Повесть о Горе-Злочастии




 

А впрочем, попью-ка я пива у себя в дому. Посмотрим какие слова поспеют от этого попивания. “Хватит, ястребок!” — обращаюсь я к рассудку, который без минуты покоя рассуждал, а теперь горькие реки впадут в тени мозга, где меж извилин залегают страхи, логарифмы, лебеди, запах того, что добавляют в газ, чтоб пах, любовь к вечернему звуку летнего гравия под удобною ботой. Положу себе выпить первую бутылку за девять глотков, а про вторую загадывать не буду, важно только то, что с последним глотком завершу и историю.

Первый глоток — мятная песня. Кто ест — едок, четыре буквы, два слога. А кто пьёт кто? Пивок? Питель? Питёр? То и с тем, кто говорит со мною на одном языке. Глоток второй — его позвал первый через недра человеческие. В мясе руки сигнал: “Одесную тя чаша бех, взними вестно и урони в уста фряжское питие”. Так кодируется сигнал в руке. А меж тем случилось уж глотков пять. Как назвать того, кто говорит со мной на одном языке? Кто живёт в одном отечестве — понятно кто (ещё глоток, ровно из середины бутылки, особый, хлебный). Кто состоит в одной партии — понятно кто. Ел с человеком одну кашу — и для него есть название.

Слова, говорят, возникают по надобности. Нет такого слова, которое никому не нужно. Говорят мои ясноокие востоковеды, что в японском языке есть словечко “ба-ку-ша-ан”. Чаще применяют его, когда видят девушку или женщину, а в отношении представителей мужеского пола словцо почти не применяется. Оно значит, что человек выглядит со спины лучше, чем с лица. Стало быть, ситуация несовпадения сторон по привлекательности была так частотна, что потребовалось это как-то коротко назвать. Как привык ум (глоток), что простое для него то, что имеет короткое и знакомое название. Взять хоть молоток (не буду поминать по пивной суете абстраковщину вроде истины, счастья и свободы). Не сразу разберешься, что в нём сложного, но стоит представить первого на земле человека, который что-то решил поколотить, и в его рассудке воздвигся молоток... Вот он, мохнатый конструктор молотка! Назвал бы этот конструктор своё творение одним каким-нибудь словом? (Глоточек). Да и были ли тогда слова? А если молоток возник раньше слов, тогда что? То-то задумаешься о далёком своём прадедушке. Но оставим его. Есть ещё слово с ударением на последний сложок — “выжымышпалаз”. В этом месте (а может и раньше, чем чёрт не шутит) читатель может начать подозревать, что я выдумал это слово. Но это истинное слово — его мне сказали удмурты, среди которых я жил. Последний глоток первой бутылки пахнет аквариумом, стоявшим без уборки неделю. Это уже не вкус.

В момент, когда шумит в голове всё убранство, порой вспоминаю я золотой урок отрочества. Полувздыбенко (о нём далее будет побольше) и Твердосупов (а вот о нём поменьше) долго меня уговаривали поучаствовать, наконец, в попойке. В попойке! Восьмиклассники две тысячи второго года — нынешние семиклассники, четвёртого не было. Глянуть впервые на наш посёлок значило быстро понять — здесь обитают единомышленники свиней. Твердосупов был жестоко ограблен старшеклассниками. Храбрость его жила в одной извилине с идиотизмом, похвастался он кому-то бутылкой водки “Русь”. Твердосупов был выслежен, затянут в ТБЗ (так именовали туалетную комнату мальчиков). В ТБЗ бутылка водки была выпита Бездуровым, Заевым, Мамуриным и великаном-девятиклассником Лодовым. Все эти имена были грозными, слабые сердца замирали, когда рядом произносили их. Сам же Твердосупов был крещён унитазным смывом. Висел он из руки Лодова вниз головой, сыпались из карманов копейки, рокотали смывные бачки, в ту пору ещё высокие со свесившимися вниз цепочками, поднимались к потолку дымы сигарет “Балканская Звезда”. Но урок был не в том.

 

 

Я и Полувзыбенко купили два “Индиана Джус” за двадцать четыре рубля, шестьсот миллилитров, алк девять и девять об. Полувздыбенко называл это оборотами. Продавщица хотела продать нам только один, а потом вовсе отказалась продавать со словами: “У меня дома такой же”. Но вышел человек в робе, пыльной из-за осыпающейся подсобки, и сказал что-то вроде: “Да ладно, чё ты!” и поставил на стёклышко витрины две бутылки, а бумажку в пятьдесят рублей забрал. Долго восходил я к этой бумаге: копил, выменивал, продавал, обманывал, находил возле загса, бегал за копеечками и на кладбище — брать с могил. Было собрано пять тысяч копеек, обменял в канцтоварах (в магазине хорошо пахло), а дома выгладил, пока все были на работе, и сложил в альбомчик, где была валентинка от Лены, молитва перед сном (ангеле божий хранителю мой святый) и, вот, пятьдесят рублей. Вечерами я глядел на синюю ростральную колонну, на изображение петербургских облаков на купюре. Богато хрустела она, чистая. Я ласкал её, говорил с ней: в одной газете, в статье “Потомственный маг отвечает: как быстро привлечь деньги” я прочитал, что именно это способ. Ещё в ту же пору отец (теперь-то я знаю, что в шутку) добавил: “Вот, пишут, вселенная благодарит деньгами того, кто убирается в туалете, кто чистит унитаз”. Долго я чистил унитаз с усердием монаха, но вселенная была скупа и денег выделяла мне немного.

 

 

Я расспрашивал Полувздыбенко о том, что ожидать мне от состояния пьяности. Он отвечал неинтересно и всё сворачивал на то, что нужно попробовать, а не по рассказам знать. В общих же чертах говорил, что в голове бьётся одна мысль — на всё пофигу! На вопросы же о том, когда действие прекратится, как понять, что действие началось, всё отмахивался, даже ругался на эдакую бесполезность. Был март с блеском наста. Я взял палку, часто так делал, любил таскать палки, возить по земле, летом, после дождей, чертить по доньям луж пыльные следы. Теперь я чертил палкой стрелки, направленные против движения. Полувздыбенко посмеялся надо мной, но я не оставил дело. На последний перед питьём вопрос он всё же ответил, но не сразу и неуверенно, вертанул глазами. Я спросил его, пил ли он шестьсот миллилитров коктейля в одного, он ответил, что делал это сорок семь раз. Я понял, что он соврал. А он понял, что я понял, что он соврал, но ободрил: “Не пикай!” Мы влезли на территорию элеватора через собачью щель. Без курток мы легко пролезали. С ужасом я думал, как буду выбираться, если Полувздыбенко распьянеет до лежачки. Мы забрались на самый верх старой водонапорной башни по ржавой до шершавости лесенке. Под шагами гудели пустоты. Важно было то, что снизу нас заметить нельзя, только издалека. Мы сели на верхний люк. Я несколько раз проверил — не шатается ли башня от смещения тел? Открыли тугие бутылки и почти начали пить. Мне хотелось сдвинуть чаши, как взрослые, но в нашем посёлке добрые ритуалы были не в ходу. Ритуала мне хотелось более, чем попробовать спиртосодержащую продукцию, но Полувздыбенко уже с удовольствием гудел отрыжкой в чёрное отверстие в люке башни, а я ещё не отпил. Я всё смотрел на пузырьки в оранжевом холоде, Полувздыбенко сказал, что я “гоняю жданку” и попытался отнять у меня бутылку. Нужно было немедленно решаться, и я решился.

 

 

Всё было точно как у лимонада со вкусом апельсина, кроме некоторой горячей струи во вкусе. Эта струя мне показалась такой незначительной, что я, чтобы отбить своё в социальном счету, выпил залпом чуть не половину. Так скоро, что Полувздыбенко сам посторонил бутылку и рассказал мне, что так нельзя, слишком “резко даст”. Я возразил, и, кажется, встал, хотел ударить его, сидящего, по лицу за прошлые обиды в самый подбородок, но удалось только неловко мотнуться. Это, конечно, не от того, что мне “дало” (я проговорил это слово), а он поднял большой палец вверх, оценивая, что теперь и я приобщился к употреблению спиртных напитков и отныне могу кое-что значить в мужской компании. Полувздыбенко взял надо мной, слабачком, что-то вроде шефства.

 

 

Учил он меня артикулировать посыл. О посыл! Отец иерархий! Был случай, меня сильно побил Бездуров, побил дважды. У меня была зажигалка с изображением женщины с минимальным количеством одежд на стройном теле. Я чувствовал, что за мной следят, и всё вертелся около приоткрытой двери в кабинет директора, Петра Егоровича Тратоглазова, ветерана войны. Бездуров повалил меня всем телом и сказал: “Пиво качать или сразу отдать?” Качать пиво означало сесть человеку на грудь, упереться коленом в двуглавую мышцу плеча (называемую в народе бицепсом) и начать сгибать и разгибать локоть. Мышца с искристой болью проскакивала под коленом врага, оставалось только стонать. Я отбросил зажигалку аккуратно в проём двери и заорал как можно громче, стал корчится, как будто испытываю предсмертные муки. Вышел Пётр Егорыч и рассудил так, что зажигалка эта Бездурова, что он побил меня и поджигал мне ухо. Это потому, что я держался за ухо, будто он мне это ухо поджигал, так я отводил от себя подозрение, потому что за зажигалку могло попасть. Бездурова тогда отправили на педсовет, но избил он меня тем же вечером, у качели. Никого рядом не проходило, но дело было под окнами, и Бездуров стремился меня уволочь за заборчик, чтобы там надругаться. Это и было его целью, потому что побить человека не значило почти ничего, Бездурова и самого побивали. Важно было именно надругательство. Он бил, качал пиво, кидался всем весом на меня, лежачего, с криком “Титаны реслинга на ТНТ” (была такая передача, где люди весело били друг друга). Снег вокруг меня был изрыт его кроссовочными шагами. Как только показалась вдали чья-то фигура, я закричал, что меня убивают, и Бездуров сгинул, высоко поднимая ноги над сугробами. Долго я обходил эту качель. До тех самых пор, пока Лена не села при мне на эту качель. Когда об этом избиении узнал Полувздыбенко, он начал учить меня обороне, прежде всего, словесной. Требовал, чтобы я говорил посыл грозно, чтобы ходил в расстёгнутой куртке, хоть и холодно, чтобы давал “сукам” отпор.

 

 

Теперь, после оранжевых глотков я внял учению вполне. Я расстегнул куртку и лёг на тёплую крышу башни так, чтобы впитать всем собой солнечный день, свежее небо, я целовал воздух, летающий тут же, всё отошло от меня, отвалилось, будто семьсот ангелов с секаторами налетели густо и освободительными щелчками сделали меня невесомым. Не бредом было тогда оттолкнуться слегка ногой и отчалить к луне, которая тогда была видна в дневном режиме. Удивительно было, сколько узлов затянуто в теле, в плечах, в шее, в шарнирах рук, в двуглавых мышцах плечей в конце концов! Я пропал в небе, в его кругах, в его пустотах, змейках и дёрганиях. Облаков не было. Я плавал в небе и почти стал им, пока не показалась грязно-красная фигура рыжего Полувздыбенко (почему-то рыжина его теперь показалась ужасной, даже оскорбительной), он что-то спрашивал, но какое это может иметь значение? Я допил свой джус и метнул пустую бутылку в отверстие, в которое рыгал Полувздыбенко. Оказалось, что он предупреждает о приближении человека, по всей видимости, шел работяга с того же элеватора. В глазах Полувздыбенко был страх, меня это сладко радовало — “Не пикай! Я разберусь!” У Полувздыбенко будто примерзали к горлу слова, я же разливался широко и грозно — никто не посмевался сказать мне поперёк. Жившему в остережении, в заячьей тревоге только этого и нужно! Дало! Дало разгуляться не бывшей смелости. Полувздыбенко тоже распьянел, но не было в нём куража, как во мне. Я плоско упал с лестницы вниз лицом, но боль будто прекратила обслуживать моё тело. Увидел перед собой тень на снегу: конечно, это работяга стоит и ждёт, пока я встану, а потом он вызовет кого-нибудь и нас сдадут в милицию. Я кинулся на него с горлоразрывным матом, но это оказалась бочка, которая стояла ещё на одной бочке. Верхняя упала сразу за мной, только случайность предотвратила раздавливание этой бочкой моего черепа. Работяга стоял чуть вдалеке. Стало ясно, что он остановился после моей атаки бочек. Полувздыбенко закричал работяге, что уберёт меня, что мы выйдем через собачью щель. Работяга выразил матом своё безразличие и махнул на нас рукой.

 

 

Сам себе я казался грозным и непобедимым. Стрелочки, начертанные мной, действительно помогали, без них мы бы долго вертелись. Теперь мы вышли на тропинку вдоль железной дороги, это означало, что мы не заблудились, что мы не замёрзнем в снегу. Громадная, как целое здание, гордость обрушилась в середину души. Я плыл по собственному величию, по своей свободе и неотразимости. Единственное, что страшило меня — родители. Что будет, если меня раскроют, я даже не хотел представлять. Из-за этой мысли выглянула и другая: могут нас встретить учителя и тогда… о! Комиссия, на которой так распекают, что недалеко до изгнания в школу для дураков. Или самое страшное — в колонию для несовершеннолетних. Сведениям из колонии мы внимали как внимают в хитрых скалах Китая лысые юнцы своему длинноусому, серому и тощему учителю, в никчёмной с виду фигуре которого проглядывает великая мощь. Пьяное мышление двинулось в сторону мысли о колонии, даже откуда-то взошло желание натурально попасть в эту колонию и применить, наконец, все знания, приобретённые на неспокойных улицах нашего посёлка. Мгновенно обрисовалась в моём разворошенном рассудке блистательная судьба, выстроился весь путь до самой коронации на почтенную должность вора в законе. Теперь, когда я простой стремящийся, я обязан строго следить за речью и поступками, давать ответ превосходящей силе. Но всё-таки я боялся встретить учителей, встретить кого-нибудь, кто расскажет родителям о том, что я и Полувздыбенко ходили пьяные вдоль железной дороги. Мне нужно было твёрдо знать, видно по нам, что мы пьяны или нет. Мне казалось, что я иду ровно, но так ли было для всех остальных? Полувздыбенко был уж не рад, что напоил меня, ведь все свои рассуждения о криминальном будущем, о своих страхах и прочем, я вёл вслух, даже с прикрикиваниями, с палкой в руках, которая то и дело падала или отлетала. Ею я разбивал нанесённые мной стрелки.

 

 

Я увидел, как нашу дорогу переходит ученик из нашей школы. Имени его я не знал, но частенько видел его долгую фигуру с высоко забранным коробом портфеля. Из-за этого портфеля он делался похожим на башенный кран с кабиной. Впервые в жизни я, слабачок, решил сыграть в иерархию. Я расстегнул куртку до конца, подал вверх воротник и приказал школьнику подойти ко мне. Я встретил его злой улыбкой, которая будто прилагалась к таким случаям, улыбка эта не была моей. Сколько раз я подходил и сам на такой приказ, ведь учили, что раз зовут, то я нужен, может, помощь нужна. А что просьба о помощи в такой грубой форме, так ведь учили, что не форма важна, а содержание. А что за этим бывает обман, так учили, что об обманщике нужно рассказать взрослым, они обязательно заступятся, выручат, потому что добрых людей — большинство. Но поселковая жизнь лежала поперёк таких учений. Помощь тут никому не была нужна, форма и облика тут значила больше, чем содержание, взрослые обманывали детей и друг друга и ещё завидовали тем, кто умел обманывать лучше, чем другие. За курткой, за лицом, за улыбкой, за разбавленным спиртом мозговым веществом сидел маленький я и играл в страшную игру. То, что это игра, теперь проступило ясно. У этой игры есть правила, им-то мы и внимали: правилам колонии. Я мог продолжать игру: он подчинился и подошёл. Тело его, раз уже подчинённое, можно было подчинять и далее. Так поступают с учениками, заставляя их вставать перед уроком. Я спросил его, делая несколько к нему шагов, видно ли по нам, что мы пьяны. Долговязый попятился, замотал головой, значит, нет, не видно, но оступился, запнулся, громыхнул его рюкзак и несколько снежных взрывов полетели на него от падения. Я протянул ему руку, но разве мог я, устанавливая над ним мелкую свою властьку, поддаться мягкости и доброте? Я подвёл ему руку к лицу и дал ему слегка перчаткой пощёчину. Он быстро и без разговоров ушел, а Полувздыбенко только плюнул в его сторону. Кровь во мне говорила крови: “Распьянашеся и изгибоша!” Я упал на колени перед придорожной волной сугроба, живот мой стиснуло, и из меня вырвался горький, оранжевый поток, слёзные мешки разорвались, противно текло из ноздрей. Кровь сообщила: “Взними ся и поглуми ся, изумленный, а сам на себя набегох, так себя же и утоли. Господа претерпи!”

 

 

Выжымышпалаз — изнанка колена, ямочка с другой стороны от коленной чашечки. Некоторые определяют это слово как подмышку ноги, но это неверно. Подмышка — совсем другое дело. Сравнений тут не может быть никаких. Впрочем, пора открыть и вторую. Открыть и, пусть постоит некоторое время распахнутая! Первое питьё моё было неумелым. Такое же плохое, как первые стихи, неуклюжие: кровь — любовь, прийти — уйти, тогда — всегда, даже была у меня рифма всё — не всё. О чём я старался умолчать в рассказе о первом питии? Точнее, о ком старался умолчать, а всё-таки упомянул (глоток) дважды?

 

 

Лена была моею любовью с пятого до девятого класса. С того самого класса, когда у девиц проступает первогрудие, обрисовывается первозадие. В душах пятиклассников в ту пору созревает горячая жемчужина-уголёк, которая при достаточной ветренности этой души способна развить вокруг себя трескучий дымный костерок, который к девятому классу (глоток побольше) сжигает детство дотла. А вот и особенный вкус второго глотка второй бутылки. Стоит на него обратить раз внимание, во всю жизнь не избавиться от особенного этого чувства при всяком втором глотке второй бутылки. Лена-Лена! Какой мечтой, каким раем мне казалось случайно коснуться её! Постоять рядом! Врут те, кто говорят, что только первогрудие и первозадие волнует тощее озерцо молодого рассудка. Были в школе, даже в одном классе, много грудистее и задастее. Манило меня не мясо и не жир, не отсутствие его или присутствие, а манило меня то, что я потом, когда выучу русский язык, назову изяществом. (Глоток и глоток). Я увидел, как она пишет ароматной пастой уравнения — одно за другим, как поправляет волосы, как ходят небольшие серьги, как свет из высоченного окна пустил всю свою нежную силу на её ресницы. Тогда-то я и пропал. Кровь прошлая во мне сообщила крови будущей последние известия: “Се, отрок, вними! раздорожил себя, ныне есть ты члены многия и силы многия, разидошася средце! И живе, и бе о себе, а се — конец, видишь деву сию? Яко вкруг сей девы воссияет множество и раздружие, имать и горех велик быти и прогалы многия имать бог воздвигнути”. Что мог я понять в новостях крови? Что мог я сделать с собою? Единственное, что мог, ни в коем случае не говорить, что испытываю хоть сколько-нибудь чистые чувства к Лене.

 

Особенно ловок в деле словесного унижения любимых кем-либо девушек был Полувздыбенко. Сколько боли я испытал, когда вынужден был, находясь в мужской компании со смехом обсуждать её тело, её полосатые кофты, которые были ей очень кстати. Полувздыбенко любил находить в компании человека, который был влюблён. Доводить человека до признания этого факта, обязательно было называние имени и фамилии (без фамилии будто бы и не считалось). Тогда начиналась травля.

Каждая девушка параллели и самые видные старшеклассницы были обсуждаемы в половом смысле. Каждый должен был под внимательным взглядом других (смотрели в лицо) рассказывать о ходе мысленного полового акта с некоторыми особами. Так шло выяснение любви. Какое-то время у меня выходило довольно лихо отшутиться и выбрать в качестве героини рассказа какую-нибудь, учительницу, завучиху или одноглазую уборщицу тётку Таню. Зрители сгибались пополам от смеха, но в какой-то момент Полувздыбенко посерьёзнел (заподозрил что-то) и предложил трёх, среди которых была и Лена. Под крупными конопушками билось у него зло! Я решил, нельзя давать повод подозревать, иначе он размотает меня и, как это именовалось у нас в посёлке, выкупит. Я сказал, что буду сразу со всеми тремя, чем вызвал одобрительных гул толпы. Этот гул был чем-то вроде аплодисментов. Как мне было больно бросать на алтарь грязь! Единственное, что удерживало меня от открытого признания — сохранение её покоя. Я не хотел, чтобы с ней случилось то, что случилось со Светой из-за Твердосупова. По уговору, чтобы доказать своё пацанство, Твердосупов должен был выкрасть из раздевалки Светину куртку, ярко синюю и искусственным мехом по рукавам и капюшону. Далее мы, все мальчики, запершись в душевой, должны были по указке Полувздыбенко осквернить ткань, по очереди рассказывая о мысленном половом акте со Светой. Последним был Твердосупов, он совершал осквернение под громкий гул, а потом он же должен был возвратить куртку на место в раздевалку. И я участвовал в этом страшном деле, и имел успех, потому что был очень изобретательным рассказчиком. После того, как нас вызвали на комиссию, Света перешла в другую школу. Твердосупов обо всём рассказал директору Тратоглазову. Никто не понёс за это наказание. Полувздыбенко, наоборот, считал себя победителем. Он воспринял переход Светы из нашей школы в другую как небольшую победу в войне против любви. Он любил припоминать Твердосупову: “Как там твоя шлюшка?”, а когда тот заболел на неделю, то о Твердосупове он распространил легенду о его “медовом месяце” со Светой. Я почему-то понял тогда, что Полувздыбенко сам был влюблён в Свету, но говорить о своей догадке я не стал. Не говорить, что ты знаешь что-то — особый вид власти. Про Лену никто не догадался.

Наверное, были какие-то другие способы сохранить любовь. Я сохранил её, кажется, даже после того, как она прошла. Я не знаю, где теперь Лена и как идёт её жизнь. Любовь к ней оказалась важнее её самой. Есть ли слово, которое может обозначить то, что остаётся после любви? Ситуация частотная, а слова нет. Впрочем, надо допивать (глоток и глоток).

 

Что сейчас гадать словами? Я ощущаю, что вынес что-то из пожара, хотя и сам развалился на части. Важно не потерять связи между частями себя. Часто эти связи всего-то слова, но и по ним может ходить кое-какой ток.

Человек состоит из чего попало. Глупо говорить: добрый, злой, хороший, плохой. Слагаемые столпились (глоток). Но на каком основании они могут вполне называться слагаемыми? Кто написал этот пример? Может быть, всё соединяет только имя и любовь, а больше и ничего. А что ещё свяжет раздороженное в целиковое? Последний глоток.

 

ДВЕ СКАЗКИ ДЛЯ РОБЕРТА КИЙОСАКИ

Успех не требует объяснений. Неудача не признает никаких алиби.

Наполеон Хилл

Твоя, Роберт, философия, предполагает, и даже делает обязательным наличие неудачников. За счёт неудачников наполняются холодные бокалы успехоносцев. Выглядит это дельце неправедным, бессовестным и слишком себяческим. Но пустим дальше мыслюгу. Пусть она не сорвётся с этой холодной этической скалы, а отдохнёт на весу и попаучит далее. Богатый то же, что громкий, светлый или кучный. Когда звук громок, свет светел, а горсть не щепотка, когда горсть — не горсть, а куча. Звук громок когда все остальные тихи. Горсть светла и кучна когда все остальные горсти щепоткообразны и темны. Богатый не богат тем, что у него есть, а богат тем, чего нет у меня. Я разглядываю богатство с дальних низин: оно высоко, далеко и не при нас.

Пойдём по пахучему следу бомжа. Глянем в бомжьи гнёзда, многобутылковые, тряпковые, опилко-каловые. Это то, как выглядим мы, обитатели надбомжатного слоя для богатых. Дай бомжу три тысячи российских рублей для оформления паспорта, введи его в душ многошампунный, дай еды. Рубли он пропьёт и пропьёт смертно! Деньги подобны нефтепродуктам. Топливу, в частности. Человечье дело подобно огню. Если огонь тут и там греет пищу, отапливает кров, светит во тьме, то такой огонь упорядочен, полезен. Бомжок плохо темперировал свои делья: топливо только усилит плохость плохого костра, но увеличит хорошесть хорошего. Бродяга сидит в яме умений. Поставь ему в яму Ламборгини и он останется сидеть в яме, удобнее, но в яме. Он не умеет, да и не слишком сильно хочет выбираться.

Подойди ко гнездовищу бомжей со всей праведностью, с ясной совестью и без заплывшего эгишка, со вполне худощавым эго. Выдай ресурсы бродяге и, если он не откажется с самого начала, то сгорит. Жизнь его усилится. Бродяга смотрит с высоты костылей на мир, который не даёт ему что-то, что он просит. А дают — не берёт. Один среди толпы своих ошибок.

Перед нами едок чеснока. Тугое облако дыхания стоит как газообразный телохранитель. Едок чеснока рвёт сало на слои, белое тело сала прогибается под просторными пальцами. В стройную рюмку ловко роняет ледяную хреновуху. По-шашлычному рыхлый нос пролетает над хрустальным раструбом рюмы. Низовья усов и верховья бороды стали ярче от слоя жирка. В фиолетовой мгле за нестройным золотом зубов скрывается жгучее озеро хреновухи. Следом врывается туда полумесяц чеснока, гибнет с весёлым хрустом под разыгравшейся челюстью. Тут же прямоугольный треугольник сала с благородством айсберга теряется во тьме навсегда. Лицевые мышцы едока подпрыгивают одна за другой, звук наслаждения (стон волка) исходит из-под седоволосой груди. Потекли по мыслительным деревням и посёлкам тёплые половые мысли. Обмякли и как свечные слёзы неспешно тронулись вниз. Едоку чеснока почти сновидчески предстояли образы, которые не во всяком обществе принято конвертировать в речь. Спиртовое озеро из желудка едока позвало к себе океанчик снаружи, из орошенной самыми мелкими каплями в мире, бутылки. Второе озеро, хрусткая гибель чесночного зубчика (этот был с зелёным отростком), саловый айсберг. Грянула половая любовь из оркестровой ямы, изогнулись фаготы, чихнула тарелка, почесалась виолончель и взлетела стая скрипок, будто испуганная чем-то невидимым. Наблюдатель не услышит этой музыки, он увидит только глаза едока (такие глаза были бы у ожившего лампадного масла). Обычность и трижды обычность, сухая серость предстанет перед наблюдателем.

 

Вдруг в помещении, где едок чеснока ел свои части чеснока, где пил хреновуху и ел сало, появилась девушка. Никак не миновать её взглядом. Вошла просто, а для едока дело обстоит так, будто не просто вошла, а сказала ряд самых тревожных на свете слов, держа в тонких обраслеченных руках бомбу в сто тридцать килограммов в тротиловом эквиваленте. Едок чеснока услыхал как заворочалось в нём сердце, до этого момента мирно спящее. Девушка ароматной своей траекторией зачеркнула пространство. Самый жирный зачёркивающий завиток поставила ровно против едока, взяла в руки бутылку, небольшой ладонью выгнала капли с этикетки, с изображением лопоухого растения и его неровных корней. Глаза её стали видны едоку — в них блеснуло вещество ночи.

 

От веток люстры отделилась тень официанта, быстро оделась в человеческий облик и принесла рюмку, обновила саловую и чесночную корзины и скрылась опять в сплетениях несильного света и слабых теней. Неловкость едока за свой вид и запах выросла сначала до размеров средней вины, а уж после приобрела вина такие размеры по которым стало ясно почему люди порой говорят: “Провалиться от стыда на месте!” Девушка не унималась. Она сказала едоку слова, которые означают только одно: желание немедленно получить от едока ласк любви. Именно тех, которые представлялись ему как мечта несколько мгновений до появления этой девушки. Едок отбросил от себя несколько тёплых купюр, уменьшился и пропал (казалось даже, что он ушел в розетку). Перед нами только что разыгралось доведение мечты до самоубийства путём наращивания жировой массы чувства вины.

 

Ты, Роберт, капиталист. Совесть у тебя пятьдесят три дятла склевали, в лапках унесли и в жадный вулкан бросили. Это ясно. Другое дело — ты не питаешься самоубитыми мечтами других людей. У тебя на уме баблишко. Я знаю, что тебе, в ряде случаев было бы выгоднее, чтобы у других не самоубивались мечты. Тебе хочется чтоб у других было больше денег, потому что ты знаешь как заманить деньги себе. Что нам присоветуешь ты, Роберт? Как расположить нам наши огни, малые огонёчки, чтоб при усилении не сгореть?

 

Есть и кое-что иное, Роберт. Хотение. Многие горсти человечьи, ворохи, очереди, выводки, многоэтажные озёра не хотят думать о деньгах (это — а), не хотят вообще думать лишку (это — б). Я работаю над людским “б”, а ты, вижу, над людским “а”. Перед тобой кто? Передо мной школьный класс. Да, Роберт, они не хотят, и ты меня можешь упрекнуть зеркально. Я — учитель, значит — заставлятель. Крутятся цветные ленты социального сита, визжат нативные рекламы, люди там не люди, а человек-ноги, человек едок ртом, человек-причёска и человек, который вышел из-под контроля. Схватились за верёвочку любопытства: что будет если лаву вылить в лёд. Схватились, полетели по ленте новостей, закружились и вылезли только через полтора часа, потому что заказ привезли. Вот что хотят ученики, а я заставляю их, говорю им лютое слово — ответственность. Разница в хотениях. Вот дитя. Хочет волочений за. Волочений раз. А я (для них) делаю с-волочения. Антоним раз-влечений. (Есть ещё нерусское слово “концентрация”, но оно тянет за собой такие ассоциативные нитки, за которые можно вытащить и самые искалеченные времена двадцатого века, а это другая песнь). Следовательно я — сволочь. Сволочь и ты, Роберт. Такая же или не такая же? В глазах юного потребителя отражаются рахитные ангелы лени. Но оставим. Я сочинил для тебя сказку, Роберт. Навостри слух и вдыхай мозгом художественный сквознячок.

 

Жил на свете землекоп. С самого зелёного детства он показывал свою увлечённость почвой, песком, глиной, песчано-гравийной смесью, Рыл стаканчиком в песочнице так, что мог уйти в яму во весь свой сидячий рост. В одиннадцать лет вырыл первую могилу, заработал тридцать рублей (шестьдесят на двоих с товарищем). Выучился на экскаваторщика. Копил деньги, покупал участки, где хорошо бы “глянуть”. Землекоп вместо “копать” говорил “глядеть” или “смотреть”, такая была у него странность. Так он копал на одном участке с дачным домиком, копал штыковой лопатой — для души. Лопата коснулась чего-то мягкого. Землекоп снял перчатки и бросил лопату к отвесному краю ямы. Что-то белое показывалось тут и там, угадывались два одинаковых будто бы шара, странные, тёплые. Скоро он убедился, что нашел в земле жопу. Вычерпал землю вокруг, сдул с единственной морщины песок, вынул и взял на руки, как берут младенца. Жопа была тёплой и весила как полведра воды. Обычные находки он вышвыривал на поверхность, но эту швырять было нельзя. Он неловко снял с себя камуфляжную телагу, обернул в неё жопу и выпрыгнул из ямы за лесенкой. Через полчаса он лежал с жопой в обнимку на дачном диване, гладил её и что-то шептал. Жопа безмолвствовала. Не смог землекоп больше встать с дивана. Наступила осень. Землеком пригнил к дивану и остыл. Жопа оставалась тёплой. Скоро наступила зима. Жопа встала, надела пальто, вызвала себе такси через интернет и куда-то уехала. Весной в домик забрались воры и поняли, что здесь труп. Вот тут-то, дорогой Роберт, и сказочке конец.

 

Знай вот что. Я придумал исфразие: “Немой — сирота языка”. Замечено, что эпический герой часто сирота натуральный, но болтун. Ты же, Роберт, раз говоришь, что у тебя было два отца и одна мать — антисирота с коэффициентом полтора. Если бы у тебя объявилась и вторая мать, то коэффициент был бы два. То-то дело! Два отца! Боюсь о тебе рассказывать своим ученикам-школьничкам. Представляю трхметровые хохоты густые, а толстячки с последних парт будут подвизгивать мелкозубо, бия трогательно пухлой пятернёй о парту. Главный шутник класса — Гвоздовозов, обязательно использует в рекламных целях шутку об однополом браке. Такие смехи, смеха, смеюнчики существенно смещают смысл моего сообщения о тебе. А уж твоё сообщение (раз его передаю я) будет воспринято через такие помехи по которым не доберётся до мозгового смыслопоглотителя ни одна здравая мысль. Го-го-го! Ах-хя! Уи-и-и! А-гы-гы-гы! Тут любая философия дыбом встанет!

 

Но я не пятиклассник. Я, Роберт, твою элоквенцию как ужаленный мухерьего провожал от свидания до дома. Впервые так близко ко мне пронесли священное понятие — инвестиция. У меня подлетела голова и медленно встала на место. Как щедро ты швырял предложениями-цветками: не зарабатывайте деньги — создавайте их. Звучит это всё гордо! Солидно и ярко при том. Жалко здесь ставить противительный союз “но”. Потому и не буду. Кому нужно найдут своё “но”. Кто не желает “но” — тому и не дадим. Разве всегда нужно “но”? Иногда, будем откровенны, “но” — совершенно лишнее. Это, конечно, не значит, что я вдруг дрогнул и согласился со всеми твоими выводами. Даже более: я остался при критическом своём взгляде на твою рассудочную флейту. Это я ещё не касался твоего союзничества с Трампом! Это уж совсем непрозрачная история! Да и пусть. Это, Роберт, твоя история. Она мне даже нравится.

 

Твой путь мне представляется очень символичным. Начал ты с фальшивых монет из свинцовых тюбиков зубной пасты. Преступник. Потом ты открыл библиотеку. Благодетель. Между этими двумя открытиями ты был наёмным работником в супермаркете — протирателем пыли. Раб. Знаю любовь американцев к аббревиации и метафорам еды. Придумал вот что: ПРБ-сэндвич. Для чего эта аббревиатура и метафора? Смысла она не имеет. Эту бессмысленную метафору я придумал чтобы показать к чему сводятся все наши экономические ухищрения перед продолговатым лицом умирания. Это-то лицо глядит в русском быту почти отовсюду. Потому для русского уха долларовые заклинания, заговоры и прибаутки — плоские и тупые. Мы привыкли к философским глубинам, которые обитают и в тараканьих пузырях под обоями, и в аромате туалетов электрички “Казанский Вокзал — Шиферная”, и в жевательных резинках “Стиморол”, наклеенных на невидимую сторону школьной парты. Здесь, на глубинах народного моря, в посёлке Пычас, на станции Люга (где градообразующее предприятие — тюрьма), в духоносной деревне Баграш-Бигра тебя поймут не так как бы ты хотел быть понятым. Мы позавидуем твоему состоянию, а чтоб не было так больно от того, что ты жалишь нас в самое нежное безделье — уменьшим тебя в своём сердце и огласим приговор.

 

“Роберт отныне злой преступник. Мошеннически приобрёл он блага. Лебезил перед царицей Деньгой. С самого детства! Унижался всё время жизни! Ходил, присматривался, приценивался: как бы подороже продать! Приносил все экономические данные своему неведомому Богу. А Бог у него — урод!” Так и не поверят тебе, но книгу твою почитают. Скачают на бесплатных сайтах, просмотрят целую скирду рекламы, но ощутят то же, что ощущали древние охотники, отняв добычу у враждебного Духа Леса.

 

И всё-таки, Роберт. Если у тебя есть подходящий мне миллион американских долларов, то я не буду против того, что ты мне передашь его для общего развития всего до чего я только смогу дотянуться и улучшить. Прошу денег для преумножения денег. Могу, стало быть, и я выглядеть неправедным, бессовестным и слишком себяческим. Пусть мысль моя не сорвалась с этической скалы. Куда пришли мы? Грянули девятьсот похотей — поэт просит деньги! “Напитайте-ка меня веществом доллара! Войди в меня, Доллар и дай мне войти в Тебя!” — так вопит (воплю я), который должен быть голодным.

 

Здесь дёрнем за запятую, узнаем чьи это слововагоны. Это слововагоны народной мудрости. Народная мудрость — нефтяные пятна на народном море. Народная мудрость хитра, противоречива, изворотлива, абсурдна в конце концов. Я приготовил тебе немного мудрости, внимай! В огороде бузина, а в киеве дядька. Целых два чина: дурак да дурачина. Нос курнос да рыло дудкой. Всё наготове: сани в Казани, хомут на базаре. Искал дед мамку, да пропал в ямку. Умирать — не лапоть ковырять. Купля руку жжет, да продажа греет. Рыбка рыбкой сыта, а человек человеком. Ты к нему живот поправить — он уж кишки теребит. Художник должен быть голодным. Художник должен уметь, что я не могу. Художник должен рисовать как на фотографии. А мазню мазать и я могу. Голодай и копируй. Поэт должен рифмовать. Голодай и рифмуй. Поэт, который коснулся денег — продался, прогнулся. Особенно плох поэт, который продался за микроскопические деньги. Но продавшийся за великие — кумир. Таков слововагон народной мудрости. Слушай вторую сказку.

 

Захотел ужик попить — и попил. Захотел ужик поесть — и поел ужик. Захотел ужик размножится — и стало ужику одиноко. Нашел ужик способ размножится и стало два ужика. Захотели ужики пить, а стакан один. Стали ужики спорить — кому первому пить. Пока с<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: