Нынче не беспокоили птицу небесную. Новгородские выборные старшины вместе с князем Глебом по‑братски со Всеславом перемолвились и пустили на волю князя‑изгоя, богатыря, как лебедь, гордого, отпустили для «ради бога», как у них такое дело называлось, для «ради бога» же князь Всеслав обещался ни водь, ни ижору, ни других новгородских земель не мутить и Господину Великому Новгороду худа не делать.
И поехал он нетропленой тропой на усталом коне куда глаза глядят, и серые сумерки кутали сизым пологом скучные еловые перелесочки, и вьюжило ему вослед, заметая следы, а новгородцы‑победители, аршинники, весовщики, счетчики‑алтынники, остались в теплых домах, и самая из всех злейшая баба‑изъедуха поостереглась мужа‑смиренника чем‑либо попрекнуть, ибо чуяла – нынче прирученный тихоня может впервые платок с нее снять, проверяя, крепки ли волосы, тогда и дальше держись, лиха беда – начало, и, вспомнив былые денечки ласковые, красные, сама ластилась: ты ж мой могученький, ты ж мой желанненький.
Так возвеличились мужи новгородские в зиму 1069 года. И никто на Руси не удивился. Лишь по прошествий многих веков книжники, изнывая над летописями будто бы дальнего времени, себе в душу заглядывая, себя спрашивали: могло ли такое быть? И, примеряя к себе события, как кафтан с чужого плеча, сомневались, ибо одного рукава хватало одеть все многокнижное поколение вместе с книгами.
Князь без княжества – не князь. Так, казалось бы, быть должно. Так и бывало по старому русскому обычаю, когда сведут с места, князя, другого посадят, сведенный же становится в один ряд с другими родовичами. Так сохранялось в Европе на западе. Император ли, герцог ли и другие владетели, имена которых были названиями земель, лишившись земли, лишались и имени. На Руси где‑то и как‑то княжество слилось с личностью, длилось после потери земли и стиралось через поколения, когда дальнее достоинство дальнего предка заменялось отцовским достоинством и честь сыну шла по отцу. Изгой Всеслав, побежденный, без союзников за русскими пределами, без опоры на Руси, для людей оставался князем. И все‑то все люди знали: где и кто находится, что думает, куда и когда собирается. Дорог будто бы не было, пробитые тропы будто бы снегом заносило за зиму так, что до весны каждый сидел в дому безвылазно, подобно медведю в берлоге, только лапу не сосал. Ан нет, и лапу сосал, и в спячку западал, согласно известиям о русских из нерусских ученых трудов.
|
Зимой 1069/70 года Мстислав Изяславич, державший для отца Полоцк, умер в Полоцке от болезни – не повадили ему двинская вода и кривский хлеб. За эту же зиму к изгнаннику Всеславу прибилась изрядная дружина богатырей, которым было повадно служить не кому‑либо, а богатырю же, таковым признанному от всей Руси. Удачи не было изгою? Что ж, сегодня убыток, завтра прибыли жди. Время худо терять, вчерашнего дня не вернешь. Сердце потерять – всего лишиться.
Всеслав смелости не растратил, время хотел наверстать, убытков не боялся. В 1070 году князь Всеслав больше шумом‑испугом, чем кровью, выбил из Полоцка Святополка Изяславича, заменившего брата. Пробовал Изяслав опять вытолкать Всеслава. Полоцкий князь качнулся, но не выпустил Кривской земли – его Земля от себя не пустила.
|
Кто видал, как осенью сидят сокола на ветках, издали различает их. Вот сухими лапами с остроиглыми когтями захватила сук крепкая, крупная птица. Голова гордо откинута, гордо выпячен зоб над широкою грудью. Глядит, чуть поводя крюконосой головой, и человека подпускает к дереву вплотную – где ему, бескрылому, до меня достичь. А вот другой, тоже на отдыхе. Но сколько уже готового полета в чуть подавшемся вперед теле, хотя каждый мускул еще свободен! Общего между ними – уменье выбрать насест по своему весу. Первый сокол – недавний гнездарь. Второй – единственный, кто выжил из прошлогодних птенцов. И будет жить. Он храбр, но никогда не подпустит двуногого близко. Первый молод и глуп.
Так и сидел князь Всеслав в своем милом Полоцке. Прочно, но весь на весу. И сыновья с ним такие же. Ожегши руки, киевский князь Изяслав счел за благо более их не совать в горячие кривские дебри. Началась пересылка через доверенных людей.
– Ты, брат‑князь, что против меня таишь? – передает Изяслав.
– Ничего. Вот крест. Это ты, брат‑князь, на меня точишь меч, – отвечает Всеслав.
Срок пройдет, затевают опять. Опять Изяслав шлет своих:
– Оставил я давно уж вражду. Вот крест. Мир лучше ссоры.
– Мир лучше, – подтверждает Всеслав.
Послы заживаются. Киевские – в Полоцке. Полоцкие – в Киеве.
Изяславовы послы ведут в Полоцке речи о дружбе, да только есть иные, которые любят погреться на чужом пожарище.
Полоцкие послы в Киеве намек мечут: Изяславу‑то поближе нужно глядеть, тайное и станет явным, как в священном писании записано.
Так, не делая дела, проводили время. И озирались, не веря друг другу. Поистине, неверие горче самого косного верования.
|
В Чернигове, в Переяславле сидели князья Святослав с Всеволодом, и что ни дальше время шло, тем длинней вырастали за Днепром недоверие с опасением. Для сих растений, именуемых сорными, нет времени года, они не боятся засухи, не вымокают, и нет на них саранчи. Однако же и за Днепром тоже ничего не делали.
В обоюдном неделании и заключалось самое нужное княжеское делание: день без войны – сытый день, мирный год – добрый год. Ветер усобицы не шумел по вершинам, корням было вольнее, осевшие торки – черные клобуки, и берендеи, и печенеги, и прочие – легче русели.
Антоний‑пещерник вернулся к своей пещерке, вязал на спицах клобуки и копытца‑чулочки – одно наскучит, за другое берется – да все разговаривал: с братьей‑монахами, с пришлыми прочими, кто ни приди. А нет никого – так соберет сколько вздумает, кого вздумает в мыслях и с ними судит обо всем, не утруждая голоса, только губами чуть‑чуть шевелит. Издали кажется: старец творит немую молитву. Обмана нет: беседа без лжи – что молитва.
Старший сын князя Всеволода родился в 1053 году, еще при жизни князя Ярослава Владимирича. Именами новорожденного не обидели. Во‑первых, нарекли его по деду Владимиром. По старому русскому смыслу имя это властительное. Второе имя взяли Василий, когда в купели крестили. Тоже хорошее имя, в переводе с греческого – властелин, обладатель земли, то есть тот же Владимир. Третье имя дали по деду с материнской стороны. Отец матери был базилевс Константин, Мономах прозвищем, и внуку быть Мономахом.
До семи лет сын воспитывался при матери. Исполнилось семь – перешел в мужские руки, надел мужское платье, сел первый раз на коня и не испугался, чем любил похвалиться, сам смеясь над такой похвальбой. Упал – не заплакал. Еще упал – вида не показал, что ушибся, дядька же ему объяснил: «Плохо тот научится конем владеть, кто поначалу семь раз на день не падает».
Года не прошло, как ученик от учителя не отставал. Силы у малого мало, да ведь ездят верхом не силой, а ловкостью, в седле держатся равновесием, коня понуждают уменьем, а не грубостью. Красуясь перед матерью, Владимир во дворе проскакал по кругу, конь споткнулся и выбросил легкого всадника. Перевернувшись, мальчик ударился спиной – дух сперло. Справившись, встал. Мать, стоя на крыльце, не шевельнулась. Только спросила, когда Владимир поднялся: «Что же ты не садишься в седло, сын мой?» Подобно многим другим матерям в других местах, кто заботился помочь мальчику стать мужчиной.
Будто бы ничего не случилось. Да ведь и в самом деле ничего не было. Ребенка не унижай никчемной заботой, ахами, бабьими вскриками, будь женщиной, мать!
Латинскому письму Владимир учился от русского книжника, своему письму – от другого. Греческому – у матери. Нарушилось правило, по которому отроков обучали мужчины. Отец, князь Всеволод, не одобрил: «Свои своих плохо учат, не желая того, будешь, жена, потакать сыновьей лености». Но Анна поставила на своем. Сказано же – ночная кукушка денную перекукует.
И на Руси тот же устрашающий Хронос, который пожирает своих детей и не может насытиться. И здесь, как в империи, темпус фугит, по словам железной римской речи. Не нашлось перевода на русский, как не было его на греческий, но время в Переяславле, в Киеве, в Чернигове стремилось не медленней, пусть русская речь была нежна, чтоб передать торопливо‑неотвратимый бег времени.
Да и жизнь была мягче греческой. Римскую жизнь, отливавшую слова из металла, гречанка Анна знала только по книгам. Книги, которые собирают соль и горечь, более других привлекают читателя. Таких – и римских, и греческих – дочь базилевса Константина Мономаха начиталась достаточно к тому дню, когда щедрый отец добавил дочь к выкупу за договор о мире с русскими. Книги не входили в длинную опись ценностей, которыми империя купила мир, назвав эти деньги достойным приданым дочери базилевса. Книг, и святых, и разных – разные были любимее святых, молодая гречанка привезла достаточно, чтоб прятаться в них, исполнив неизбежно‑обыденные повинности первой подданной – жены базилевса. Анне выпала наилучшая доля из тех, которые ждут дочерей базилевсов. Об отце, человеке совершенно чужом, она знала все дурное. И сама. взрослой уже, прибавила нечто хорошее, такое же далекое, отвлеченное от чувств, как крылья серафимов на иконах: символ, летать же нельзя иначе как волею бога. Слушайте! Это же дальше вечерней звезды – серафим, крылья, бог… Хотя и такое же очевидное, как звезда.
Но что узнала она хорошее об отце из книг? Сравнение с другими. Отец был лучше многих римских императоров и многих базилевсов. Как видно, для иных книги не только источник развлечений или возможность хвалиться чужими познаниями, выдавая их за свои, и щеголять краденой мудростью. Писатели? Переписыватели – так называл своих друзей по папирусам и сепии один из посетителей покоев матери Анны, жены Константина Мономаха.
Вряд ли мать Анны нуждалась в муже. Ее, девушку из сановной семьи, выдали за Константина Мономаха, равного ей, по условию семей, как обычно. Очень скоро начались похождения Константина Мономаха с базилиссой Зоей, а дети его появлялись как бы сами собой. Потом – годы того, что в империи называют немилостью. Анна знала, что этот совершенно чужой мужчина, которого она изредка видела, ее отец, не испытывая чувств дочери, о существовании которых она читала и слышала. Мать умерла за несколько недель до возвращения Константина в Палатий. Вдовец вступил в государственный брак с престарелой базилиссой Зоей, которой был нужен верный человек, чтоб надеть диадему и править ее и своим именем. Мать Анны не жаловалась на жизнь, ее смерть от болезни была удачей. Когда подданного удостаивают государственным браком, препятствия к нему могут убрать решительным образом.
Базилевс Константин поселился во дворце вместе со своей возлюбленной, красавицей из рода Склиров. Переместили во дворец и дочерей Константина – из приличия, ибо отцу до них по‑прежнему не было дела. Невенчанная базилисса Склирена следила за порядком в покоях девушек. Их будущее? Брак с подданным по воле отца либо монастырь. Дочери безгласно присутствовали на дворцовых церемониях, имели место на хорах храма Софии в гинекее. Склирена, если не забывала, брала их иногда в закрытую галерею храма Стефана, откуда они развлекались, невидимые, состязаниями и играми на ипподроме. Далеко и плохо видно. Лучшие места занимала чернь на открытых трибунах. Величие обязывает к жертвам. Впрочем, женщин вообще не пускали на открытые трибуны ипподрома. Особенно смелые одевались мужчинами и прятали лица. Они были так далеки, что казались существами иного мира. Но лишь на трибунах. В жизни такие женщины были рядом – служанки. Родители дают детям смертную плоть, бог посылает младенцу бессмертную душу – эту очевидную истину Анна узнала слишком рано. Истина осталась сама по себе. Жизнь была другой. Как книги. Псалтырь, четыре евангелия, описания деяний апостольских, послания апостолов и Апокалипсис апостола Иоанна, великолепный словами, притягивающий ужасом величия видений. И другие книги, земные, в которых было много языческого, как в историях Прокопия из Кесарии, в хрониках Малалы, Арматола, хотя они были написаны христианами. Но увлекательнее всех был язычник Плутарх. Римляне распоряжались женщинами, создавая союзы между правящими. Это называлось политикой, греческим словом, имеющим много значений. Кто‑то из старых греческих философов назвал человека «политическим животным». В его времена политикой назывались правила жизни в городе. Город – «полис» по‑гречески.
Слова меняются, завися даже от мест, а не только от времени: в одно и то же время речь господина отличается от речи слуги. Русский посол, который от имени внука русского базилевса Андрея‑Всеволода обручился с Анной, владел греческой речью с изяществом книжников. Переговоры велись долго, а для Анны события длились неделю от дня, когда ей объявили волю базилевса Константина. Патриарх напутствовал дочь базилевса, внушая неуклонно соблюдать православие, во всем слушая духовника, святого человека, которого дарит ей Церковь. Русские недавние христиане, во многом держатся языческих обрядов, во многом вера у них только внешняя. Отец торжественно благословил дочь в собрании сановников империи и сановников Церкви. Анну, чтоб почтить величие империи, вели под руки на корабль в порту палатийском Буколеон под пение двухсот певчих святой Софии, и храмовые хоругви тонули в серых волнах ладана. Узенький, извилистый пролив прошли на веслах. Скоро русский посол заглянул в помещение, которое устроили для Анны.
– Княгиня, выдь, если будет угодно тебе, пожаловать последним взглядом греческую землю.
Когда с кормы Анна глядела на зеленые горы – пролива между ними уже не различишь, – глядела впервые в жизни и в последний раз, – русский объяснил ей:
– Князя нашего, ныне отца твоего, звать Ярославом. Имя Георгий по‑русски называют крестильным, и мало кто из русских знает, кем крестили князя. Мужа твоего звать Всеволодом, Андрей же – его крестильное имя.
Так быстро подтвердились слова патриарха! Но русский посол думал об ином. Угадывая тревоги – могло ль их не быть! – молоденькой гречанки, он говорил:
– Все наше прошлое – и твое – только рожденье сегодняшнего дня твоего. Не сожалей, что с тобой могло быть иначе. Бывшее подобно скале, и оно завершилось. Прими же сегодняшний день. Не рань себе рук о неисправимое. Неисправимое – это имя прошлого. Другого названия не должно давать прошлому, если ты хочешь быть свободна для нынешнего дня.
Духовник Анны вмешался:
– Каждый текущий день посвящай богу, думая о царстве небесном.
Русский возразил:
– Заботиться следует о нынешнем дне, и не об ином. И не слабеть в мечтах. Коль ты сегодня сделал свое дело, ты и завтрашний день себе подготовил, – и обратился к Анне: – Жизнь наша уподоблена тысяче уподоблений, хотя бы и дереву, ветви которого разрастаются с каждым днем. Нет дней дурных. Верь, княгиня, сердцу твоему.
Исчезли зеленые вершины, море, морщась под ветром, заменило твердую землю. А есть ли твердая земля, бывает ли у человека постоянная опора, которой нет даже у гор?
Языческого было много, церковный брачный обряд незаметно утонул в русских обрядах, а длились они семь дней. Теперь сыну семь лет, второму – четыре и дочери – два, и муж велит – не теряй времени. Он прав, дни нельзя собрать вновь, как бусы рассыпанного ожерелья, так как прошлого нет.
Отец из Палатия присылал четырежды в год письма с торжественным титулом базилевса вверху пергамента, с обращеньем: от его величия по милости божьей возлюбленнейшим дочери и сыну. Буквы были расцвечены золотом, киноварью и зеленью. Их не писали – сотворяли умелейшие писцы, и базилевс‑отец, посылая их руками свои благословения, подписывал торжественные слова. Слова без смысла, как их назвал Всеволод после рожденья первого сына, после дней, когда они оба почувствовали себя поистине в браке. Отец‑базилевс скончался через два года после отъезда дочери на Русь и через год после рождения Владимира. А письма и сопутствующие им подарки продолжали приходить. Содержание менялось мало, ибо палатийские писцы знали свои обязанности, и Анна оставалась дочерью империи – для империи, а не для нее. Русский священник заменил первого, посланного патриархом, для общего блага: грек слишком старался уберечь от язычества свою духовную дочь, принимая русские обычаи за грех. В те поры митрополитом Руси был тоже грек, но тонкого склада, в нем жесткий блюститель княжей совести не нашел опоры. Сделавшись помехой, высокоученый монах вернулся во Влахернский монастырь, убедившись; женщина подобна сосуду из мягкой глины (по‑русски – из скудели). Воистину так! Года не прошло, и дочь базилевса сделалась русской! Монах поспешил с обвиненьем. Однако жив этой неправде была, как бывает, и правда.
Но греческой науки Анна не забыла, и вскоре Всеволод в том убедился. Его первенец овладел греческим письмом будто играючи. Что за диво, греческой речью мальчик владел и раньше, не в ущерб русской, однако же. Сам Всеволод легко говорил по‑гречески, по‑латыни, по‑германски, по‑печенежски, по‑варяжски, не считая чешской и польской речи, схожих с русской, как братья с сестрой.
Для княгини Анны греческий язык стал как русский, ее мысль как бы сама брала ту иль иную плоть. Цена слов? Они обозначают нечто, и отнюдь не всегда что‑то значат. Греческий язык стал для Анны похожим на русский. Копилка познаний не так уж велика. Каждый, кто убедился в чем‑то, считает несогласных ошибающимися. Все правы.
У молодого Владимира учителей хватало с избытком, а молодое сердце горячо гордостью. Кто‑то сказал ему, безусому юноше: «Что наряжаешься? Коль в посконном платье в тебе не узнают князя, то и впрямь, какой же ты князь?»
С тех пор и пошло: хорошее стал надевать для чужих только в городе. Ехать куда‑либо, на охоту ли, дома ли в своем дворе – домотканина, пестрядь, посконина да сермяжное сукно, другого не хочет. Отец посмеялся, потом разрешил: «Но сумей же показывать князя, иначе день‑деньской заставлю по лесам и полям шарить с охотой, весной землю пахать, осенью хлеб убирать!»
Сказано – забыто. Дни длинны, летом от первой зари, по‑русски Денницы, по‑гречески Авроры, когда люди просыпаются по первому лучу, чтобы звезды проводить на покой, до первой вечерней звезды, когда голова сама ищет подушку. Осенние да зимние дни продляются светом свечи да лампады, то книжные вечера. Зато годы были коротки, как бывает с ними, когда дни полны дела.
В 1068 году, когда киевляне изгнали князя Изяслава и посадили на киевский стол Всеслава Полоцкого, началась княжеская жизнь для Владимира Всеволодовича. Шел ему тогда шестнадцатый год от роду. Впрок ему стали воинское ученье да охоты, и верхом, и пешком, на любого зверя – туров, диких лошадей, оленей, волков. Молоденький княжой сын дотянул до полного роста, стал широк костью и незаурядно силен телом не только для своего возраста, но и для двадцатилетних.
Князь Изяслав ушел к полякам искать убежища да помощи, а князь Всеволод, побоявшись возвращаться в свой Переяславль – и на себя, и на Переяславльскую землю беду наведешь, – отправился в земли Святослава – в Курск, а Владимира послал сесть в Ростове, чтобы, по согласию со Святославом, удержать Ростовскую землю. Дальняя дорога в славный город Ростов Северный. Всеволод дал сыну больших дружинников‑бояр, дал младших, и вышли они из Курска пятью десятками. Торные дороги вели на Кром. Старый Кром сидел, как все или почти все русские города, под речной защитой, на мысе, при впадении малой речки Недны в большую – Крому. До Оки по Кроме‑реке рукой подать, верст двадцать.
Лето повернуло на осень, древесный лист потемнел, зарозовели рябиновые ягоды, птица подавала голос лишь по тревоге, и уже шныряли по кустам бойкие синицы, я белка готовила зимний запас, и на полянках стеснились, как крыша, грибы‑перестарки, точенные червем, проеденные скользкой улиткой.
В туманной прохладе утра пчела, боясь отяжелить сыростью крылья, не лезет из борти и ждет, когда солнце подсушит водянистый воздух, чтоб потрудиться над скудным взятком, который неохотно дает вдруг оскупевший лес. И утром находишь больную от холода работницу, которая вчера, не рассчитав силы и забыв, что день сократился, не смогла вернуться домой и ждет солнца, чтобы согреться. Но выдался пасмурный день, и с ним – смерть.
Зато комар ослабел, смирились оводы, нет хищной строки, и днем лошадь понапрасну не тратит силу, и ночь сулит отдых. Для дальних походов хорошо осеннее время. О коне заботятся больше, чем о всаднике. Человек сильнее и может вынести столько, сколько будет не под силу любому зверю. Кроме волка. Волк по стойкости, по терпенью и по уму стоит на краю всех зверей, исключен от них, вышел на кромку.
Скрылась гора, омываемая рекой Тускорью, на которой стоит город Курск. Молодой князь велел троим дружинникам, родом курянам, ехать вперед, удаляясь по месту на версту, на полторы. С собой Владимир оставил десяток дружинников, остальным указал ехать сзади, не выпуская его из глаз. Нападенья не ждали, но любое войско должно ходить с опаской. Свое первое воинское распоряжение Мономах сделал по правилу, пусть и правит.
Вступали в черневые леса, в области закрытой земли, где солнце ее ласкает не по своему выбору, а где лес позволит лучам проникнуть сквозь крышу листьев, где кустарники согласятся разойтись, где лесные травы раздвинутся. Много ль таких мест найдется? Нет таких мест. Разве после пожара, но редки пожары в лесах. Там солнце достигает земли, где человек постарался. Но и человек здесь редок. Потому‑то и пел вполголоса кто‑то лесную песнь, а остальные ему подпевали в четверть голоса:
Понавесился лес, позаставился,
будто дремлет в дреме дремучей,
будто заснул он, будто стоит он.
Ан нет, сну лесному не верь, он обманывает.
Глянь‑ко! С горы он ползет. Переставляются
вековые дубы с березами. Как сеятели,
мечут они пригоршней по ветру семя бессчетное
да под землей ножку‑корень протягивают.
Брода нет – через реку прыгает,
брод есть – бродом идет, что ему!
Эко же войско великое! Век ему вечный отпущен,
идет, не торопится, в неоглядную даль,
в необъездные поприща.
Слава тебе, лес великий, слава!
Рассказывают‑передают за истину истинную, что в стародавнейшие лета степь – Дикое поле – заходила далеко на север и на запад. Лесисты были истоки реки Волги сверху до нынешней Твери, и граница лесов от Твери шла прямо на восток через Ростов Великий на Кострому, Унжу, Котельнич, а на юг степь лежала. На западе степь подходила к Смоленску, левый берег Десны был степным.
– Слышал ты, княже, – говорил Владимиру боярин Порей, – и в сказке, и в песне, что поссорились лист со хвоей, и хвоя, переборовши колючкой, выжила черневое дерево на юг. В этом есть правда. Ссора не ссора, однако же сам увидишь, как сосна с елью идут вслед за черневым лесом и глушат его. В старину под Черниговом не было ели с сосной. Пришла, и чернь потеснилась. Старики куряне по месту указывают, где лес на их памяти высунул пальцы в степь. Все лесные опушки движутся, но жить долго нужно на одном месте, чтоб заметить. Только плуг с сохой останавливают лес, и нет ему иной преграды.
Лошади идут по лесной дороге шагом, для беседы удобное время. Собрав поводья в левой руке, всадники дают коням волю, но не совсем. Легко‑легко, но посылают, привычно прижимая голень к лошадиному боку. Носок также привычно приподнят и хоть и вложен в стремя, но пятка опущена и икра напряжена сама собой. Лошадь, чувствуя всадника, идет широко – пешему не угнаться. Начав в семь лет, Владимир к шестнадцатому году уже старый конник, в седле ему удобно, и он, как и бывалый боярин Порей, сидит не‑думая: что ни случись, руки и ноги сделают нужное сами.
Порей – богатырь телесной силой и боярин в дружине по праву ума – возрастом далеко не стар, немногим за сорок ему. Был в Новгороде, в Смоленске, в Киеве. Вместе с князем Ростиславом Владимиричем ушел в Тмуторокань. После отравления князя хотел поднять тмутороканцев на войну против греков и поднял было, но корсунцы опередили, побив убийц камнями. И Порей ушел с сурожского берега. Поссорился. Он, Ростислава любя, и с ним начал ссориться за нежеланье взять под себя Таврию.
– Бог все дал Ростиславу, – говорил Порей, – не дал удачи ему, и дядья с ним не умно поступили. Боялись его, озирались на Тмуторокань. Зря. Он же хотел усилить Тмуторокань не для себя. С касогами начал дружить. Говорил – силой привязываем, лаской прикуем. Срок себе давал он лет шесть. Мечтал с юга на половцев так ударить, чтоб за Волгу их вышибить, чтоб Русь была сплошная по всему Дону, Донцу и Днепру. Старые греки говорили: кого боги любят, тот умирает молодым. Нет, несправедливо бог попустил умереть Ростиславу.
Мать Анна наставляла сына: все в воле божьей, божьи пути для человека могут быть непонятны – смиряйся. Тому же учит святое писание, священники. Бог терпелив – и молчит. Боярин Порей осуждает бога попросту, не думая ни о грехе, ни о христианском смирении. Инок Антоний‑пещерник говорил: «Бог среди нас». «Где?» – спрашивал Владимир. «Да здесь, здесь, – рукой показывал инок и объяснял: – Он же невещный и сразу пребывает везде, юн в твоем сердце‑совести». – «А на небе?» В ответ инок рассказывал, как, будучи в Греции, он встречал людей, поднимавшихся на высочайшие горы, где воздух холоден и под лучами солнца снег не тает, но превращается в лед. И чем выше, тем холоднее, ничто не растет, никто не живет. Не то что звери, там нет даже мушки иль муравья. «Но почему же обиталище бога указывают на небесах, так и молитвы сложены?» «Такое нужно понимать не вещественно, но в духе, – отвечал инок. – Душа человеческая не внемлет слову, если слово не вложено в сравненья. Бог на небе? Понимать надлежит в смысле его величия только. Привязать же бога к одному месту есть язычество».
«О‑ох, отче, – шутя упрекал, шутя же и скрывал смех князь Всеволод, – в ересь клонишь и сына моего молодую душу колеблешь. Вольно тебе на Руси. Греки бы тебя в темницу всадили без света. По‑латыни – ин паце, а по‑гречески забыл».
«И я, грешник, забыл, право, забыл, – не без лукавства смеялся Антоний, хоть, несомненно, и знал. – Однако ж греки под землю меня не ввергали. Ведь я‑то подобное на Афоне‑горе втолковывал самому святейшему игумену. И преподобный меня не оспорил. Простому люду невещественное непостижимо, от сложности пояснений появляются в вере ереси, лжетолкованья. Потому‑де и надобно простолюдью бога объяснять просто же. Потому‑де, иконы рисуя, изображают на них не только Христа, который ходил по земле в облике человека, но и бога‑отца. Полностью истину могут постичь высокоученые духовные и боговдохновенные святые».
«Стало быть, две веры? Одна ведома духовным, другая – для нас, темных мирян?» – не отставал князь Всеволод.
«Так почти что и я возражал святейшему игумену, – не отрекался Антоний, – он же горячился много и заклинал, дабы я против обрядов не шел, лжеучений не проповедовал. Я разве проповедую? Ты спросишь, скажу, как понимаю. Чего не знаю – не знаю. Добро от зла, князь, отличай. Бог есть любовь».
Лесная тропа то расширится, то сузится так, что два коня рядом едва проходят. Жилистые корни, крепкие, как костяные пальцы, сплетаются на виду, живые, хоть и обнаженные от земляной одежки. Кое‑где можно заметить след колеса – кора сорвана, древесина гладка, будто отполирована, и на ней темный узел – сустав. На Кромы из Курска есть дорога пошире, поторней, но эта – короче. Где чуть влажнее – виден свежий отпечаток копыта, оставленный только что прошедшим передовым дозором. Но положен он не на гладкую землю, а сверху сотен и сотен звериных следов. Широкое копыто лося, острые оленьи, такие же острые, но помельче – косульи следы. И острые, раздвоенные кабаньи копытца. Зверь любит дороги. Даже кабан, которому чаща нипочем, бережет силу; пробивая свои тропы, охотно пользуется чужими: как и люди. Трудно узнать, да и не к чему допытываться, кто эту дороженьку первым пробивал, человек ли, зверь ли.
Крупного зверя сейчас не увидишь. Передний дозор шел – кого потревожил с места, кого предупредил. Да и сами всадники идут без опаски. И песня, и беседа. Не на охоту собрались, зверь же, не зная того, опасается. Зато лесная куница глядит без страха. Умный зверь. Рыжую шкурку прячет за стволом либо к развилку сучьев прильнет, как льняная прядь, только и показывает, что носик черный да глазки – черничные ягодки. Пока не шевельнется – век будешь прямо на нее глядеть, да не углядишь. Белка же смела по‑ребячески – не твердой душой, а детским неведеньем, хоть и учат ее ласка, все ястреба – большая семья, – учит филин с совою, та же куница. И – не научат. Стало быть, не в учении сила, не в учителях, не в науке. Так в ком же? В ученике. И коли бы знать заранее, кого учить, а кого так пустить, то и ученых стало бы в сем свете поболее, а учителей потребовалось бы куда поменее. И были бы учителя те слабы числом, но велики мудростью.
Так‑то, молодой князь, учись. Мать Анна говорит: больше книг читай. Отец Всеволод перечит ей: верь больше глазам, меньше ушам. Как же так? А так, что чтение есть тот же разговор. Без чтения нельзя, однако же книга так же лгать умеет, как живой человек, и многие книги для обмана написаны, когда писатель с чужого слуха брал без проверки. А чем мерить? Знаньем да опытом.
Прыгают белки, не таясь от людей. Беличье мясо вкусно, получше оленины, а медвежатина и кабанина против беличьего, как падаль. Белкой брезгают от сытости, да и на мышь она похожа ободранная. Так рассказывал боярин Порей. Ему довелось всего пробовать.