имущества. При этом он надеялся остаться с Цехом поэтов, с эксклюзивными правами на термин «акмеизм». «Застрельщик с именем» искренне считал себя настоящим вождем и идеологом молодой школы, а Гумилева, Ахматову, Мандельштама — эстетами и формалистами, которые были хороши как союзники, но без которых в крайнем случае можно и обойтись.

 

 

 

Георгий Адамович, 1910-е

 

 

В ответном письме Гумилев писал:

 

 

Дорогой Сергей, письмо твое я получил и считаю тон его совершенно неприемлемым: во-первых, из-за резкой передержки, которую ты допустил, заменив слово «союз» словом «дружба» в моей фразе о том, что наш союз потеряет смысл, если не будет Литературного Политехникума; во-вторых, из-за оскорбительного в смысле этики выражения «ты с твоими», потому что никаких «моих» у меня нет и быть не может; в-третьих, решать о моем уходе от акмеизма или Цеха поэтов могу лишь я сам, и твоя инициатива в этом деле была бы только предательской…

Однако те отношения, которые у нас были с тобой за последние три года, вынуждают меня объясниться с тобой. Я убежден, что твое письмо не могло быть вызвано нашей вчерашней вполне мирной болтовней. Если же были иные основания, то насколько было бы лучше изложить их… Я всегда был с тобой откровенен и, поверь мне, не стану цепляться за наш союз, если ему суждено кончиться.

 

 

Гумилев болезненно переживал разрыв с людьми: вместо «те отношения, которые у нас с тобой были», первоначально стояло — «любовь, которую я питал к тебе».

Письмо написано сразу же и отправлено 16-го утром. Почта в Петербурге работала исправно: Гумилев назначил Городецкому свидание либо между шестью и семью вечера в ресторане Кинши, либо на следующий день утром в комнате на Тучковом переулке. «Писем, думаю, писать больше не надо, потому что уж очень это не акмеистический способ общения».

Но Городецкий написал еще одно письмо, и Гумилев успел получить его до шести вечера! Второй «синдик» еще раз заявил Гумилеву: «От акмеизма ты сам уходишь, заявляя, что он не школа; так же и из Цеха, заявляя, что он погиб». Разговор у Кинши состоялся, о чем шла речь, сказать трудно. Достоверно одно: Цех поэтов просто прекратил существование. Бруни еще пытался собирать его бывших членов у себя, приглашал Городецкого, но толку не вышло. Так же тихо умер журнал «Гиперборей», хотя изданные за свой счет книги под грифом одноименного издательства еще появлялись (например, второй «Камень» Мандельштама, вышедший в 1916-м).

Левые акмеисты Нарбут и Зенкевич (похоже, что «своими» Городецкий считал именно их, а также Василия Гиппиуса и писателя «из народа» Бориса Верхоустинского) сперва не пошли ни за одним из бывших «синдиков», а попытались объединиться с кубофутуристами «Гилеи». В недатированном (но, скорее всего, относящемся именно к весне 1914 года) письме к Зенкевичу Нарбут пишет:

 

 

Я не имею ничего против их (футуристов. — В. Ш.) программы… Поистине, отчего не плюнуть на Пушкина? Во-первых, он адски скучен, неинтересен и заимствовать (в смысле сырого материала) от него нечего. Во-вторых, отжил свой век… Разница между ними и нами должна быть только в неабсурдности…

На акмеизм я просто махнул рукой… Тем более, что «вожди» (как теперь ясно) преследовали лишь свои цели.

Ведь мы с тобой «виевцы», а они все-таки академики по натуре[115].

 

 

Но из этих проектов ничего не вышло. Уже спустя несколько месяцев Нарбут снова заинтересованно расспрашивает своего друга о Гумилеве, «Анне Андревне» и «Манделе». Личные добрые отношения с Городецким у Гумилева восстановились еще быстрее — через несколько недель. Но общих литературных дел они больше не заводили. Городецкий вскоре переключился на новый, куда более для себя естественный, литературный проект. В 1915 году возникла группа «Краса», ориентированная на древнерусское искусство и фольклор. В нее вошли Городецкий, Клюев, Ремизов, 20-летний Есенин, как раз в это время явившийся к Городецкому с рекомендательным письмом Блока, и еще несколько «крестьянских» поэтов и прозаиков: Ширяевец, Клычков, Орешин…

О, разумеется, неприятели Гумилева поторопились «отпеть» его едва родившуюся школу. Садовской напечатал статью «Конец акмеизма», в которой хвалит Ахматову, сравнивает Городецкого с героем гоголевского «Портрета» — и вообще не упоминает о стихах Гумилева. Что же до «умершего» литературного направления, то акмеизм, по мнению Садовского, и «существовал лишь на бумаге, в статьях гг. Городецкого и Гумилева».

Но уже спустя два года появится знаменитая статья Жирмунского «Преодолевшие символизм», где об акмеизме впервые посторонним человеком будет сказано как о «поэзии поколения» и где впервые будут выделены три действительно главных имени в этой поэтической школе — Гумилев, Ахматова, Мандельштам. Цех умер, но акмеизм жил — именно потому, что это была не школа. «Ярлычок», вброшенный в историю русской культуры, отныне странствовал по ее морю, переосмысляясь и меняя значения на ходу. Закончилось только «утро акмеизма».

 

В личной жизни Гумилева тоже происходили неожиданные и драматичные события. В 1913 году, разойдясь с Мандельштамом, Жоржик Иванов стал появляться в «Собаке» с другим Жоржиком — Георгием Адамовичем. Молодой поэт из обрусевшей польской семьи (отец — генерал-майор, начальник госпиталя в Лефортове), застенчивый и изнеженный эстет, Адамович во всех отношениях больше, чем Мандельштам, годился ему в спутники. Литературная и личная дружба двух Георгиев продолжалась вплоть до Второй мировой войны, когда Иванов и Адамович разошлись в том, какое зло наипаче — Гитлер или Сталин. Пока же Адамович вслед за Ивановым примкнул (в первой половине 1914-го) не только к Цеху поэтов (успев побывать лишь на нескольких его собраниях), но и к группе акмеистов («адамистов» тож — легкий повод для игры слов), — и они стали на годы верными учениками Гумилева. Можно выговорить, что это были его первые ученики.

Гумилев познакомился с Адамовичем так. Юный поэт написал «мистерию» и поставил ее с друзьями. Это был «какой-то метерлинковско-футуристический бред: ночью, в пустыне, заблудившаяся, измученная толпа ждет, как чуда, прихода избавителя-короля. Король наконец приходит. Но это не бородатый человек в мантии и короне, а пьяный юноша в смокинге, бормочущий чудовищные пошлости…». На представление юные декаденты пригласили Блока и Гумилева; первый не пришел, второй (вместе с Ахматовой) появился. «Публика — наши родственники и знакомые — сначала сдерживалась, потом стала посмеиваться и наконец принялась громко хохотать». По окончании спектакля Гумилев прошел за кулисы, пожал обескураженному автору руку и сказал: «Я не знаю, почему они смеются». Он не забыл еще, сколько унижений пришлось пережить ему в дни его литературной юности.

Об Адамовиче даже литературные враги отзывались не без уважения. А враги у него были замечательные — Ходасевич, Цветаева, Набоков… Меньший, чем Георгий Иванов, поэт, он был в своем роде блестящим критиком. Но, конечно, все, что писал и защищал «Жоржик Уранский» (как, бестактно намекая на сексуальную ориентацию Адамовича, назвал его Набоков), было отрицанием всего, что писал и защищал в искусстве его учитель.

С Адамовичем в «Собаке» появлялась его сестра-погодок Татьяна (Татиана), молодая балерина. Встреча с ней 6 января 1914 года значила для Гумилева многое. До сих пор в его жизни была одна большая любовь, а также несколько более или менее коротких интрижек и романтических влюбленностей. Но к началу 1914 года брак с Ахматовой стал по существу формальным: супруги «предоставили друг другу свободу». Возможно, это произошло после возвращения в 1913-м из Абиссинии, когда приехавший ночью в Царское Гумилев не застал жену дома (засиделась в «Собаке», не успела на поезд…), а она в свою очередь предъявила ему кипу женских писем, найденных в его бумагах. Как пишет Срезневская, «у них не было каких-либо поводов к разлуке или разрыву отношений, но и очень тесного общения вне поэзии… тоже не было».

23-летняя Татьяна Викторовна Адамович была «не красавицей, но очаровательной». Гумилев говорил о ней: «Книги она не читает, но бежит, бежит убрать в свой шкаф. Инстинкт зверька…» Но Ахматова свидетельствовала, что в стихах Татьяна разбиралась. «Ну, это Жорж ее натаскал…» Компания Жоржиков была вполне богемной (что не мешало молодым людям без особых конфликтов оставаться в лоне своих респектабельных буржуазных семейств); про Татьяну ходили слухи, что она бисексуалка и что у нее были любовные отношения с ее ближайшей подругой (в мемуарах она называет ее даже сестрой), Габриэль Тернизьен, позднее некоторое время — женой Георгия Иванова[116]; еще — что она нюхает эфир. К этому занятию, знакомому ему еще по Парижу, снова обратился с ней и Гумилев. Так начинает звучать тема наркотиков и «измененного сознания» — в последние годы жизни поэта она зазвучит вновь.

Но при всем своем беспутстве Татьяна Адамович была девушкой цепкой. Где-то в мае Гумилев заговорил с Ахматовой о разводе. Та не возражала, но при условии, что сын останется с ней. Но на это не согласилась Анна Ивановна, сказавшая сыну: «Леву я люблю больше, чем Аню, и больше, чем тебя, и не отдам его». Причина, заставившая поэта искать столь радикальных и болезненных решений, известна: Татьяна рассказала Гумилеву, что ее не берут на должность учительницы танцев в Смольный институт, так как она — «любовница Гумилева». Оказывается, Дон Жуан был беззащитен перед такой откровенной и неправдоподобной женской ложью… Что дал бы ему, кстати, развод? По российским (церковным) законам основанием для него могла быть исключительно супружеская неверность. Тот, кто взял «вину» на себя (в данном случае это был бы, конечно, Гумилев), лишался права вступления в законный брак.

Ахматова не по-супружески, а по-дружески открыла Гумилеву глаза на коварство его возлюбленной. И все же в июне 1914-го, после кратковременного пребывания в Слепневе, Гумилев отправляется в Вильно и оттуда в Либаву — к Адамович.

Чувства его к ней не стали слабее, но о новом «семейном счастье» уже не мечталось. В Либаве наркотические эксперименты были, видимо, особенно интенсивны. После возвращения в Петербург в июле Гумилев успевает написать рассказ «Путешествие в страну эфира» — похоже, автобиографический в своей основе.

 

 

— Приложите одну ноздрю к горлышку и вдыхайте ею, а другую зажмите. Кроме того, не дышите ртом, надо, чтобы в легкие попадал один эфир, — сказал я и подал пример, откупорив свой флакон.

Инна поглядела на меня долгим признательным взглядом, и мы замолчали. <…>

Я упал на поляне, покрытой белым песком, а кругом стеною вставала хвоя. Я поцеловал Инну в губы. Она молчала, только глаза ее смеялись. Тогда я поцеловал ее опять…

Сколько времени мы пробыли на этой поляне — я не знаю. Знаю только, что ни в одном из сералей Востока, ни в одном из чайных домиков Японии не было столько дразнящих и восхитительных ласк. Временами мы теряли сознание, себя и друг друга, и тогда похожий на большого византийского ангела андрогин говорил о своем последнем блаженстве и жаждал разделения, как женщина жаждет печали. И тотчас же вновь начиналось сладкое любопытство друг к другу.

 

 

Рассказ заканчивается словами: «Я пожал плечами и понял, что самая капризная, самая красивая девушка навсегда вышла из моей жизни».

Героя рассказа зовут Грант — Гумилев припомнил свой юношеский псевдоним; имя героини, Инна, — это «редчайшее имя» матери Ахматовой. Все же от ассоциаций, связанных с ней, Гумилев уйти не мог. К слову говоря, Анна Андреевна ничего не знала об этой стороне романа своего мужа с Татьяной Адамович.

Трудно сказать, куда бы все это завело его… Брюсова Нина Петровская «посадила на иглу», говоря современным языком, до конца жизни. Но, когда Гумилев еще предавался рискованным забавам в Либаве, газеты сообщили о неком террористическом акте, совершенном где-то за тысячи верст, в такой же глухой европейской провинции — в Боснии, в Сараеве. Едва ли поэт в первый момент придал этим известиям значение.

Он еще успел вернуться в город, отдохнуть несколько дней в Териоках, обсудить с Маковским предполагаемые изменения в структуре «Аполлона», а с Чуковским — его статью про акмеизм, написать очередное «Письмо о русской поэзии»… Ахматова с сыном была в Слепневе. И Гумилев писал ей туда, как обычно, спокойные и бодрые письма.

 

Третий круг жизни подходил к концу. В этом круге Гумилев добился всего, о чем мечтал: женился на девушке, чьей любви добивался, и стал не просто известным поэтом, а «главой поэтической школы»…

И каков результат?

Брак по существу распался, а новая любовь не сулила надежного счастья.

Ценой создания новой школы был разрыв с обоими учителями, усложнившиеся отношения с Блоком и Кузминым, травля в печати — а сама школа просуществовала всего-то два с половиной года (так, по крайней мере, должно было казаться тогда).

Путешествия? Но «золотой двери» он так и не нашел.

Творчество? Но Гумилев не мог не понимать, что к двадцати восьми годам он написал не так уж много стихов, достойных его возможностей.

Все нужно было опять начинать сначала. На сей раз о новом начале за Гумилева позаботилась История.

 

 

Глава восьмая

Доброволец

 

 

В начале XX века политики и дипломаты говорили о вечном мире больше, чем когда-либо прежде. Тем временем во всех штабах готовились к войне. Никто, разумеется, не ожидал, что она будет европейской и тем паче мировой. Россия не собиралась воевать разом с Германией, Австрией и Турцией. Германия считала, что сможет вбить клин в Антанту. Но союзы европейских держав оказались, на беду, слишком прочны. Европа сдетонировала как огромный заряд.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-04-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: