Путь, который нужно пройти до конца 16 глава




Что касается чисто военного значения «Оверлорда», то его не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать. С Восточного фронта англо‑американцам не удалось оттянуть ни одной немецкой дивизии, но группу армий «Запад» они перемололи, лишив вермахт главного стратегического резерва. Основной же эффект высадки союзных экспедиционных сил был скорее психологическим, это тоже нельзя списывать со счета.

Пожалуй, как ни странно, лишь в середине 44‑го года перед большинством немцев раскрылась перспектива неизбежного поражения. До тех пор страна верила в победу, верила исступленно, вопреки здравому смыслу и очевидности; верила просто потому, что слишком страшной была сама мысль о возможности другого исхода, мысль о том, что напрасными окажутся все жертвы, принесенные немцами ради обещанной фюрером победы...

В победу верили даже после Сталинграда. Даже после того, как провалилось тотальное наступление между Орлом и Белгородом, – все равно немец продолжал верить в конечное торжество германского оружия. Положение было трудным, это верно, но – говорил себе немец – великие свершения и не бывают легкими; мимоходом, без особого труда можно завоевать какую‑нибудь Францию или Польшу, но перед германским солдатом стоят задачи пошире, он должен завоевать полмира – а это не так просто. Тут, ясное дело, не обойтись без трудностей, не избежать временных поражений и неудач.

Словом, пресловутый «дух тыла», о котором так любили писать берлинские журналисты, держался довольно прочно. Если британский маршал авиации Гаррис, собиравшийся выбомбить Германию из войны с помощью четырех тысяч «ланкастеров», надеялся деморализовать немцев воздушным террором, то в целом его расчет не оправдался. Жестокость ночных налетов с применением бесчеловечной тактики неприцельного бомбометания «по площадям» действовала скорее обратным образом, подтверждая ключевой тезис нацистской пропаганды: что союзники поставили перед собой цель истребить весь немецкий народ и что для немцев есть теперь только один путь, один способ выжить – теснее сплотиться вокруг фюрера и стоять до конца. Можно было не читать газет, не верить ни одному слову по радио, но верить своим глазам приходилось. То, что спасательные команды ежедневно извлекали из‑под развалин, выглядело более убедительным аргументом, чем все речи и статьи доктора Геббельса.

Поэтому тыл держался, страхом ли, привычкой ли к повиновению, фанатизмом или мужеством отчаяния – немецкий тыл держался сам и поддерживал мораль фронта, делая для войны все, что было в его силах, продолжая надеяться и верить вопреки всему. Пока впереди маячил мираж победы, можно было работать, стиснув зубы, не обращая внимания на бомбы и голод, привыкнув к повседневной смерти так же, как привыкают к ней в окопах...

Так продолжалось до лета 44‑го года. А потом – внезапно и как‑то сразу – наступил перелом. Внезапность его была, разумеется, чисто внешняя; в металле, который «устает», изменения кристаллической структуры происходят медленно и постепенно – незаметный снаружи, процесс этот проявляется лишь в момент катастрофического своего завершения, когда материал больше не выдерживает.

Два последовавших в июне удара сокрушили дух немецкого тыла – разгром группы армий «Центр» на востоке и, двумя неделями ранее, успешная высадка англо‑американцев на западе. С первых лет войны немцы привыкли рассматривать Францию как самый спокойный и комфортабельный Hinterland[35], неиссякаемый источник выдержанных вин, парфюмерии, шелкового белья и прочего люкса; обовшивевший и глухой от русского артогня панцер‑гренадер где‑нибудь в Сталинграде или под Черкассами мечтал о Франции так же неистово, как мог мечтать о Валгалле его одетый в волчью шкуру предок – воин Германа Херуска. Со словом «Франция» вообще не совмещалось понятие «опасность».

Со стороны Ла‑Манша Франция была надежно прикрыта железобетонным щитом Атлантического вала. Снимки этих циклопических сооружений часто публиковали иллюстрированные журналы, и каждый читатель мог воочию убедиться в том, что выражение «крепость Европа» представляет собой нечто более серьезное, чем простой пропагандистский лозунг. Какая бы угроза ни нависала над Германией с востока, немцы считали себя надежно застрахованными на Западе.

А 6 июня им сообщили, что армия вторжения высадилась на нормандском побережье. Бои за предмостные укрепления продолжались и на следующий день, и через неделю, и через две; заштрихованное пятно захваченного англо‑американцами плацдарма расползалось на газетных картах все шире и шире. Теперь уже не было сомнений: Атлантический вал оказался таким же блефом, как «молниеносный разгром Красной Армии», как обещанная Герингом «неуязвимость с воздуха». Блефом оказывалось решительно все.

На Восточном же фронте стояло пока затишье – зловещее затишье перед бурей, сокрушительную ярость которой трудно было даже представить себе во всей ее мощи. Что буря накапливается, понимали все; впервые с начала войны радио и газеты готовили немецкий народ к тому, что предстоящая летняя кампания будет носить оборонительный характер. Это было непривычно и страшно. Предчувствие неминуемого поражения все глубже овладевало немецким обществом, парализуя волю большинства, озлобляя фанатиков и побуждая действовать тех немногих, кто еще надеялся спасти страну от военного разгрома, покончив с режимом своими силами. Именно тогда, в частности, окончательно оформился план государственного переворота, давно уже задуманного группой высших офицеров в штабе сухопутных сил при поддержке некоторых промышленно‑финансовых кругов. Буря разразилась в третью годовщину начала «Восточного похода». В четверг 22 июня русские провели разведку боем в районе Витебска, а на следующий день ударили по всей группе армий «Центр», силами четырех фронтов перейдя в генеральное наступление на пятисоткилометровой дуге от Полоцка до Мозыря.

У немцев был уже солидный опыт того, что в сводках дипломатично называют «выравниванием линии фронта», но выравниваться такими темпами им еще не приходилось. 26 июня, на третий день русского наступления, пал Витебск, 27‑го – Орша, 28‑го – Могилев, 29‑го – Бобруйск, 30‑го – Слуцк. 3‑го июля, одновременно с двух сторон, русские танки ворвались на южную и восточную окраины Минска.

Весь средний участок Восточного фронта начал разваливаться на куски, и неудержимая лавина сметала обломки все дальше на запад – к близким уже границам Восточной Пруссии.

 

Глава четвертая

 

Рота отступала через Барановичи, Словим, Волковыск. Точнее, никакой роты уже давно не было – была оставшаяся от нее кучка солдат во главе с гауптфельдфебелем Пфаффендорфом, которую уже раз десять втискивали в какие‑то сводные части – то «отряды», то «особые группы». Наспех сколоченное из поскребышей соединение получало командира и боевую задачу, людям выдавали консервы, шнапс и патроны – а потом все снова летело к свиньям собачьим, все исчезало и перемалывалось под гусеницами русских панцеров, под бомбами и пулеметами штурмовиков, под ураганным огнем русских пушек.

Люди Пфаффендорфа, которых после каждой такой импровизации становилось все меньше и меньше, упорно держались друг друга и продолжали называть себя ротой. Не то чтобы именно это подразделение являло собой образец «фронтового братства» – просто каждый боялся остаться брошенным и никому не нужным. В обстановке повального бегства и неразберихи нельзя было рассчитывать на то, что кто‑то позаботится о солдате, отставшем от своей части. А если подстрелят в темноте – да так, что санитары не заметят? Кто станет тебя искать, если ты один?

Страх перед местными жителями превозмогал в солдатах даже страх плена. Все‑таки плен – даже в самых суровых условиях – это какая‑то организация. Какой‑то порядок. А попасть в руки к этим белорусам, после того как тут три года действовали карательные зондеркоманды...

Их оставалось двадцать восемь человек, считая и самого Пфаффендорфа. Средний возраст – сорок пять лет, социальный состав – смешанный. Почти все были горожанами: рабочие, лишившиеся брони во время прошлогодней тотальной мобилизации, трое служащих, владелец мастерской по производству игрушек, которую закрыли как «предприятие, не работающее на оборону». Словом, бойцы не из отборных. Среди них случайно затесался лишь один, проделавший Восточный поход с самого начала; его почему‑то называли «Дерьмовым ветераном», хотя никто не знал происхождения клички.

Сейчас этот ветеран шагал вместе с другими вдоль шоссе, по которому пылили обозы разгромленной под Бобруйском 9‑й армии, и на ходу делился с товарищами своими воспоминаниями.

–...мы тогда шли приблизительно в том же темпе, как теперь идут иваны, но в другую сторону, – говорил он, поминутно отхаркиваясь и отплевываясь, словно легкие у него были забиты пылью. – Но только, будь я проклят, Ивану никогда не увидеть того, что видели мы! Иван сейчас идет по выжженной земле, а мы в сорок первом – эх, камрады, мы ведь наступали через цветущий рай! Я был в Семнадцатой армии, на Украине... Может, читали в сводках – Винница, Крементшуг, Польтава – какие там были сады, какие вишни, яблоки, мед, сало, а какие девки! Мы тогда были победителями, будь я проклят, они ложились при одном взгляде – не нужно было уговаривать... Жаль мне вас, вы пропустили самое приятное, просидели дома всю настоящую войну...

– В сорок первом и дома было неплохо, – заметил кто‑то.

– Не возражаю, – сказал «Дерьмовый ветеран». – В сорок первом году, и даже в сорок втором, съездить в отпуск было одно удовольствие! Не то что теперь. Но настоящая жизнь была все‑таки на фронте, это вам говорит старый боец. Вам просто не понять! В то лето мы были яростны и могучи, как нибелунги. Я помню ночь на двадцать второе июня – наш корпус наносил удар из‑под Перемышля на Лемберг, поздно вечером нас посадили в машины и повезли к границе. Фантастическая была ночь, камрады, никогда ее не забуду, – движение по шоссе было односторонним, только на восток, мы ехали по правой стороне, а на левой стояли танки. От Жешува до Перемышля все было забито войсками! Я начал считать, потом бросил, а потом меня охватил вдруг какой‑то трепет – слово чести, камрады, именно трепет! – когда я представил себе, какая огромная страна лежит перед нами, ожидая наших побед. На секунду мне даже стало страшно, но тут же я подумал: «Неужели мы, немцы, не справимся?»

– Справились, зиг‑хайль, – прокомментировал один из слушателей, громко издав неприличный звук.

Толстяк Пфаффендорф, который шагал сбоку, положив руки на висящий поперек груди автомат, глянул искоса, но не стал вмешиваться. Он был не глуп и прекрасно понимал, что есть моменты, когда на многое следует закрывать глаза.

«Дерьмовый ветеран», напротив, пришел в ярость.

Ты, еврейская задница! – крикнул он. – Не справились только потому, что слишком много сволочи предпочитало околачиваться на родине и спать с женами фронтовиков!

– Камрады, будьте свидетелями, как он обозвал, меня, чистокровного арийца...

– Суть в том, что ты задница, понятно? А еврейская или арийская, не так важно.

– Это как же так? Выходит, что арийское или еврейское – одно и то же?

– Идиот, я говорю про задницы! – заорал ветеран.

– Хорошо, разберемся, – не унимался другой. – Если, по‑твоему, задницы у арийца и у еврея совершенно равноценны, то...

– Прекратить свинство! – рявкнул Пфаффендорф, резко остановившись и пропуская спорящих мимо себя. – Вы кто, солдаты или пьяное бабье на ярмарке? Подтянуться последним! Шире шаг, Леман, вы тащитесь, как беременная вошь по мокрому месту!

Солдаты зашагали быстрее. Мимо, обдавая их клубами удушливой пыли и дизельным перегаром, с ревом проносились теперь пятнистые от камуфляжа и утыканные жухлыми ветками берез колесно‑гусеничные тягачи с 88‑миллиметровками на прицепе. Пехотинцы завистливыми взглядами провожали артиллеристов, драпающих с таким комфортом.

– Клистирщики будут ночевать в Белостоке, – сказал маленький Леман. Он вытащил из‑за пояса пилотку и подкладкой размазал по лицу грязный пот. – Как сматываться, так они первые... моторизованное дерьмо!

– Если бы не их клистиры, безмозглый ты пустобрех, твои потроха давно бы уже болтались на гусенице русского танка. Мне‑то приходилось видеть, как они долбают Иванов прямой наводкой. В упор, со ста метров, понял! Еще неизвестно, может они вовсе и не драпают. Может, их перебрасывают на угрожаемый участок.

– Все перебрасываются на колесах, – не унимался Леман. – Одни мы топаем! Сволочная банда, у меня плоскостопие, а они направили меня в пехоту!

– Выходит, п‑п‑п‑плоскостопые должны б‑б‑были сидеть дома, п‑п‑пока другие воюют?

– Я и не думал уклоняться! – истерично провизжал Леман. – Но почему меня нужно было послать именно в пехоту, если есть другие рода войск?

– Знаете, куда он метил? – спросил кто‑то. – Ему хотелось в «бригаду плоскостопых» – он не так глуп, наш недомерок...

Кругом захохотали. «Бригадой плоскостопых» на солдатском жаргоне назывались женские вспомогательные части – связистки, локаторщицы и тому подобно; прозвище это появилось давно, в самом начале войны, когда они пополнялись за счет добровольного набора, и туда шли всякие дурнушки, потерявшие надежду на устройство личной жизни иным способом.

– Я бы сейчас не отказался и от плоскостопой, – заявил «Дерьмовый ветеран». – Тем более что сейчас туда по мобилизации попадают такие бутончики...

– Смотрите, он еще может мечтать о женщине!

– Вот именно, мечтать, – опять вмешался обиженный ариец. – А если бы дошло до дела...

– Ты дай мне адрес своей жены, когда я поеду в следующий отпуск, – отпарировал ветеран. – А после спросишь у нее, осталась ли довольна.

– Какой это идиот рассчитывает на отпуск? А, это наш герой, ну‑ну...

– Отпуск у тебя будет в Сибири.

– Или на том свете, еще более вероятно...

– Я б сейчас отдал все свои бу‑бу‑будущие отп‑пу‑пу‑пуска за одну п‑п‑пачку «Юно»... Этих гадов, инт‑т‑тен‑дантов нужно п‑п‑просто уб‑б‑бивать, хуже всяких ива‑нов, жирные п‑п‑п‑паразиты!

– Интенданты тоже бывают разные...

– Понятно, бывают! В потсдамском военном музее есть даже один честный, лежит под стеклом. С надписью «особо редкий экспланат».

– Не «экспланат», а «экспонат», если уж на то пошло...

– А ты не учи, сам знаю, как правильно!

– Могу спорить. Я тебе после покажу в словаре, у меня в ранце есть немецко‑русский.

– Поди подотрись своим словарем, вшивый ты грамотей. Нашел, что таскать в ранце!

– А если попадешь в плен? По крайней мере, смогу хоть объясниться...

– Иваны из тебя сделают гуляш по‑татарски раньше, чем ты вспомнишь о своем словаре!

– Эти инт‑т‑тенданты, – не унимался заика, – они ведь п‑п‑просто издеваются над людьми! В Шт‑т‑талинграде мы п‑п‑подыхали с голоду, сто п‑п‑пятьдесят граммов хлеба в день, к‑к‑как это вам нравится? Снабжение шло т‑т‑только п‑по воздуху, и то иваны сбивали п‑п‑половину самолетов. Я был в разгрузочной команде на аэродроме «П‑п‑питомник» и видел все своими глазами! П‑п‑про‑рывается раз самолет, еле уцелел – иваны гнались за ним до самого аэродрома – и что же, вы думаете, он п‑п‑привез? Двадцать ящиков п‑п‑презервативов! Я, как это увидел...

– Так и стал заикаться, – докончил кто‑то. Солдаты заржали. – Еще бы, от такого станешь заикой. А, Карль‑хен?

– Вам см‑м‑мешно, – обиделся тот, – а мы там п‑п‑подыхали от голода и м‑м‑морозов...

– А, брось! Никто же не смеется над мертвыми, верно?

– Да, а Паулюс‑то, оказывается, вовсе не погиб. Помните, писали? Еще был рисунок в «Берлинер Иллюстрирте» – как он отстреливается из «шмайсера», а иваны уже со всех сторон. «Последний бой фельдмаршала» – такая была подпись... Оказывается, он благополучно сидит у русских.

– Не говорите мне про Паулюса, – заявил «Дерьмовый» ветеран. – Если этот подлец доживет до конца войны и осмелится вернуться в Германию, вдовы забьют его камнями, как собаку. Командующий, который сдается в плен, погубив свою армию...

– Паулюс несколько раз радировал в Главную квартиру, просил разрешить вывод войск из окружения. Ему сказали «стоять до конца», вот он и стоял. Так что Шестую армию погубил не Паулюс.

– А кто же, по вашему просвещенному мнению, погубил Шестую армию? – поинтересовался Пфаффендорф, поравнявшись с защитником Паулюса, низкорослым солдатом по фамилии Рашке.

– С вашего позволения – русские, господин гаупт‑фельдфебель!

– А‑а, русские, – Пфаффендорф кивнул. – Что ж, это разумный ответ, очень разумный. Надеюсь, господа слышали, что сказал солдат Рашке? И я бы предложил господам заткнуть свои грязные разнузданные глотки, коль скоро вопрос исчерпан. Если услышу, что он возник снова – этот вопрос или какой‑нибудь подобный, – то вы еще пожалеете, что попали не к партизанам, а к гаупт‑фельдфебелю Пфаффендорфу. Господам ясно?

Рота поспешила дружно ответить, что все ясно.

– Ну вот и отлично, я предпочитаю жить в мире с окружающими. Эй, учитель!

Пожилой солдат выбрался из задних рядов и стал трусцой догонять начальство, придерживая приклад взятого на ремень карабина.

– Вы меня звали? – спросил он, подбежав к Пфаффендорфу.

– В армии не зовут! – оборвал тот. – В армии приказывают! Доложитесь, как положено!

– Солдат Алоиз Фишер – по приказанию!

Пфаффендорф, стоя перед замершим по стойке «смирно» солдатом, оглядел его, неодобрительно покачивая головой.

– Ах, Фишер, Фишер. Это ведь вторая ваша война, если не ошибаюсь?

– Так точно, господин гауптфельдфебель, вторая.

– А между тем, по вашему виду не скажешь, что вы старый солдат. Вас, Фишер, скорее назовешь старым вонючим козлом. Впрочем, на аромат я не в претензии – воняем мы все. Но почему вы небриты? И почему снаряжение висит на вас, черт знает как? Посмотрите, где ваш противогаз, где хлебная сумка, где штык, – все не на своих местах, Фишер, все болтается, как попало. Скажу со всей откровенностью, более гнусного зрелища я давно уже не видел...

Прошли последние машины, на шоссе стало свободнее. «Оперативная группа Пфаффендорф», как назвал свою часть кто‑то из ротных остряков, двигалась по правой стороне, втиснувшись между отрядом белорусской вспомогательной полиции и повозками какого‑то хозяйственного управления. Нестройно идущие солдаты разбрелись и на левую сторону шоссе, которая по правилам должна оставаться свободной для проезда машин, танков и орудий на механической тяге. Гауптфельдфебель, отчаянно ругаясь, догнал роту, быстро навел порядок и оглянулся в поисках отставшего Фишера. Запыхавшись, подоспел и тот. Его худое небритое лицо под каской лоснилось от пота, верхние пуговицы кителя были расстегнуты, алюминиевый «смертный жетон» болтался на засаленном шнурке поверх грязной сорочки на груди, поросшей седыми волосами. Вид старого солдата Фишера, ветерана Ипра и Соммы, был действительно непригляден.

– Разумеется, сделать из вас настоящих бойцов уже не удастся, – сказал Пфаффендорф. – Не знаю, за какие грехи мне выпало командовать бандой интеллигентов и пораженцев. Однако война еще идет, Фишер, не так ли?

– Так точно, господин гауптфельдфебель.

– Да, и она закончится еще не скоро. Как только наши солдаты окажутся на родной земле, противник еще узнает, что такое Германия, борющаяся за свою жизнь. Битву за русские пространства мы проиграли, Фишер, тут уж приходится считаться с фактами, – но проигранная битва еще не означает проигранной войны! Вероятнее всего, русские – если у них хватит ума – остановятся на своих старых границах, и я не вижу, почему бы нам тогда не принять их мирные предложения. Нам нужна передышка, Фишер. Через десять лет основной контингент вермахта будут составлять парни тридцать третьего, тридцать четвертого годов рождения. Вы понимаете? То есть именно те, кто с пеленок воспитан в духе национал‑социализма и кто сегодня переживает наши неудачи гораздо острее и болезненнее, чем мы сами. Потому что многие из нас устали от войны, от фронта... а мальчишки ничего этого не испытали, для них война по‑прежнему окружена ореолом романтики и героизма. Многим из нас, скажем откровенно, уже на все насрать, не так ли?

– Так точно, – охотно подтвердил Фишер.

– Да, мы устали, нельзя этого отрицать. Вот почему идеи реванша обычно поддерживаются не столько вчерашними фронтовиками, сколько теми, кто следил за войной по газетам. Им кажется, что все вышло не так только потому, что их там не было. И они рвутся показать, на что способны.

– Боюсь, вы правы, – опять согласился Фишер. – Это и есть самая большая опасность, господин гауптфельдфебель.

– Не говорите глупостей, Фишер! Это не опасность, это наша главная надежда. Неужели вы думаете, что мы когда‑нибудь смиримся с поражением?

– Я учитель, – извиняющимся тоном сказал Фишер. – Мне страшно подумать, что дети, которым я читал Гете и Гельдерлина, через десять лет окажутся на бойне.

– Вы хотели бы, чтобы они выросли рабами, безразличными к судьбе своей страны? Это пораженческие рассуждения, солдат Фишер, я должен был бы подать на вас рапорт. Хорош учитель! Разве ваш Гельдерлин не был истинно германским патриотом? А разве не сказал кто‑то из древних: «Сладостно и почетно умереть за отечество»?

– Господин гауптфельдфебель, – сказал Фишер, утирая лицо скомканным и грязным носовым платком, – поэзия Гельдерлина представляет собой слишком сложное явление, чтобы сводить ее к одному лишь воспеванию германского патриотизма. Что же касается процитированной вами строфы Горация, то поэт имел в виду тех, кто умирает, защищая свою землю, а не пытаясь захватить чужую.

Пфаффендорф громко отхаркался и сплюнул.

– Чепуха, Фишер, все это еврейские выдумки. В наше время нельзя так рассуждать. Если у соседней державы имеется достаточно танков и самолетов, то единственный надежный способ защитить себя – это напасть первым. Захватить чужую землю раньше, чем враг успел захватить твою. Что же, по‑вашему, – немцы, которые умерли под Сталинградом, не защищали свою страну от большевизма? Если бы сейчас все мы бросили фронт, Германия стала бы русской колонией, Фишер, самой настоящей колонией.

– Что будет теперь, я не знаю, господин гауптфельдфебель. Но я знаю, что русские не собирались делать Германию своей колонией до тех пор, пока мы не захотели колонизировать Россию...

– Вы просто сошли с ума, Фишер! Почему вы вообще решили, что можете открыто проповедовать мне свои нелепые мысли? А если я действительно подам на вас рапорт?

– Мне нечего бояться, господин гауптфельдфебель. Разжаловать меня уже некуда, в концлагерь отсюда не пошлют, расстрелять тоже не расстреляют. У нас не так много остается солдат, согласитесь сами, чтобы расстреливать каждого неблагонадежного. И вообще смешно судить тех, кто уже и так приговорен к смерти. Вы думаете, многие из нас доживут до конца войны?

– Я‑то еще собираюсь пожить!

– А я не собираюсь. Для чего? Когда‑то я был национал‑социалистом, верил в то, что фюрер обновит страну, укажет ей какие‑то новые пути... Когда‑то у меня была семья, настоящая семья – жена и две дочки, но они пропали в эвакуации, наверняка погибли...

Фишер шагал рядом с Пфаффендорфом, привычно сутулясь под тяжестью снаряжения и чуть запрокинув голову, словно пытаясь разглядеть что‑то впереди, в густых тучах пыли, висящих над Белостокским шоссе. Подбородок его, покрытый трехдневной седоватой щетиной, был напряженно выставлен, на тощей шее торчал острый кадык. Казалось, голову солдата оттягивает назад тяжелая облупленная каска.

– Война, Фишер, – сочувственно сказал Пфаффен‑дорф. – Будьте мужчиной, не у вас одного потерялись родные! Может, ваша семья еще найдется. А если нет, то тем больше оснований ненавидеть врага.

– Я знаю, что многие потеряли семьи, и о своей я сказал лишь для того, чтобы вам стало понятно, что мне действительно незачем теперь жить. Что я делал бы, вернувшись живым с этой войны? Снова учить детей, скажете вы; но у меня нет уверенности в своем праве это делать. Если мы проиграем эту войну – а мы не можем ее не проиграть, мы ее уже проиграли, сколько бы она еще ни продлилась, – так вот, я говорю, после проигранной войны многие ли из нас смогут открыто посмотреть в глаза детям?

– Не преувеличивайте нашей вины за случившееся, Фишер. Может, не все были героями, но долг свой мы так или иначе выполняли, стыдиться нам нечего. Беда в том, Фишер, что немец честен и всегда дерется с открытым забралом, и он в своем честном сердце просто не способен представить себе всей меры вражеского коварства. Нас опутали паутиной иудейского заговора в восемнадцатом году, пытаются опутать и теперь – вы думаете, Соединенные Штаты объявили бы нам войну, если бы там не был президентом вонючий еврей Розенфельд?

Фишер усмехнулся и движением плеч поправил съехавший куда‑то ранец.

– Я говорю не об этом, Пфаффендорф, – сказал он, забыв про уставную форму обращения; фраза прозвучала так, словно он произнес: «Вы не усвоили урока, ученик Пфаффендорф». – Я имел в виду не ответственность за поражение... а нашу ответственность за войну вообще, за все то, что случилось после тридцать третьего года. Ведь это мы привели Германию к тому, что она есть сегодня. Мы – родители, отцы – превратили в ад землю, на которой жить нашим детям. Как же мы теперь посмеем взглянуть им в глаза? Нет, какой из меня учитель... В школе, где я преподавал, в последнее время был лагерь восточных рабочих, и я несколько месяцев исполнял там обязанности коменданта. Символическая смена профессий, я бы сказал... из учителя превратиться в надсмотрщика. Вероятно, такие метаморфозы необратимы, господин гауптфельдфебель.

– Вернитесь в строй, солдат Фишер, – приказал Пфаффендорф. – И постарайтесь выкинуть из головы весь этот бред! Иначе вы очень скоро убедитесь в том, что бывают места и похуже Восточного фронта...

Через два часа, в ободранной и забитой отступающими деревеньке, Пфаффендорф и его люди были задержаны парашютистами войск СС. Их накормили гороховым супом, выдали сухой паек, патроны и даже по пачке болгарских сигарет, но это никого не обрадовало, потому что солдаты на фронте хорошо знают цену такой щедрости. Обстановка здесь была тревожной, с севера слышался орудийный гул; кто‑то сказал, что русские уже перерезали железную дорогу севернее Волковыска.

Маленький Леман чуть не плакал – может быть, они и успели бы еще проскочить, если бы не эсэсовские «зеленые дьяволы». Парашютисты распоряжались здесь всем – задерживали отступающих, останавливали грузовики.

Когда набралось два десятка исправных машин, их до отказа набили солдатами, и колонна тронулась на север по разбитой проселочной дороге.

Солдат Алоиз Фишер, бывший учитель, бывший комендант лагеря для восточных рабочих «Шарнхорст‑Шуле», никогда не помышлял о том, чтобы сдаться в плен. Не то чтобы он считал это изменой своим идеалам или своей родине; идеалов, за которые он мог бы сейчас драться, уже давно не осталось, а родина была загублена так или иначе. Просто он считал, что плен – это не выход. Для него лично, по крайней мере.

Собственно, он и не нуждался в каком бы то ни было «выходе». Из той кровавой клоаки, в которую на его глазах погружалась Германия, выхода не было ни для кого. Фишер давно с этим смирился. Еще дома, в Эссене, когда начались первые массированные налеты, он понял, что все кончено. Это было в мае прошлого года, все тогда ожидали летнего наступления на Восточном фронте, и многие еще верили Геббельсу, обещавшему немцам новые победы, от которых содрогнется мир. А он, Фишер, уже не верил.

И мир действительно не содрогнулся. Содрогнулась Германия, когда – в ответ на провозглашение тотальной войны на земле – она получила тотальную войну с неба. Через год после первого террористического налета на Кельн настал черед Рура, англичане разбомбили плотины, вызвав затопление огромной территории, потом за одну неделю сожгли Гамбург – город горел так, что зарево было видно из Бремена и Ганновера...

Вот тогда Фишер и понял, что все кончено. Его страна была обречена на гибель собственным безумием, и он был обречен вместе с нею. Жена и дочери потерялись в эвакуации этой весной, глупо было надеяться, что они еще живы. Зачем ему искать для себя какой‑то персональный выход? Разве на нем, как на члене НСДАП, не лежит вина за все случившееся?

Обо всем этом он думал ночью, сидя в стрелковой ячейке и осторожно – в кулак – покуривая болгарские сигареты. Табак был хороший, он давно не пробовал такого отличного табака. Сигареты явно предназначались для офицерского довольствия, и только поспешностью отступления и невозможностью вывезти склады объяснялось то, что это роскошное курево досталось солдатам.

Фишер вспоминал тридцать второй год, выборы в рейхстаг – июльские, триумфальные для нацистов, потом ноябрьские, когда НСДАП потеряла около двух миллионов голосов, но все же сохранила за собой парламентское большинство. Сам он голосовал тогда за социал‑демократов – к Движению примкнул позднее, когда оно победило. Но не из оппортунизма, нет. Действительно поверил, искренне. Да ведь и многие тогда поверили...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: