Следующий обоз был покороче. Около него, разминая ноги, шли четверо иноземцев, ведя в поводу местных лошадей. Эти первыми вскинули руки, здороваясь не по‑русски. Владимир решил – италийцы. Иностранных людей ему довелось видеть много в Киеве, Переяславле, Чернигове, и он научился их различать. Придержав коня, князь спросил по‑латыни: «Откуда вы, из каких городов? – Увидев по лицам, что не понят, Владимир сказал: – Прощайте». Это короткое слово понимали и те италийцы, кто не знал по‑латыни. В Италии от времени изменилась речь. В храмах служили по‑латыни, которую понимали лишь ученые люди. Книги писали по‑латыни, на латинском языке говорили послы. А купцы, простые люди, умели считать, а написать и прочесть могли бы лишь долговую расписку. Италия – страна десятков разных наречий, и один итальянец не понимает другого, хотя места их рождения отдалены одно от другого на половину дня ходьбы. Владимиру вспомнилось, как он был удивлен, впервые это узнав. На Руси тмутороканец, полочанин, муромец, киевлянин, новгородец говорят одной речью, Русь же куда обширней Италии. Да, ни о себе по другим, ни о чужих землях по своей судить нельзя: не пяль свою шапку на соседскую голову.
Встречные останавливали расспросами: что с половцами, где они, какие они? Хвалили черниговцев за доблесть.
Совсем не то, что вечерняя беседа с Приселкой. Тот, сидя в лесу, смотрит на белый свет, будто с горы, и: правду тянется искать в совести, уходя вглубь, как за жемчугом. Этим людям белый свет по‑иному нужен.
Через каждые верст шесть либо семь – жилье при дороге, и обязательно близ яра иль ярика, где есть живая вода. Во двор наезжен отросток с дороги к воротам. Заборы высокие, прочные – лесу‑то много, бери, не хочу. Однако не в лесе дело: это заезжий двор. Усадьба обширная, у колодца на козлах наставлены долбленые корыта поить лошадей. Хозяин продаст овса, гостей накормит: промысел, подспорье к хозяйству. Подалее – другой двор, третий. К первому дворнику приселяются, коль он позволит. Ибо первый, и без посторонних, делясь с сыновьями, принимая зятьев, дает основанье селенью. Корень, ствол, ветки – живое родословное древо захватывает землю. За усадьбами плешинами расползаются поля, лес безгласно сжимается перед злым топором. И разрастается, когда с людьми случается беда: будущее предсказывают ежечасно, но никто еще его не прочел.
|
Перед воротами – гостеприимный хозяин двора выпустил ограду почти что на дорогу – парень, сняв обеими руками кунью шапку на беличьем подбое, поклонился проезжим.
– Доброго пути князь Владимиру Всеволодичу! – бойко сказал он. – Браги не пригубите ли? Есть простая, есть медвяная двух поставов: хмельная и сладкая. Всех угостили.
Владимир и боярин Порей свернули к воротам.
– Спасибо на добром слове, – поблагодарил молодой князь, а Порей, приглядываясь к парню, спросил:
– Тебе сколько годов?
– Девятнадцатый скоро пойдет.
– Силушка‑то, вижу, есть, – продолжал Порей. – Оставь‑ка дома бочата с брагой да мягкие подушки. Выводи из конюшни лошадь, седлай и нас догоняй. Князь тебя возьмет дружинником. Чего не умеешь – я научу. Вот тебе, чтоб с отцом расплатиться за лошадь, – и Порей достал из сумки золотую монетку константинопольской чеканки. – Не милостыню даю, расплатишься!
|
Парень надел шапку и покачал головой:
– Нет, боярин! Мы живем сами по себе. Из отцовской воли не выйду, он же меня не пустит, нечего проситься, да и сам не хочу. Вон там, – парень махнул рукой, – новую избу ставим. Для меня. Брагу‑то уже наварили. Я ж князю предлагал не для торговли – для почету. И невесту уже мне привезли! Оставайтесь на свадьбе гулять.
Вновь, сняв шапку, парень поклонился уже пониже, достав рукой землю.
Догоняя своих, Порей рассказывал:
– Жаль, глаз у меня верный, был бы из него воин. Так же как думал взять я его, князь Владимир Ярославич, старший из твоих дядьев и отец Ростислава поднял меня на седло с порога отчего дома. Время‑то, время! Более двадцати лет тому минуло, а был я в твоих, князь, годах. С той поры не бывал в родных краях. Я из замуромских. Сколько‑то раз посылал гостинцы своим, от них отписки получал. Три года тому назад купец обратно гостинец привез. Куда‑то моих поманило на лучшие места, под самый Камень, соседи сказали. Да и что я? Отрезанный ломоть. Жизнь моя широкая, ихняя – узкая. Иногда же думаю иначе: мои годы пестро прошли, их же годы – как озеро. Волны большой не бывает, но солнце в него глядит и луна ему светит, как моему морю. Пошлет бог этому парню настоящую жену да сердца им откроет, и будет он счастливей меня. Про любовь песни поют, сказки сказывают, были рассказывают, в книгах пишут. Все правда. Но дается она из тысяч много что одному. Мой бывший князь Ростислав Владимирич был такою любовью любим. Но сам ли любил ответно – не знаю.
Нарушив свое решенье не спрашивать, Владимир задал вопрос:
|
– О княгине его ты вспомнил?
– Нет. Ту, о которой я говорю, мы рядом с ним погребли в Тмуторокани. Не звала она к мести, как я, на княжой гроб не бросалась. Молча ушла ему вслед. Верю, нашла его. Так‑то, княже, любовь не в словах, а на деле. Мне хорошо. Не вернусь с поля – поплачут, облегчат сердце слезами. И – ладно.
Владимир вспомнил Приселка, былого дружинника, счастливого жизнью с женой в лесном вятицком граде.
И дорога уходила назад под копытами коней, и, чередуя шаг с рысью и скачкой, дружинники молодого князя стремились на север, на север, и встречные спрашивали все об одном – свободен ли путь по Донцу от половцев, и хмуро глядели придорожные дворы, лишившиеся приработков, и никто не спросил, кто сидит в Киеве, и где бежавший князь Изяслав, и для чего дружинники князя Всеволода спешат на север, когда беда живет на юге.
К вечеру по мосту прошли реку Крому, тут же открылся и город Кром, поставленный на мысу при слиянии речки Недны с Кромой. Вблизи – ни деревца, лишь на самых речных берегах осталась ольха с березами да ивы с тальником. Место давно обжитое, лес давно вывели для пашни, для огородов, и Кром стоял, как былые русские грады при первых князьях, среди своих полей, по которым не подойдешь, не подкрадешься, не оправдывая своей обнаженностью данного ему некогда имени.
Кромский тиун Лутовин встретил гостей открытыми воротами княжого двора. Предупрежденный посыльным, Лутовин успел распорядиться. Полусотня жадных ртов пала как с неба, а всем хватило и вареного, и жареного. Хоть и загудели незавидные покойчики дома людьми, как улей растревоженными пчелами, да ведь красна изба пирогами, а не углами. Догадался Лутовин попросить помощи у соседей, и доброхотные конюхи занялись проводкой горячих лошадей, освободив всадников от наибольшей заботы: коль горячего коня сразу выпоить и задать овса, пропадет, клячей больной станет, а не конем.
Не счесть, сколько сотен, не тысяч ли поколений живет лошадь в руках человека, разума же своего не прибавила. Отдавшись человеку, во всем на него положилась, так и живет.
Князя Владимира, Порея и еще нескольких бояр Лутовин увлек в особый покойчик, где ждал их стол под белой скатертью с заежками, и хозяин просил отведать хлеба‑соли, ссылаясь на недостатки: в лесу живем, сосне молимся, не в Киеве, не в Чернигове, не в Переяславле славном. Однако ж одних грибов разного приготовления было выставлено десятка два мис, сколько‑то блюд с рыбой – заливной и жареной, с телятиной, с копченой запеченной свининой, с кашами – пшеничной, из толченой ржи, из гречи; в стеклянных посудинках краснела брусника моченая, с ней соперничала луговая клубника, которую собирают в сенокос, а хранить умеют до весны.
Только сели, как с подносом явилась красивая девушка и с поклоном предложила молодому князю отведать чару. Обычай. Хозяйка пригубила, князь, поцеловав ее, отпил, сколько хотелось, и пустил братину по кругу. По виду, емкости было втрое поменьше, чем в конском ведре, но форма ему подражала. Ведерко было собрано из полированной тонкой клепки, сбито серебряными обручами и ушки выставлены – не хватало лишь дужки. Забрав назад осушенную братину, красавица, которая, ничуть не стесняясь, следила за гостями, истово поклонилась, зазвенев бусами, длинными серьгами, вышла и тут же вернулась, принеся уже на другом подносе глубокие мисы с горячим варевом – по одной на двоих гостей, – и ушла совсем.
По одежде, по открытым волосам на Руси девушку отличают от женщины за версту. Боярин Порей, полагая, не вдовеет ли Лутовин, похвалил хозяйскую дочь и спросил о жене.
– Здорова, – отвечал Лутовин, – она с другими распоряжается, а дочку, вишь, к нам послала. Что там старухи? Дочка‑то ровесница тебе, князь, будет. И жених есть хороший, – добавил Лутовин, чтобы его правильно поняли.
Ели усердно. Лутовин спрашивал о здоровье князя Всеволода, о княгине, о князе Ростиславе, младшем брате князя Владимира, о сестрах, о князе Святославе Ярославиче, о его семейных. О киевских же делах и не заикнулся, будто ему дела нет.
Князь Всеволод велел сыну в Кроме оставить лошадей и, взяв лодьи, идти далее Окой. Спросил Лутовина, и он князь Всеволодов оспорил приказ: времени‑де лишнего потеряете, хоть и немного, да дня упущенного никто не подбирал в суму, потому‑то и время, как старые люди говорят, дороже золота: золото лежит, а день от тебя бежит, день не конь – аркана на шею не накинешь.
– Летом дождь шел заказной – на всходы, на стебель, на трубку да на колос, – объяснял Лутовин. – Косовицу начали – не мочил. Снопы вывезли – задождило под осенний гриб. Ныне десятый день сухой, в Оке вода опустилась. И еще опустится, от мелей и перекатов ночами стоять придется. Дождю не бывать еще с неделю. Тропа на Мценск сухая, торная. Во Мценске у боярина Шенши, который город держит, лодей много. С северу‑то гости шли, а с югу, из‑за половцев, такого прихода не было. От Мценска на лодьях пойдете Зушей в Оку. Зушь‑то Оку полноводит и в сушь‑то, – привел Лутовин вятицкую поговорку.
В обличье Лутовина князь Владимир находил приглядевшуюся уже вятицкую стать. И спутники Алексея‑Приселка, и парень, отказавшийся идти в дружину, и другие, примеченные в Курске и по пути в Кром, могли сойти за родственников того же Лутовина. Высокие ростом, широкие костью, но сухие, вятичи казались вопреки сухости тела тяжелыми, будто кости в них из железа. Большелобые, крупноносые, темно‑русые, с глубоко посаженными серыми глазами, с лицами, высеченными из светлого дуба, вятицкие люди привлекали очевидной своей надежностью, но чувствовалось – зря не задевай, такой однажды отломит – за год не срастется.
Спросив глазами боярина Порея, Владимир решил идти в Мценск верхами. Сказал – никто не перечил. Вспомнилось не то прочитанное, не то кем‑то сказанное: управлять – не столько приказывать, но больше угадывать волю управляемых, тогда держава прочна согласием. Хоть и в малом, но все ж угадал и был доволен не мелочью, а тем, что сначала ступил, а потом вспомнил правило. Кто начинает с поиска правил, тот всегда поступит неправильно: растечется мыслью, поддастся сомнениям. Нужно, чтоб получалось само собою. Это Владимир знал по собственному опыту. Всадник не должен думать, что обязан он сделать руками, ногами и туловищем, заставляя лошадь идти по приказу, а не по ее желанию. Пока будешь думать, конь тебя унесет, задумавшийся ездок – недоучен. Стрелу ли пуская, меча ли копье, рубясь ли мечами, не найдешь времени для размышленья, что и как делать пальцами. Воинское молодой князь выучил, если и не хватало чего, то лишь полной силы – она же прибывает сама. Так бы и с мыслью!
Лутовин рассказывал о себе: коренные вятичи, самосевом взошли мы на лесных полянах да опушках, далеко от леса не отходили, сунемся в степь – вольно, хорошо, степные надавят – отойдем, лесом отгородясь. Имя Лутовин либо Лутова – от липы это прозвище, вернее, от лыка, вятицкие лыком шиты, на лыке ходят, под лыком спят: так соседи дразнят, но вятицкие не обидчивы, на лыке ходят для удобства, а сапоги у каждого есть. Оленья жила не прочнее лыка, разве что жилкой шить удобнее. Лутовин знал свой род до четырнадцатого колена: безродный – что ветка отломленная, сохнет без сока, без рода нет чести. Вятицкие свои рода помнят, русские имена носят рядом с крестильными. Предок был именем Лют или Лютослав, время переделало на Лутовина, ведь слово живое, язык его трет, точит, на нем же, на слове, новая кожа нарастает, и не поймешь, что раньше иным словом люди сказать хотели.
Задумавшись, Лутовин прервал речь, и глаза его, устремленные вдаль, обрели глубину, будто увидел он нечто и вбирал в себя. Владимир же понял – такой человек праздного вопроса не задаст. Да и задаст ли вопрос вообще? Проезжие через Кром сами ему рассказывают, что где делается. Знает он про Всеслава и про бегство старшего Ярославича. Не кличет князь Всеволод людей на помощь из Крома, из Мценска, – значит, не собираются младшие Ярославичи силой гнать Всеслава из Киева либо на половцев ныне идти. Но сам Владимир не удержался:
– Не было никакой засылки от Всеслава?
Глубоко, как из колодца, Лутовин глянул в глаза молодому князю.
– Нет, – ответил, как отрубил. Сам‑де понимай силу краткого слова. Не сказал я тебе – не знаю, либо – будто бы не было, либо – не видел я. Нет – значит знаю, что не было никого, значит, Всеслав не собирается теснить Ярославичей за Днепром, и напрасно князь Всеволод тревожится за Ростовскую землю. Напрасно? Так почему же Лутовин советовал ехать скорее? «Коль не говорит сам, не спрошу», – решил Владимир.
– Счета‑записи не проверишь ли, князь? – спросил Лутовин, и глаза его обмелели.
– Нет, отец не приказывал, – отказался Владимир.
Спутники его, разоривши стол, вставали, чтоб, дохнув на дворе свежего воздуха на сон грядущий, завалиться до утра где придется.
Лутовин предложил князю приготовленную ему постель в доме. Владимир отказался – привык‑де укрываться небом. Хозяин помянул – перед зорькой быть заморозку, и, не настаивая, дал князю шубу.
Хорошо очнуться под едва бледнеющим небом и, вдыхая острый воздух, чистейший, чем вода в горном ключе, ведомом лишь птице да храброму человеку, увидеть в отсвете звезд припушенную инеем и от него девственно‑чистую, для тебя лишь сотворенную землю. Очнувшись, открыв очи, хорошо почувствовать, как пробуждающиеся чувства подарят тебе запах лошади и запах кожи седла, служившего тебе изголовьем, хорошо, когда твой проснувшийся слух – верный, неторопливый слуга – вводит тебя в мир звуков, и они приходят один за другим, чтобы в краткий миг, когда ты еще на пороге между сном и явью, ты понял: звуки – это толпа. Но может быть, лучше всего чувство силы и бодрости тела, но не ощущение тела. Ты начнешь чувствовать тело, когда к тебе приблизится старость. Не бойся, ты не заметишь этого дня. Такого дня нет. Так как все – переход и оттенки, нет лестниц, границ‑рубежей, нет порогов. Именуемое самым главным ты теряешь, не замечая, не зная, и в этом, говорят, есть лучшее свидетельство мудрости мирозданья.
За кромской поляной версты на две лес был разрежен порубкой дров и подходящих для дела лесин, но след человеческих рук был обозначен резкой границей. За ней вновь встала нетронутая чаща. Торная тропа шла левым берегом Оки. То лес выталкивал тропу на берег, то прихоть извилистой реки вдавливала в лес круглый локоть излучины. Глазу открывалась ленивая, светлая полоса, коротко обрезанная следующим витком, и была видна вторая тропа, протоптанная людьми и лошадьми, которые бечевой поднимали лодьи против теченья. Пустынно и скучно было на холодной реке.
Встречались тропки, которые, отходя от дороги, напоминали о вятицких старых градах, подобных принявшему бывшего дружинника‑путешественника Алексея‑Приселку.
– Княжьи подданные сидят там, отгородившись лесом лучше, чем морем. Море для всех, в лесу: хочу – пущу, не хочу – не пролезешь, – шутил боярин Порей. Он рассказывал о французах – нормандцах, герцог которых Гийом недавно завоевал Британию – Англию. Предок герцога приплыл из Норвегии, отнял добрый кусок земли у короля франков и, взяв себе часть, всю остальную роздал дружинникам, по достоинству каждого, вместе с завоеванными людьми. Нормандцы построили себе замки, укрепили города. Получившие от герцога много земли уделили часть другим. Все владетели обязаны воинской службой, младший – старшему, все вместе – герцогу.
– Там все законники, – усмехался Порей, – все кладут на пергамент, кто кому чем обязан, кто сколько платит дани. Приходилось мне встречаться с купцами из Нормандии, – говорил Порей, – наших порядков они никак не могут понять.
Видимые одним птицам лесные вятицкие давали священникам за требы, епископу – на построение храмов и бедных; давали и князю: по необходимости выходить из лесов в города для торговли соглашались с пошлиной. Порей и князь опять вспоминали о древней дани, наложенной Святославом Игоричем: векша или горностай с дыма.[7]Ничтожность дани говорила о добровольности подчинения. И сегодня опасно лезть в лес без спроса по вятицким следам. Тропы заваливают, с деревьев стреляют – безумный сунется. Здесь по‑нормандски землю не соберешь, будь трех пядей во лбу. Нужно умом и добром.
Кромский княжой посадник Лутовин умел ладить с людьми. Он говорил князю Владимиру: живу с лесными вятицкими дружно, княжой казне есть прибыток. Солнце и буря…
Дорога дорога новизной, к которой редкое сердце не чутко. Дорога красотой, ибо внове редкое место не одарит тебя за первый взгляд. Еще дороже радость познанья. Под лежачий камень и вода не течет – не про мошну пословица сложена. Редко русские пословицы поучают прибытчиков да любителей поживиться. Деды умели глубоко брать. А выгода? Э, дело пустое! Сегодня убыток, завтра прибыль. Время растратить жалко, его не вернешь. А храбрости лишиться – все потерять. Не потому ль деды заглядывали поглубже да повыше? Сосна, распустив корни поверху, главный посылает вниз, как продолженье себя под землей. И бурелом, ломая здоровые деревья, не может их согнуть. А камыши послушно ложатся под ветром, чтоб потом, встав прежнею шумной толпой, закрыть остродлинной листвой тела неосторожных собратьев своих, которых они же и сломали, полегая от ветра.
Каждому свое, не будем судьями, вынося приговоры в сравненьях. Сравненье, обманывая очевидностью, поспешно и жестоко, а человек прочнее гор. Недаром кто‑то взывал: «Не пошли нам, о боже, все, что люди способны вынести». Недаром в столь удаленной древности, с которой имена давно осыпались трухой, а мысль сохранилась, изображал себя человек знаком звезды, окруженной беспредельностью им же сотворенного пространства, и давал своему всемогущему богу свои собственные черты лица и вид своего тела. Большие люди сами ограничивали свою гордость смиреньем, чтоб ненароком не разрушить сотворенное ими.
В седле трудом тела, чувств, мысли молодой князь Владимир творил свою дорогу, одолевая отцовский удел, обладая им, приобретая движением. Ничего не получил бы он, если б некая сила несла его в мягком гнезде и он без усилий наблюдал движенье земли под собой, скучая однообразием дикого сборища деревьев – все, как одно, – однообразием тусклой осенней реки, и только бы думал – когда же конец путешествию.
Лутовин предупреждал – тропа на Мценск не столь торная, как из Курска до Крома. АН и сюда доходит рука кромного хозяина. Через ручьи – мостики, через речки‑мосты, не ветхие, со следами заботы: изношенные бревна заменены свежими. Через Цон, верстах в тридцати с лишним от Крома, мост длиной сажен в сорок был строен здесь заново. Сохранив прежние сваи, рядом с ними вбили вторые, усилили переводины, уложили настил.
Миновав Цон, всадники опустились в широкую долину, по которой струился Орлик, тихо вливаясь в Оку. Здесь напоили лошадей, задали в торбы немного овса и, не слишком медля, пустились дальше, чтобы лошади не остудились.
Орлик – не простая речка. Идет Орлик из самого сердца вятицкого леса. Верстах в двадцати выше устья Орлик принимает речку, нареченную Орлицею. Еще далее, верстах в тридцати, на речном разделе есть урочище Девять Дубов. За ним на двадцать верст залегли болота, из которых течет река Снежеть. За болотами стоит древний вятицкий град Карачев, а вниз по течению Снежети, при ее впадении в Десну, есть город Дебрянск, тоже старинный вятицкий град, взявший свое имя от лесных дебрей.[8]Вверх по Орлику через Девять Дубов доходят до Карачева, от Карачева Снежетью до Десны верст пятьдесят. С Десны же ступай куда хочешь: вверх – на переволоки к Новгороду, вниз – в Днепр, к Киеву, а там весь свет открыт.
Этим путем, через Девять Дубов, в старину вятицкие никого не пускали. Там были их святые места. По вятицким преданиям, там после потопа завелся вятицкий корень. Есть другая вятицкая древность – Дедославль, либо Дедилов, на реке Шиворони, при Белом озере, между реками Уперть и Шат. Это будет от Мценска много дальше ста верст.
– На Десну, проходя в Киев, при прадеде твоем князе Владимире Святославиче шел из‑под Мурома знаменитый богатырь Илья, о котором песни поют. Он с малой дружинкой не стал на кружной путь, а пошел прямо Орликом вверх на Девять Дубов. Там вятицкие его встретили, сев на дубы. Илья же их сбил, воеводу Соловья взял в плен и в Киев отвел. С той поры вятицкие начали признавать русских князей.
Так, показывая руками по странам света, как, куда да откуда, рассказывал Владимиру об Илье встреченный им на краткой остановке у Орлика человек – кромич, посланный с двумя товарищами от Луговина. Проживал он в деревне, разбросавшейся десятками четырьмя дворов по открытому месту близ орлицкого устья. Жители здесь воспитывали большие стада на отличнейших заливных лугах. Жирная земля рождала всякую овощь, и в воздухе пахло спелой капустой, которую снимали в самую пору. Запах особенный, хочешь – нюхай, не хочешь – отвернись, однако без кислой капусты зимой не жизнь. Местные бортничали, поделив меж собой урожаи, рыба ловилась хорошо, и вятичи, занятые делом, не бросились глазеть на всадников. Но кто едет – знали заранее, и три девушки вынесли проезжим сладкий осенний гостинец – решета сочных кочерыжек. Одна из девушек, напомнившая Владимиру лутовинскую дочку, кроме кочерыжки поднесла князю кузовок отменной моченой брусники: помни Орлик, такой ягоды нигде нет. Пригласила:
– Ночуйте, ночь не за лесом уже!
– Нельзя, спешим, красавица, далее.
– А невеста‑то есть у тебя? Нет? Отец, князь, тебя не жалеет, как видно. Видно, ждать тебе повелел до большой бороды? – смеется, смелая, что ей? У Владимира на усах и бороде начинал курчавиться темный нежный пушок.
Нет времени, нет. Владимир спросил кромича:
– С той стороны, от Девяти Дубов, проходят люди?
Кромич ответил:
– Тех нет! – И подмигнул: – Для того и живу здесь с товарищами, чтобы следить. Не прозеваем. И у Дубов есть глаза‑то живые.
В Кроме Лутовин ничего не сказал Владимиру. Выяснилось – расставлены дозоры на чародея Всеслава. Боятся его. Прыгнет барсом и глаза отведет. Слава – великое дело…
Отвлекая от новой мысли, провожатый, данный в Кроме Лутовиным, ехал рядом с Владимиром, дополняя рассказ об Илье‑богатыре. Был рассказчик родом из вятицких, кому же не хочется счесться свойством‑племенем с таким человеком. Прадед рассказчика видел живого Илью.
– Был тот ростом немногим более, чем боярин, – вятич указал на Порея, самого крупного и могучего статью спутника князя, тоже богатырской породы. – Илья выдался еще шире Порея, глубже грудью. Руки у него были особенной длины, и пальцы такие, что мог он, к примеру, обычного человека одной рукой за шею охватить, и пальцы сходились на затылке. Характером смирный, голос низкий и, когда говорил, бородой ворочал, будто трудно ему силу удерживать, которая из груди рвется. Лук его был сделан из турьих рогов, луковище вдвое толще обычного – при таких руках с простым луком делать нечего, – тетивы жильные тройного плетенья, стрелу слал – глазу не видно, и стрелок был Илья прирожденный, и тетива гудела, как его голос. Копье тяжелое, по его силе, а меч обычный, легкий. Илья бился булавой или шестопером, меч носил для чести.
Хоть сухой, но тяжелый он был и заботился о своих конях, чтобы не перетрудить до времени. В походе больше пешим шел, поручая вести свою лошадь.
Шаг у него был широкий, ноги длинные, ступня же чуть не вдвое длиннее обычной, хотя бы моей. Почему знаю? Прадеду довелось с Ильей вместе купаться, он сапоги свои с Ильевыми сличил.
По лесу Илья ходил – ветки сухой не сломит, зря не наступит, его не слышно было, как медведя. Уж ловок был! Ему вятицкое наше имя было Оляб, Олябыш – колобок, так его в малых парнишках прозвали за верткость, за прутость.
Девять Дубов, где Олябыш‑Илья бился с Соловьем, до окончанья мира простоят. Вятицкие, идя в Карачев, на них спят, там поделаны крытые полати, от человека, от зверя, от непогоды спокойно.
– А в грозу? Молния не ударит? – спросил кто‑то.
– А! – ответил вятицкий провожатый. – Сколько раз молния дубы била! Им ничего. Сами полати мы всегда ставим отступая от ствола. Кто за собой вину знает, тот в грозу не полезет.[9]
Охотно бежали сильные лошади под сильными всадниками и ровно, будто земля сама уходила на юг, будто сама несла их на север, но каждый удар копыта был умен, не случаен. И глаз не заметит, и нет такого мелкого счета для времени – секунда не короче сажени, – чтобы увидеть, чтоб заметить и чтоб сосчитать то кратчайшее время, за которое лошадь умеет понять и решить, едва прикоснувшись зацепом копыта к дороге, можно ли этому листику почвы доверить двойной груз, своего тела и всадника, иль там опасно? И успеть распорядиться нервами и мускулами послушного тела, чтоб опереться на другую ногу, чуткое копыто которой уже подсказало надежность найденной им опоры. Такую умную работу лошадь совершает на каждом движении. Всадник пользуется ею, у него свои заботы, через его душу течет другая жизнь. Он обязан и хочет успеть отобрать ему нужное. Подобие сети, о которой он ничего не знает, пропуская одно, останавливает другое. Действительно ли взято нужное? Нужно ли взятое? Что было упущено вчера, сегодня, что из захваченного служит напрасным бременем, сколько железа в бурой руде и сколько шлака? И что за сеть внутри меня? На вопросы нет ответа.
Молодой князь Владимир кормил жадные глаза широкой долиной устья Орлика, пока кромич, сторож долины, не вывел проезжих к броду. Широкая отмель. Через галечную насыпь Ока мирно переливала холодную воду, и на дне был виден каждый камешек. Сновала мелочь. Стая крупных осетров, испуганная вторженьем, взбуровила воду, спеша пройти опасное место.
Переправились, едва замочив стремена. На том берегу кромич простился:
– С богом идите, тропа торная.
Усталые лошади спотыкались о корни. Тени деревьев слились в сумрак, лес становился для глаза чаще, чернее. На поляне несколько дворов, крупные вятицкие псы встретили проезжих толстым лаем. Спали на соломе. Из каждого куста зверем глядела хмурая ночь. Собрались тучи, походили и разошлись в другие места. Не быть еще дождям, правильно предсказал в Кроме Лутовин. Кому ж не знать повадки здешнего неба, как не вятицким лесовикам.
– Скоро дошли вы, – приветствовал своих мценский посадник Шенша.
Мценск, или Амценск, устроился на многоверстной поляне, как Кром, как все города, какие знал Владимир, на мысу с крутыми берегами, который вместе построили речки Мценка и Зуша. Доскакали до города в сумерки, и единственное, что успел там увидеть Владимир из местных чудес, – громадину твердого камня на тесной площади, над которой был устроен навес от дождя и от солнца.
– По старине нашей, – рассказал Шенша, – этот камень считают священным. Доныне, но втайне камню делают приношенья – кусочек дорогой ткани, колечко, монету. И просят помочь. Весной какой‑то прохожий остался в городе, дав обет высечь из камня образ Николая, чудотворца Миров Ликийских. Живет, режет камень. Имя ему – Репня. Откуда он? Отвечает – из мира пришел. Кормят и заботятся о нем, как о мирском пастухе. Шел он в Киев к другу своему Антонию‑пещернику. Во Мценске его наш камень остановил.
Утром Владимир Мономах пошел поглядеть на работника и необычайное дело его. Взгромоздясь на подмости, умелец постукивал молоточком по долоту. Он шел сверху. Лицо святителя уже смотрело из камня. Знакомый, русский лик!
Умелец‑резчик спросил князя, известно ли ему, что Николай‑епископ происходил от русской семьи? Он малым ребенком был похищен степняками, продан греческому купцу в Таврии, отвезен в Константинополь. Там ему удалось учиться, впоследствии принял он сан.
– Я, помнится, иначе слышал о нем, – попытался вспомнить Владимир.
– Знаю, знаю, – помог резчик. – Некоторые производят род его от славян, которые однажды, еще при языческих императорах, переселились в Азию. Я спорить не буду, никогда не любил даже словесной борьбы. Истину говорю тебе: этот камень, будучи искони русским, может принять образ только русского святителя. Другого в нем нет. Точи его, руби, теши – в песок рассыплется, но не поддастся.
– Камень веками служил идолопоклонству, – возразил Владимир.
– Эх, князь? – упрекнул резчик. – Не добро тебе будет, когда ты отречешься от пращуров. Да не отвергнет никто отца, не устыдится рода. Мы Даждьбожьи внуки. Есть время сеять, есть время собирать жатву. Понимаешь ли? Тому веку – свое, тому – другое. Авраам и древние пророки и князья приносили древнему богу кровавые жертвы и рассекали людей на алтарях. Соломон, князь израильский, сколько жен имел? Так не суди же пращура твоего Святослава и деда Владимира – многоженцев языческих. Ты себя унизишь запоздалым судом. Не обижай Русь, не черни предков, наследник. Не греши, а то прах наших отцов, погребенных в курганах, станет горек и отравит истоки рек.