Февраля 2009 года, пятница 5 глава




Нынешней ночью в институтском буфете выдался рекордный неурожай сосисок. Мы с Зинкой сосредоточенно гоняем чаи и кофе, закусывая их табачным дымом, светским трепом и ирисками «Золотой ключик». Начавшаяся пара разметала студентов по аудиториям и лабораторным закуткам, выволокла их на практические занятия в бывшем детсадовском дворике, очистила нам место для размышлений и разговоров. В буфете висит дымное облако тишины. К окнам прилипла ночь – и все тянется, тянется. Не хуже, чем моя ириска. – Приезжаем, оцениваем обстановочку, начинаем координироваться. Туда-сюда провозились, час прошел, а собачки все не видно. – Зинка берет ложку и начинает гонять по своему стакану стаю мелких чаинок. – Причем, Дусенька, странное дело: призрака нет, но все его чуют. Такой, знаешь, запашок там специфический висит. Ни с чем не спутать, comprens?[5] – Понимаю… – Я тщательно киваю головой, набитой мыслями средней степени тяжести. О чем мы вообще? Зинка про своих практикантов толкует. Что-то они там сдавали, дежурство по району, что ли? – И колбасой его даже приманивали – никакого толка. Провалился сквозь землю и сидит там. А рукой на него махнуть, как ты понимаешь, категорически нельзя. У мирских еще не паника, но уже слухи. И как нам тут быть, милая моя? Что прикажешь делать? – Зинка смотрит на меня хитрыми глазами. Знает ответ. А я в полном ступоре, не хуже, чем Зинкины практиканты. Пялюсь на дно своей кофейной чашки, будто хочу узреть там истину, а не мутные бессмысленные следы молотых зерен. Мысли лениво складываются в условия задачи: спальный район, по которому, как у себя дома, ни с того ни с сего начинает разгуливать призрак собаки. Величиной примерно с танк или джип, как и полагается призракам. Пока мирские с псом не столкнутся, не ткнутся в его нежилую суть, как в паутину, призрак остается невидимым. А как только его кто-то заденет, чертова псина начнет материализоваться в воздухе и вызывать у мирских стресс и панику. И кто же из московских Сторожевых усопшую собаченцию из могилы позвал и по какой именно холерной надобности? Вот в декабре Ленка, подружка моя, свою покойную кошку с того света вытащила, но ей это реально было нужно – Ленку тогда чуть не убили. Там не то что кошку, черта лысого помянешь. Главное, потом черта отправить на заслуженный отдых. В противном случае зверюга сама будет таять в воздухе, но постепенно, сперва хвост, потом лапы. Чем старше призрак – тем медленнее он растворяется. Собачку, судя по Зинкиному описанию, похоронили лет тридцать назад: она двое суток по дворам металась. – В жизни не догадаешься, милочка, что мы сделали! Староста группы, Анохин Дима, весьма рафинированный юноша, срывает с себя ботинок, швыряет его в сугроб и кричит «Апорт!». И получилось! Шавка явилась как миленькая! Мы глазам не поверили, пока ботинок по воздуху не поплыл. Собачка им поиграла и Диме обратно отдала. Мы ее поблагодарили и отправили на покой. И кому такое в голову взбрело? Вызвать животное, поиграть и бросить! Это же не по-людски! Не по-мирски даже! – Зинуля, а это когда было? – Недели три назад, перед Днем всех влюбленных. В пятницу. У меня практиканты по средам и пятницам до конца семестра будут. – А где? Тут под боком? – Ну что ты! На улице Беллинсгаузена. Это северо-восток. Улица Беллинсгаузена – длиннющая, километра в два. Ее поделили в свое время – четная сторона на Ленкином участке, а нечетная отошла к Марфе. То есть ко мне… – Дусенька? – Зинаида ласково стучит ложкой о пустой стакан. Лучше бы взяла и мне по лбу врезала! – Тебе нехорошо? Не то слово, как нехорошо. Курица слепая, ворона недоделанная! Кретинка, корова, бестолочь! В общем, много я себе могу ласковых слов сказать. А можно коротко: без-дар-ность. У меня дар, моя суть и смысл жизни, утекает куда-то. Шляясь по Беллинсгаузена туда-обратно, я какую-то дохлую шавку унюхать не смогла. – Ты чего так расстроилась? Милая моя, это абсолютно нормально. Даже в обычной ситуации, пардон, устаешь с ними. А ты – тем более. Когда Витюша был маленьким – я тоже точно так же уставала. Да на фига мне этот ваш материнский опыт сдался? Я не мать и никогда не смогу стать ею для Аньки. У меня не получится, Аньке этого не хочется. – Зина, ты меня оглушить можешь? На пару минут. – Конечно. – Зинаида удивленно приподнимает нарисованную бровь. Ровный тупой шум, как от закипающего электрического чайника. Только он никогда не отключится. Я барабаню пальцами по столу, сперва медленно, потом с силой. Больно, а звука нет. Ладонью по столешнице, наотмашь. Зинка шевелит губами. На рыбу похожа. Освещение стало аквариумным, застоявшимся, подернутым илом. Ладонь болит, ложечка и чашка сдвинулись, на салфетке цветут кофейные пятна. А больше ничего. Двигаться сложнее, как под водой. Сразу встать из-за стола не получается. А он так машину водит, на работе сидит… Артем так живет. Только потому, что я за него это решила. – Дуся? …рошо? Что с тобой… ой… – Шум в голове стихает. За окном отчаянно скребутся ветки. В подсобке буфета воет сладкоголосая попсовая канарейка. По коридору шаги. С ума сойти, сколько всего я сейчас могу услышать! – Спасибо большое, Зизи. Я сливаюсь. Сыплю слова вперемешку. Рассказываю про исчезнувшие силы, про чужую ворону, влетевшую к скандальной семейке, про то, как я водку превращала в постное масло и томатный сок, как призрак Зинкин не смогла унюхать. Я жалуюсь и прошу совета, но при этом тщательно увожу разговор от топкого болота моей семейной жизни. Зинка талантливо охает, подавая реплики ловко и резко, как теннисист свои дежурные мячики. А потом пускается в интимный шепот: – Скажи, а ты не в пикантном положении случайно? Когда я носила Витюшу, то дар точно так же себя вел. Мало того что токсикоз! Сто лет прошло, а до сих пор вспомнить страшно. Даже не сто, сто десять. Так ты не в положении? Я в жопе. Это можно назвать пикантным положением? – Мы осторожные. Он уже не мирской полностью, от такого опасно детей… – Ну почему? – рассеянно откликается Зинаида. – Пока ученик в полную силу не вошел, он еще… ну, в смысле, подходит на роль отца. – А просто так, без токсикоза ты никогда такой дохлой не была? – Нет. Ты извини за нескромный вопрос, но у тебя нынешняя жизнь какая по счету? – Пятая, Зизи. Четыре смерти и пятая жизнь. Зинка вежливо молчит. Потом выдыхает: – Видишь ли, ma chère, говорят, если часто линять, то срок жизни сокращается. А у тебя четыре раза за век было! – Ну и? У тебя самой трижды, и у Ленки три, а у Таньки-Грозы вообще пять, кажется! – Я помню теорию о том, что у обычной ведьмы бывает где-то от пяти до двенадцати жизней. В среднем – семь полноценных. Иногда случаются исключения. – Ну конечно, – очень ласково говорит мне Зина. – Я ведь просто… пардон… Я только предположила, как версию. – Дура ты хренова… – Я снимаю с пустующего стула свою сумку. Зинка не возражает: – Да хоть четырежды дура, Дусенька. Ты аккуратнее, пожалуйста.
Я вылетаю из буфета, как безбилетник из троллейбуса, петляю по коридорам и лестницам – словно хочу запутать, сбить со следа собственный страх. В гардеробе меховые рукава пальто сами тычутся мне в ладони, словно ждут, что я их поглажу. Соседний крючок, на котором висели Темкина куртка и Анькино пальтишко с романтическим капюшоном, крепко, надежно занят чьей-то тяжеловесной дубленкой. И мой крючок тоже скоро займут, когда я уйду, и место мое – точно так же… Перестаю плакать, и застегиваюсь на все пуговицы, и давлюсь сырым воздухом как отсыревшей сигаретой, и разминаю пальцы, подлавливая частника. Не знаю, какое у меня лицо, но водила всю дорогу молчит, предоставив диджею право развлекать меня в эту «чудесную предпраздничную ночь». Неведомый диджей сам понятия не имеет, до чего же нынешняя ночь чудесная. Я исчезаю в недрах местного ночного супермаркета, оставив после себя некрупную сумму на чай и небольшую удачу на пару дней. В магазине, не отходя от кассы с ее жвачками, шоколадками, брелоками, гондонами и прочими одноразовыми безделицами, начинаю работать. Праздник к нам приходит, женский и международный, конфетный, букетный и алкогольный. И я сделаю так, чтобы этот дурацкий день реально был бы праздничным, а не только хлипким, скользким и мартовским. Я мечусь по районам: вкручиваю мозги, поправляю планы, белю мысли. От ладоней валит пар, из кармана периодически вываливается так и не пригодившийся мне газовый баллончик. Не знаю, как там с третьими петухами, не предусмотренными условиями мегаполиса, а до первого трамвая я не справляюсь, хотя и запускаю транспорт чуть раньше, чем полагается по расписанию. Потому что его люди ждут, им холодно и довольно тускло. Пресловутая остановка почти рядом с нашим домом, и я вламываюсь в родную квартиру, иду тормошить Артемку. С такой силой, будто у нас тут и впрямь настоящая боевая тревога, а не учебная.
Стучать в дверь Артемкиной комнаты бессмысленно: он не услышит. Но я все равно несколько раз прикладываюсь костяшками о косяк, а только потом надавливаю на дверную ручку. Дальше двигаюсь как заводная мартышка: пальцами нажать на выключатель, потом три шага влево к окну – форточку закрыть, потом вперед, к дивану – тронуть Артема за плечо несколько раз подряд. Потом я обычно свинчиваю из комнаты, к Аньке, которая к тому моменту просыпается под звонкое кряканье будильника. Сегодня спешить не надо. Я сижу на краешке стола и смотрю, как Темчик барахтается в сползшем одеяле, как трет глаза и одергивает футболку. Теплый такой, какой-то детский совсем. Словно малыш, который уснул в плацкартном вагоне, а его взрослые среди ночи тормошат, торопят – скоро поезд на нужной станции затормозит, а там стоянка три минуты, надо успеть одеться, собраться и выйти на перрон. Карапузу на их доводы плевать, он сон свой не досмотрел и вообще не понимает, почему вместо родного шкафа и обоев – полутьма, вагонный стук и незнакомые люди везде храпят. – Жень? – удивленно зевает Артем. Я подкручиваю слышимость. – Зайчик, пошли скорее звездить, пока не рассвело! Он смотрит на два треснутых компакт-диска, которые я приволокла с местной помойки. Поцарапанные как раз легче ломаются, быстрее превращаются в крошечные зеркальные осколки, из таких удобнее запускать звезды. И пусть, кто хочет, тот и говорит, что ученикам на первой практике лучше показывать вещи попроще. По мне, так начинать надо с красивого. – Просыпайся, сейчас учиться начнем. А то ты потом на работу уедешь, будет некогда. Сейчас тебе кофе сварю, хорошо? Я не двигаюсь с места. Если встану, то сразу подойду к нему и начну обнимать. Или чего похуже. А нам нельзя, мы же решили… Дурни. Артем улыбается – почти весело, совсем как в те времена, когда у нас с ним роман был: – Мне, пожалуйста, две ложки сахара, три ложки мышьяка. – А стрихнина с горкой сыпать? – фыркаю я и спрыгиваю со столешницы. – Да, с горкой. А цианистого калия по вкусу, но не переборщи. – Так точно, mon general! – Я оседаю в торопливом реверансе. Он встает, подходит ближе. Прищуривается – как прицеливается. А я полирую взглядом пол и босые Темкины лапищи сорок последнего размера. И разочарованно вздрагиваю, когда меня гладят по голове. – А кураре и яд гюрзы тоже в кофе добавлять? – жалобно шучу я. – Обязательно… – Артем уходит из комнаты. Я остаюсь на месте, памятником идиотке. – Мерси! – все так же торжественно и тихо раздается из коридора. Корявое «спасибо», произнесенное без малейшего намека на нужный акцент, это одно из тех пяти слов, которые Артем знает по-французски. Остальные четыре: libérte, égalité, fraternité. И еще – «Марсельеза».
Воздух на улице сырой, как в раздевалке бассейна. – …мысленно проведи траекторию. Ну как в бильярде, когда кий берешь… – Прицелился. – Артем вглядывается в заляпанное черными тучами небо. В такое звезду запускать жалко – долго она там не продержится, через четверть часа затухнет. – Зажигай! – Машу рукой, объявляю старт. Темчик подбрасывает на ладони осколок компакт-диска. Ждет, когда тот мелькнет в фонарном свете, забликует. Блеск надо удержать, глаз с него не спускать, не отвлекаясь на упавшую в снег уже ненужную пластмасску. – Держи… – шепчу я, глядя, как в воздухе трепещет серебристое пятно, похожее на не существующего в природе лунного зайчика. Будущая звезда совсем рядом, до нее можно дотронуться рукой, ощутить под пальцами щекотливое тепло – как от газировки. Темчик так уже делал с третьим и четвертым осколком. А первые два не задержались, упали в снег. Для новичка это нормально. Призрачное серебро мотается влево-вправо. – Темочка, родной, держи… – сиплю я. Темка встряхивает кулаками, комкает воздух. Я смотрю на тонкую заготовку утренней звезды, мысленно подталкиваю ее вверх. Ветер подхватывает искорку, тащит ее в корявые ветки ближайшей березы, которая радостно шуршит в ожидании добычи. Треск, крошечная вспышка, запах керосина. Звезда кончилась, так и не загоревшись в хмуром предутреннем небе. – Ну вот за…зачем? – медленно интересуется Темка, заменив в последнюю секунду матерное слово приличным. – Машинально. – Я вытаскиваю из кармана следующий осколок диска. – Извини. Артем резко подбрасывает его на ладони. В воздухе вновь бликует серебристая чешуйка – как осколок разбившейся елочной игрушки. Я отворачиваюсь, гляжу на скучную стену ближайшего гаража, вспоминаю, как осенью мы бродили по звонкому от инея маленькому парку и зашли погреться в тир. Я выбила все десять пулек, навешала звонких щелбанов рыбкам, зайчикам и движущимся по конвейеру желтым уточкам. Я не промахнулась, а Темчик трижды промазал, причем на пивных жестянках, в которые дошкольник может попасть. Случайно так не сделаешь. Только нарочно. Особенно если ты умеешь стрелять не только из игрушечной «ижки». Он тогда проиграл, чтобы я победила. А теперь я таскаю у него из-под носа учебные звездочки. – Темочка, давай! Артем не отвлекается, не отвечает. Я всматриваюсь в мрачное, не желающее светлеть небо. Аккурат над перекрестьем электропроводов тихонько трепещет, наливаясь оранжевым светом и уменьшаясь в размерах, игрушечная звезда. Она летит все выше, строго по невидимой дорожке, словно Темчик попал пальцем в небо, пробил в нем дырку, и теперь звезду затягивает туда, как в водоворот. В начале марта солнце встает в седьмом часу утра. К этому моменту среди сырых туч весело болтается одиннадцать учебных звездочек. Моих там всего три. Остальные Темка зажег! Сам! В это утро я засыпаю стремительно, не дожидаясь, пока Артем с Анюткой свалят из квартиры навстречу учебным и трудовым подвигам. По коридору расползается коварный запах омлета и особо стойкий гнусавый голос мультперсонажа. А я уже окопалась в недрах родной кровати и провалилась в сон. Кадры последних суток торопливо мелькают, как пейзаж в вагонном стекле. Жанровые сценки причудливо тасуются у меня перед глазами: квадратный корень зацвел, Анька над книжкой плачет, расческа в сугробе проклюнулась, на трех экземплярах договора моя подпись проступила. Пачка денег в томике Чарской, крылатая кошачья тень в сыром небе. И теплые звездочки надо мной и Артемкой. Кружатся от усталости. В спальню вроде бы заходит Артем, ставит на тумбочку что-то стеклянное, деликатно звякнувшее. Там горячий чай или кофе. Таким чаем лечат не только простуду, но и одиночество, неуверенность в партнере. Принесенный в постель кофе вносит ясность не только в мозги, но и в отношения. Сон накрывает меня жарким одеялом. В заслуженной дреме я все время помню: рядом теплая кружка. Мобильник выплевывает мне в ухо веселую до отвращения песенку из детского мульта. Анька. Я сперва хватаю телефон, потом открываю глаза. Мое первое «Алло!» получается не только хриплым, но и насмерть обиженным: на тумбочке стоит ваза с торжественными до траурности алыми розами. Под ней открытка с приторной позолоченной восьмеркой и типографским, на некролог похожим, текстом. Восьмого марта от души
Цветы и поздравления.
Пусть наступившая весна
Подарит восхищение.

На свободной от этой галиматьи половинке открытки Темка торопливо и очень правильно нацарапал свое, честное. «Женя! С наступающим! Буду завтра, очень поздно, желаю счастья и здоровья. Подарок здесь». На страничке пририсована пронзительная стрела. Она намертво лишена сердечек и купидонов, а потому умиляет до ужаса. Если посмотреть в указанном направлении, то там можно найти коробочку. Снова кольцо. Третье по счету, если я не ошибаюсь. Из предыдущего, новогоднего, я елочных украшений наделала. А это куда? Чашка чая с лимоном стоит в тысячу раз дешевле. И во столько же приятнее. – Женя, ты где? – Дома, сплю, – обижаюсь я. – Ну и дура! – тоже обижается ребенок, прекращая разговор. Я кручу ювелирную коробочку в руках. Марфин выкормыш! Это она меня, видимо, с Восьмым марта поздравить так решила. Ну что за свинство, на дворе первый час дня, я легла фиг знает во сколько, устала как скотина, а она… А она меня сегодня на концерт к себе в лицей приглашала. В двенадцать в актовом зале. Анька там петь будет. А я тут в койке, некрашеная, нечесаная и невыспавшаяся. Даже если явлюсь на это учительско-родительское сборище в натуральном виде, все равно опоздаю. Разве что вороной попробовать. Вот только еще полминуты полежу. Буквально четверть часика подремлю, самую капельку… Просыпаюсь в четыре вечера, со сладким ощущением бодрости в теле и с жутким чувством вины в остальных местах. Анька сидит на кухне, зло хрустит болгарским перцем. Сперва она со мной не разговаривает, потом обиженно всхлипывает в ответ примерно на пятое мое «извини». Потом мы с ней орем друг на друга, миримся, снова ссоримся, я разбиваю об пол какую-то невнятную сахарницу и хлопаю дверью. Выкатываюсь в ближайший магазин игрушек. Возвращаюсь голодная, в сырых сапогах, без сигарет, зато с добычей. Добыча обряжена в белое кружевное платье, снабжена зонтиком, шляпкой и копной золотистых принцессных кудрей. Стоит эта чертова кукла как три бутылки настоящего французского коньяка. Анька недоверчиво смотрит на подношение. – Это подарок. Ань… – Это Джаваха, – поправляет меня Анютка, обхватывая куклу двумя руками и переходя на неразборчивый шепот. Синтетические локоны из золотистых становятся темно-зелеными, потом лиловыми, а потом обретают каноничный, как в книжке, цвет воронова крыла. Я снова жмурюсь и почти не дышу – не мешаю чужому волшебству. Анька впервые ведьмачит в открытую, на моих глазах, нетерпеливо, правильно и вдохновенно. Я стою у нее за спиной, охраняю. А на кухонном подоконнике снова трепещет в граненом стакане цветок квадратного корня: там распустился последний, самый нежный и прозрачный бутон. Он пахнет смолой и медом, теплым, бесконечным, солнечным летом. Детством. * * *

– А девочку Дусину… в смысле – Марфину… – В смысле – Аню Собакину, – поправил Старый. – Я ее в туалете перехватила. Поговорили. Я спросила про Иру-Бархат, аккуратно. Она сразу: «Ты от мамы Иры? Ты меня к ней заберешь?» Я сказала, что нет. Правильно? – Наверное, правильно. Молодец, спасибо. Если в следующий раз спросит, скажешь, что Ира скоро за ней придет. – Это правда? – Да леший ведает. Если мадам Ирэн успела слинять, то сейчас должна зашевелиться. Или даже зайти к Озерной. Либо девочку проверить, либо кое-что забрать. Но это пока между нами. Кстати, как Анна сейчас выглядит? В порядке? – Не знаю. Она стояла, руки мыла. Лохматая очень, а в остальном внешне в порядке. Я ей бант новый завязала. – Пожалела сироту, ма шер? – Ну а что, нельзя? Я же помню, как это, когда из родителей – одно государство. От удара кулака по столу клеенка надулась некрасивыми пузырями. Потом, правда, разгладилась, успокоилась. И Старый тоже подостыл: – Ты такое не говори. Особенно вслух и особенно при мне. У Ани родители имеются, вполне настоящие. Сама запомни и другим про это скажи. Часть вторая

Апреля 2009 года, четверг

«По коридору влево. Там есть табличка „Exchange“.
Вы только стучите громче, если кассир занята».
Киваю и улыбаюсь, хотя труден каждый жест,
Едва шевельнешься – в куртке позвякивает металл.

И вправду не обманули: я вижу экран окна,
Увесистый подоконник – пещера в граните стен.
Аквариум для кассирши. Она-то мне и нужна.
Зову ее тихим стуком: «Вы сделаете обмен?»

«Конечно», – она кивает. Откладывает журнал.
Потом, уже улыбаясь, на ощупь ищет очки.
Мне кажется, там… Да нет же, кассирша сидит одна.
А это всего лишь эхо шагов, неизвестно чьих.

Мне снова кажется глупость. И дышится кое-как.
«Да вы не волнуйтесь, детка. Таких, как вы, – миллиард».
Блестит желобок вдоль кассы – начищенный, как пятак.
И я начинаю молча выкладывать свой товар.

Она мне кивает сухо, но смотрит еще добрей.
«У вас очень легкий случай. Считайте – что повезло.
Вам сдачу давать рублями? А может быть, в серебре?»
Кончаются все сомненья. Включается ремесло.

Постукивают монеты. Пощелкивают часы.
И голос из застеколья гудит, как в трубе вода.
«Какой у нас курс сегодня? Ну, значит, легкая сыпь,
Автобус, застрявший в пробке, и прочая ерунда».

«А может, проспать работу? А может, забыть ключи?»
Ну надо же – я торгуюсь. А это почти легко.
«Потише! Ведь я считаю!» – кассирша почти кричит.
И что-то блестит такое, за нежной броней очков.

И вот мой расчет закончен. Минуты ведь не прошло.
А мне показалось – месяц, а может быть – вся весна.
На миг затянулось дымкой небьющееся стекло,
И остро пахнуло снегом. Все. Сделка завершена.

Ко мне подвигают ближе наполненный желобок.
Там много какой-то мелкой, бесформенной ерунды.
Ее надо взять с собою, хотя нести тяжело.
Я это все получаю по курсу большой беды.

Направо по коридору. И главное – не смотреть,
Во что за моей спиною сейчас обернется дом.
А может, все будет тихо. Лишь звякнет дыханья медь.
И смех отзовется странным рассыпанным серебром.

Кассирша ответит миру табличкой «сейчас обед»
И выскочит вниз, в столовку: голодная, черт возьми!
Их, мойр, в этом мире трое: нет смены, отгулов нет.
Но нынче хороший график – с двенадцати до восьми.

31.08.10 «Ленка, привет! Ты чего, с ума сошла? Я на тебя не обиделась, успокойся, параноик! Просто настроение раздрызганное, видеть и слышать никого не хочу. Боюсь, что мне опять какую-нибудь гадость скажут. Я сдуру Зинке пожаловалась, что меня плющит, и она предположила, что сейчас началась моя последняя жизнь. Типа, организм на износе и ведьмачить нормально не может. Не хочу в это верить, но никаких других вариантов в голову не приходит: у меня ведьмовство идет с перебоями. То нормально, а то вдруг раз – и тишина! Как будто во мне батарейка села. Будь я мирской, решила бы, что сглазили! Дни одинаковые, как сигареты в пачке. Купила платье. Не помогло. Может, это все-таки быт меня сожрал? Возраст себе померила. Лифчик закоротило, выдал тридцать три на шестьдесят. Это чего, на тридцатку с хвостом выгляжу, а по сути – старый пень? Таких цифр в природе не бывает! Помирать категорически не хочется, веришь? Туплю со страшной силой: отправила Темку на родительское собрание, напрочь забыв, что он глухой. Особой разницы никто не заметил. Темка там передвинул какой-то шкаф, Анька говорит, что учителка была в восторге. С Анькой тоже проблем до фигища. Главная: она разговаривает. Про уроки, про училку, про подружек, про мульты какие-то дурацкие. Перебивать неудобно, а слушать – уши пухнут. Я Темчику завидую. Вообще, касательно Аньки у меня есть одна мыслишка, но она на редкость дурная. Мне иногда кажется, что она меня ненавидит. И поэтому старается угробить. Идея бредовая, сразу говорю! Но, может, твоя мать ее в свое время каким-то фишкам обучила, из тех, что помнит по старым временам? Ленка, ты только не обижайся, я знаю, как ты к матери относишься, и знаю, что ты сама про такие вещи категорически не в курсе. Но ведь чисто теоретически она могла Аньке преподать вполне конкрет…» «Сохранить черновик». «Удалить черновик». * * *

На изломе марта и апреля бывают дни, когда очень хочется оттолкнуться от лишенного ледяных нашлепок асфальта и взлететь в звенящий солнечный воздух. Желательно поближе к крышам, бликующим, как свежевымытые консервные жестянки. К проводам, которые подрагивают в такт замирающей душе. К птицам. Или к вершинам деревьев, к пока еще черным, довольно тощим веткам. Они похожи на черточки, которые кто-то провел толстым фломастером на голубом альбомном листке весеннего неба. Рисовать, кстати, в такую погоду тоже хочется. Или петь. Или стихи под нос мурлыкать – в ритме непривычно бодрого шага. Иногда шагать так же прекрасно, как и летать. Весна похожа на инфляцию. Обесцениваются теплые свитера, теряют смысл шубы, и никто не принимает в расчет подлые шарфики. Коварные перчатки, чей несносный характер отлично рифмуется со словом «прятки», тоже утрачивают свое превосходство. Зато резко подскакивает в цене вид из окна, а еще больше – с пережившего оттепель балкона. Вместо скупого ассортимента гаражей, многоэтажек, проводов, трамвайных остановок, магазинов и казарменно-белых школ, из этих самых окон вдруг можно разглядеть пейзаж. Дымчатый (с погрешностью на немытые окна) и вполне живописный. Отдерни занавеску, замри на пару секунд и получи искомое – хоть гравюру, хоть акварельный этюд, хоть лазурную вязь гжельского сервиза. Все зависит от того, к чему лежит душа – та самая, что трепещет на пару с засидевшейся дома занавеской. Моя душа лежит сейчас довольно криво и вообще не на своем месте. В ней почти месяц живет страх. Или это я живу в нем, как в неуютной, случайной и бестолковой квартире, из которой нет возможности выбраться. Потому что, если выйдешь, то обратно не войдешь. Это страх собственной смерти. Страх бессилия. Уже почти месяц я чувствую себя полудохлой рыбой, которую заморозили заживо. Иногда мне хочется, чтобы все побыстрее завершилось – особенно если в доме бардак и оба участка проблемами заросли по маковку. А иногда совсем даже наоборот, я за свое неказистое бытие цепляюсь. Потому что, даже слабая и никчемушняя, я все равно есть. И работа моя у меня есть. И семья – хоть и фальшивая немного, а моя. И весна – пусть чужая, выпавшая в этом году совсем другим адресатам, все равно существует. Вон, уже небо созрело, налилось сочной голубизной. И теплые запахи прилетели – не то с юга, вместе с ветром, не то с первого этажа, где в магазинчик горячий хлеб завезли. Небо звонкое. Тренькает нежно, совсем как мой мобильник. Незнакомый номер. Отлично, пусть будет сюрприз. Я не знаю, что у меня с силами, но простой человеческой радости в голос я всегда могу подмешать. – Евгения Олеговна? Евдокия Ольговна, если быть совсем честной. Но что с тебя, мирская, взять… – Слушаю внимательно. – Это лицей беспокоит. Вам сегодня надо подойти в учительскую, в половине первого. Мне сегодня надо кофе купить. И не мешало бы маникюр сделать. – А зачем? – С вами хочет побеседовать Инна Павловна, – злорадно выпевает мобилочка. – Да? А кто это? По ту сторону телефона взяли и очень сильно изумились. Впали в ступор, как в анабиоз. – Вообще-то, это классный руководитель вашей дочери. Третий месяц у нас учитесь, могли бы и знать… У меня, вообще-то, жизнь как на подводной лодке: год за два, если не за девять. На борту этой лодки не было места для имени Анькиной классной дамы. Придется впихивать. * * *

«…К 1 апреля 2009 года было проверено на наличие аргументов все попавшее в наше распоряжение личное имущество несовершеннолетней Собакиной Анны. Перечень предметов с подробной описью прилагается, см. стр. 4–11. Чего-либо напоминающего аргументы по внешним признакам или прямым функциям обнаружить не удалось. На 1 апреля 2009 года рабочие способности Озерной Е. О. притуплены, состояние угнетенное. Собакина периодически экспериментирует со своими способностями, не всегда ставя об этом в известность своих опекунов». * * *

Очень странно приходить в какую-нибудь контору родного участка не по работе, а по личным делам. Я вокруг Анюткиного лицея по ночам периодически кренделя выписываю. Он, конечно, весь из себя частный и ухоженный, как породистая псина, но проблемы-то там те же самые, что и в дворовой блохастой школе. Детские обиды гроздьями висят, чередуясь с учительской умотанностью. А вокруг все коллективным недосыпом поросло. И этой, железной дисциплиной… Хорошей Смотровой в таком здании прибраться – это как полы на кухне помыть, работы на четверть часа. То есть скучно, лень и некогда. Но потом все-таки собираешься с духом и начинаешь наводить чистоту помыслов и порядок мыслей. И все так хорошо выходит, что самой приятно от сделанного. Если не принимать в расчет, что через день-другой все голубые мечты потихоньку выцветут, а прекрасные порывы поувядают. Последний раз я здесь убиралась в воскресенье в пять утра. Но сейчас все снова вздрюченные ходят, в растрепанных мыслях: и старшеклассники, завернувшие за угол покурить, и табунок родительниц на крылечке. В дверях учительской меня снабжают сухими казенными вопросами: «А вы к кому?», «А вы можете подождать за дверью?». Могу. Вроде и цвет у стен другой, и планировка современная, и вообще кругом одна сплошная пластмасса. А все равно кажется, что сейчас из-за угла выпорхнет кто-то из родных смолянок (тех, что ушли в мир иной лет эдак семьдесят назад, а зачастую и пораньше). Смех-то у девочек один и тот же, в любые времена и в условиях любого политического и прочего курса. Всегда легкий и звонкий, апрельский. Очень хочется отозваться на него веселым эхом, выскочить навстречу, обняться, закружиться в секундном танце радости… «Душка моя! Сколько же мы не виделись? Сделай милость, не напоминай! Просто расскажи, как ты устроилась на том свете? Как у наших дела? А Завадская как? А Короткова? А задавака Кляйне? Вы там старушки или нет? Такие, как я вас помню?» Только я и помню. Кроме меня – некому. Дай бог, если у дальних потомков фотокарточки сохранились. Те, на которых не разберешь, кто здесь юная прародительница, а кто – ее подружки. Вы все для них одинаково далеко. Одна я осталась. Но что делать, мадемуазель? Держите голову выше, спину ровнее, а нос по ветру. И пуговицу к плащу пришейте, раз заняться нечем. Она у вас, мадемуазель, качается, как маятник. В коридоре напротив учительской стоят вполне пристойные банкетки. Но я по привычке ныкаюсь в ближайшем туалете. Пристраиваюсь на подоконнике, начинаю потрошить сумку. Нитки сами попались под руку. Они желтые, а плащ синий. Придется всю катушку взглядом перекрашивать. Иголка, естественно, при мне, но она рабочая, для ведьмовства. Такой иголкой пуговицы пришивать – это примерно как вскрывать скальпелем консервы. Вандализм в чистом виде! Ножницы тоже нашлись, те маникюрные, которые я сперла из Анькиной коробки. Острые, заразы! Опять до крови поранилась. Кое-как прилаживаю пуговицу и для надежности еще примагничиваю ее взглядом, чтобы больше не отлетала. Надо Аньке эту фишку показать: взрослая девочка, сама должна за гардеробом следить, заговаривать шмотки, чтобы им сносу не было! В сортир вваливается какое-то мелкое дьявольское исчадие белобрысого окраса, мужского полу и лет десяти от роду. Оппаньки, это я хорошо зашла! У нас-то в Смольном мужских туалетов никогда не было, вот я табличку и не посмотрела. Совсем в маразм впадаю, не иначе! Торопливо кидаю все свои швейные принадлежности в магазинный пакет, к банке кофе, колготкам и прочей колбасе. Бормочу извинения и выкатываюсь наружу. К Аньке на продленку, что ли, зайти, посмотреть, как она там вообще?
– Добрый день. Мне нужна Аня Шереметьева. Она здесь? – А у нас такой нету! – Женька? – Анютка упирается локтями в парту, запорошенную альбомами, фломастерами, цветной бумагой и прочими тетрадями. На обложке – вверх ногами для меня – синеет аккуратная вязь учительского почерка. «…ученицы 2-го класса лицея „Вдохновение“ Собакиной Анны». У моего ребенка фамилия Марфы. – Привет! – Я с любопытством разглядываю место Анькиного ежедневного заключения. Стены в цветах – нарисованных и настоящих, всунутых в подставки. На полу ковролин, на нем спиной ко мне сидит пацан, собирает модельку из яркого конструктора. В шкафу книжки, на полках поделки. В углу с потолка свисает телевизор, там беззвучно шебуршат персонажи старой советской сказки. На окнах – шторы, на шторах – розочки. Казарма, в общем, в цветочек. Вдоль окон вытянулись двумя короткими цепочками десять одноместных парт. За третьей в крайнем ряду и сидит моя Анька. – Ты чего пришла? На нас смотрят зрители – три мальчика и еще одна девица Анюткиного возраста. На меня так дети в ТЮЗе пялились. Они в зале, я на сцене. Как правило, в образе Бабы-яги или злобной мачехи. А я сейчас добрая-добрая, ну правда же! – Освободилась пораньше. Пошли в кондитерскую? Я нервно шуршу своими бахилами, тереблю наспех напяленное обручальное кольцо (вот, заодно и Темкин презентик выгуляла!). – Сейчас, да? – Анька смотрит на одноклассников – тоже как со сцены. Держит паузу. А потом выдает голосом примы императорской оперы: – Ну… Я вообще-то не против… Вот ведь цаца упрямая! Не хуже, чем я в детстве. – Попозже. Я к твоей классной дам… руководительнице должна зайти. Вернусь и пойдем. – Я тогда подумаю, – Анька поджимает губы, точно как Марфа. – Да, конечно. Всем пока, скоро увидимся, – спектакль закончен. Анькины камрады вразнобой мычат что-то вежливое, как и полагается свите, сама принцесса скупо кивает и продолжает рисовать в альбоме оборчато-кружевную фигню – фломастером нестерпимо сиреневого цвета. В коридоре я сталкиваюсь с кудлатой дамой невнятного возраста. На носу у нее очки, на губах – четыре слоя алой ваксы. – Добрый день. А я вас сразу узнала! В прошлой жизни меня этот вопрос периодически вгонял в ступор. Актрису Лындину и на улице узнавали, и в поезде, даже в бане. С одной стороны, приятно, с другой – всегда не вовремя. Когда переродилась, началась другая пенка: нынешние пожилые периодически видят во мне сходство с советской кинодивой и застенчиво сообщают: «Вы, конечно, не помните, но вот раньше была такая прекрасная артистка…» Помню, была. Я ей даже родственницей прихожусь, только весьма дальней. – Вы Анечкина мама? Вы очень похожи! Корявый комплимент выдается автоматически, с вежливостью замотанной официантки. Анька у нас светленькая, типичная бледная моль. А у меня морда смуглая. Раньше за цыганку иногда принимали, теперь за нелегалку. А сто лет назад такой типаж именовался «женщина-вамп» и был весьма в цене. Нас с Анькой сравнивать – как ежа с ужом. – У вас глаза одинаковые, и вы улыбаетесь как под копирку! А я воспитатель продленной группы. Вас ждут в учительской, я провожу! На кофточке у дамы тоже розочки. Вязаные, оранжевые. Совершенно жуткие.
Анькина учительница хотела поговорить со мной о чем-то чрезвычайно важном. Об утренних опозданиях, наверное. Об учебнике по английскому, который Темка две недели не успевал купить. О чешках, которые Анька потеряла в раздевалке. Но я, как вошла, так сразу все узнала. Про то, что у учительницы дома хаос, а на душе – вечные зимние сумерки. Про зятя, который в бутербродах хлебную мякоть выкусывает, а корки оставляет, прямо на столе. Про старшую дочь Надьку – мужлана в юбке, которая мечтает квартиру разменять. Про младшую дочку Риту, которая почти месяц на сохранении лежит, а лечащий врач ничего путного не говорит, ему лишь бы деньги вытянуть. Ну про ту самую Риту, малыша которой я попыталась спасти в День святого Валентина. Там еще чья-то ворона подсуетилась: либо ведьма, либо крылатка. Вспомнила я эту Инну Павловну – еще до того, как она рот раскрыла и начала меня отчитывать за все, что я допустила и о чем не позаботилась. От нее – неглупой, некогда если не красивой, так очень даже хорошенькой – пахло таким одиночеством, что у меня руки затряслись, затребовали работу. Так мы с ней и общались. Она мне мозг строгала, я ей жизнь залечивала и заглаживала. – Меня сложившаяся ситуация не очень устраивает. Обычно у нас родители всегда готовы к диалогу с лицеем, сами проявляют активность… (Вместо пальто лапсердак какой-то нацепила и стоит тут передо мной, губки оттопыривает. Я бы посмотрела, как бы ты двоих детей в одиночку вытянула, милая моя…) – Инна Павловна, у нас в семье были форс-мажорные обстоятельства… (Фигассе, Инна Павловна, как вас скрючило? От ненависти аж звените. Спасибо, конечно, что на детей не срываетесь, в себе все держите, но в семье у вас реальный караул. Даже не соображу сразу, что тут можно сделать.) – Я понимаю, что вы очень, очень молодая мама. Так сказать, начинающая. Но в нашем с вами случае… (Улыбаться она мне будет! Еще бы, здоровая, молодая! А исполнится тебе пятьдесят семь, останешься с двумя здоровенными кобылами в доме…) – Разумеетс



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: