Предварительный разговор 17 глава




— Как — что значит?

— Что это — номер заключенного или камеры? Не мямли, отвечай, или убью на месте!

— Убей его, — подойдя к ним, прохрипел Жак Третий.

— Это камера, сударь.

— Идем, покажешь мне.

— Идемте сюда, сударь.

Жак Третий, все такой же алчный и явно разочарованный тем, что разговор не кончился сразу кровопролитием, ухватился за руку Дефаржа, а тот крепко держал за плечо тюремщика. Разговаривая, все трое сблизили головы, чтобы удобней было кричать на ухо, потому что иначе они не слышали бы друг друга, все заглушал рев океана, ворвавшегося в крепость; он затопил дворы, лестницы, переходы, а там, снаружи, он по-прежнему бился в стены с глухим, хриплым, протяжным гулом, который, словно всплесками волн, прорывался звонкими выкриками.

Мрачными подземными коридорами, куда не проникал дневной свет, мимо страшных каменных клеток и склепов, заделанных железными дверями, то спускаясь по выщербленным ступеням в какие-то зияющие провалы, то снова поднимаясь по крутым переходам, похожим на высохшее русло водопада, Дефарж, тюремщик и Жак Третий шагали, держась за руки. Вначале толпы, наводнившие крепость, захлестывали и обгоняли их; но когда они, наконец, выбравшись из этого подземного лабиринта, стали подниматься по винтовой лестнице, ведущей в башню, их уже никто не нагонял, они были одни. В каменной толще стен, обступивших их со всех сторон, под низко нависшими каменными сводами они вдруг очутились почти в полной тишине, как будто грохот, из которого они только что вырвались, повредил им слух.

Тюремщик остановился у низенькой двери, вставил ключ, с трудом повернул его в скрипучем замке, медленно отворил дверь и, когда они, нагнув головы, вошли один за другим, сказал тихо:

— Номер сто пять, Северная башня.

Высоко в стене виднелось узкое оконце без стекла, заделанное толстыми прутьями; сверху его до половины закрывал каменный выступ, так что небо в эту щель можно было увидеть, только низко нагнувшись и глядя вверх; маленький камин тоже был заделан внутри толстенными прутьями, а внизу на решетке лежала серая кучка золы. Табуретка, стол, соломенный тюфяк, четыре голых почерневших стены и в одной из них толстое железное кольцо, рыжее от ржавчины.

— Проведи-ка факелом по стенам, чтобы я мог осмотреть их, — сказал Дефарж тюремщику.

Тюремщик повиновался, и Дефарж, медленно водя глазами за светом, внимательно вглядывался в стены.

— Стой! Посмотри сюда, Жак!

— А. М., — прохрипел Жак, жадно уставившись на стену.

— Александр Манетт, — шепнул ему на ухо Дефарж, обводя буквы грязным указательным пальцем, почерневшим от пороха. — А вот тут он приписал: «несчастный доктор». И он же, конечно, нацарапал и этот календарь, вот Здесь, на камне. Что это у тебя? Лом? Давай-ка сюда!

Дефарж все еще держал в руке пальник от своей пушки. Он быстро сунул его Жаку и, выхватив у него лом, мгновенно разнес в щепки ветхий табурет и стол.

— Держи факел! — гневно крикнул он тюремщику. — А ты, Жак, осмотри внимательно обломки. Да вот, на тебе мой нож, распори тюфяк, прощупай солому. Выше свети, выше, говорят тебе!

И, грозно покосившись на тюремщика, Дефарж полез в камин и, просунув руки меж прутьев, стал постукивать ломом по его стенкам. Через несколько секунд сверху посыпалась известка, пыль, и он отвернулся, чтобы ему не попало в лицо; прощупав все стенки, он стал рыться в золе, потыкал в пол, заглянул в трещину, которая образовалась от удара его лома, и осторожно пошарил кругом.

— Ничего не нашел в обломках и в соломе, а, Жак?

— Ничего.

— Ну-ка, тащи все на середину, сюда в кучу. Так! Ну, теперь поджигай!

Тюремщик поднес факел к соломе, и вся куча вспыхнула ярким веселым пламенем. Оставив горящий костер, они, согнувшись, вышли из низкой двери и пошли обратно вниз; когда они спустились с винтовой лестницы и вступили в подземелье, к ним словно возвратился слух, и через несколько минут они очутились в самой гуще толпы.

Толпа бушевала и металась — разыскивали Дефаржа: Сент-Антуанское предместье требовало, чтобы виноторговец возглавил конвой, под которым поведут коменданта Бастилии, защищавшего крепость и стрелявшего в народ. Без Дефаржа его не решались вести в ратушу на суд. Без Дефаржа он того и гляди улизнет, и тогда кровь народа (до сих пор она ничего не стоила, а теперь ее вдруг стали ценить) останется неотмщенной.

В грозно ревущей толпе, обступившей угрюмого старика коменданта, в сером мундире с алой орденской лентой, только одна женщина сохраняла невозмутимое спокойствие.

— Вот он, мой муж! — крикнула она в толпу, указывая на Дефаржа. Вот он, Дефарж!

Она стояла не двигаясь рядом с угрюмым стариком комендантом и не отходила от него ни на шаг; она пошла с ним рядом, когда отряд патриотов во главе с Дефаржем двинулся с ним по улицам; она спокойно стояла рядом с ним, когда его привели к ратуше и на него посыпались первые удары; спокойно смотрела, когда его бросились избивать, а когда он, бездыханный, рухнул наземь, она вдруг рванулась вперед и, наступив ему на затылок, взмахнула ножом, который давно сжимала в руке, и одним ударом отсекла ему голову.

Настал час, когда Сент-Антуанское предместье могло, наконец, претворить в жизнь свою страшную мечту — вешать на улицах людей вместо фонарей, чтобы показать всем, на что оно способно. Гнев, накопившийся в сердце Сент-Антуана, прорвался и вспыхнул пожаром в крови, который можно было затушить только кровью тиранов и угнетателей, кровью, что сейчас пролилась на ступени ратуши, где лежал мертвый комендант Бастилии, кровью, которой окрасился башмак мадам Дефарж, когда она наступила на его труп, чтобы отсечь ему голову.

— А ну-ка, опустите фонарь! — крикнул кто-то. — Вот один из его стражников, вздернем его, пусть несет при нем караул! — И толпа с радостью хватается за этот новый способ расправы. Часового вздергивают, труп его остается висеть вместо фонаря, а волны людские катятся дальше.

Грозные бушующие волны — выше и выше поднимаются они из разверзшейся пучины; кто знает, какова ее глубина и какую разрушительную силу несет в себе эта беспощадная стихия. Вздыбленные в ярости руки, голоса, взывающие к мщению, лица, закаленные в горниле адских мук и ожесточившиеся до того, что уже ничто не может их смягчить, — страшная, безжалостная стихия.

И над этим мятущимся морем лиц — грозных, свирепых, разгневанных — высоко вверху, словно обломки крушения на гребнях бушующих волн, выделяются два ряда других лиц — семь лиц в каждом ряду, — непохожие на все те, что их окружают: лица семи узников, вырванных ураганом из склепов, где они были замурованы заживо, вознесены над толпой; толпа несет освобожденных на плечах — и на этих измученных, ошеломленных, потрясенных лицах написан ужас, словно их подняли из могил на Страшный суд и темные силы, ликуя, уже завладели ими. Другие семь лиц — лица мертвецов — вознесены еще выше, их тусклые очи глядят из-под полуопущенных век и тоже как будто ждут Страшного суда. Бесстрастные мертвые лица, но в этих недвижных чертах не чувствуется отрешенности, они словно застыли в зловещем ожидании, и кажется, веки вот-вот поднимутся и бескровные уста произнесут: «Это сделал ты».

Семь освобожденных узников, семь окровавленных голов, насаженных па пики, ключи от проклятой крепости, от всех ее восьми массивных башен, старые письма и прочие памятки, уцелевшие от бедных страдальцев, погибших в страшной неволе, — вот трофеи, с которыми толпа из Сент-Антуанского предместья шествовала по улицам Парижа в середине июля тысяча семьсот восемьдесят девятого года, и гулкое эхо далеко разносило ее грозные шаги. Не приведи бог сбыться фантазиям Люси Дарней, упаси ее господи от этой толпы! Да не вторгнется она в ее жизнь! Ибо она безудержна в своей исступленной ярости, а если стопы ее окрасятся кровью, как когда-то давно они окрасились вином из разбившейся бочки, что упала возле погребка Дефаржа, от них надолго останутся кровавые следы.

 

Глава XXII

Море бушует

 

Всего только неделя как в Сент-Антуанcком предместье идет ликование и его взбудораженные обитатели приправляют братскими поцелуями и поздравлениями свой черствый и горький хлеб, а мадам Дефарж уже сидит на своем обычном месте за стойкой и приглядывает за посетителями погребка. Мадам Дефарж теперь не прикалывает розу к своему тюрбану, ибо славная братия фискалов за одну эту неделю сделалась чрезвычайно осмотрительной и старательно избегает попадаться жителям Сент-Антуанскою предместья. Уличные фонари в предместье зловеще покачиваются на проволоке, и ее мигом можно опустить, если кому-нибудь вздумается заменить фонарь чем-то другим.

В это солнечное, знойное утро мадам Дефарж сидела сложа руки и поглядывала на толпившихся в погребке посетителей и на уличных прохожих. И там и тут собирались кучками оборванные, голодные, слонявшиеся без дела люди, но сейчас сквозь все это убожество в них, несомненно, чувствовалось сознание собственной силы. Самый жалкий оборванец так заносчиво сдвигал на затылок свой колпак, словно говорил встречным: «Я знаю, что я нищий, мне нечего терять, жизнь моя немногого стоит, но знаете ли вы, что мне, нищему, ничего не стоит отправить вас на тот свет?» Тощие оголенные руки, не занятые делом, нашли себе работу — убивать, и в пальцах женщин, проворно шевеливших спицами, появилась какая-то судорожная алчность, — им пришлось по вкусу разрывать на части живое тело. И даже во внешнем облике жителей Сент-Антуанского предместья произошла какая-то перемена — он складывался веками, но последние завершающие штрихи внесли в него что-то новое и как-то особенно оттенили его выражение.

Мадам Дефарж наблюдала все это со спокойным одобрением, как оно и подобает командирше, сплотившей вокруг себя сент-антуанских женщин. Одна из ее приспешниц сидела подле нее с вязаньем в руках. Это была маленькая, довольно плотная женщина, жена обнищавшего бакалейщика, мать двоих детей, верная сподручница мадам, вполне достойная заслуженного ею лестного прозвища Месть.

— Что это там? Слышите? — сказала Месть. — Кто-то идет.

Взволнованный ропот, словно огонь, бегущий по запальному шнуру, проложенному через все предместье до крыльца погребка, докатился до них с улицы.

— Это Дефарж! — сказала мадам. — Внимание, патриоты!

Дефарж вошел, запыхавшись, и, сдернув с головы свой красный колпак, огляделся вокруг.

— Слушайте все! — повторила мадам. — Слушайте его!

Дефарж стоял, тяжело дыша, а за дверями лавки уже собралась толпа, и все смотрели на него жадными глазами, разинув рты; посетители, сидевшие за столиками, повскакали с мест.

— Говори! Что случилось? — сказала мадам Дефарж.

— Вести с того света!

— Что! — презрительно вскричала мадам. — Как это так — с того света?

— Все вы помните старого Фулона[43], который говорил голодному народу: «Ешьте траву», а потом издох, и дьявол уволок его в преисподнюю?

— Все, все помним! — заревела толпа.

— Так вот — вести о нем. Он, оказывается, тут как тут!

— Как? — ахнула толпа. — Мертвый?

— Нет, живой. На него такой страх напал — а ему есть за что нас страшиться, — что он распустил слух, будто помер, и похороны были торжественные, и все честь честью. А оказывается, он жил себе в деревне, прятался и вот — его нашли и привезли сюда. Я сейчас сам, своими глазами, видел, как его вели в ратушу[44]под конвоем. Я говорю, что у него были причины нас бояться. А ну-ка, скажите все, правду я говорю? Были причины?

Несчастный грешник — если он, дожив до семидесяти с лишним лет, мог не понимать этого, то сейчас у него, должно быть, открылись глаза, — стоило только послушать рев, каким толпа ответила на слова Дефаржа.

Наконец толпа стихла, и на минуту воцарилась глубокая тишина. Дефарж с женой обменялись многозначительным взглядом. Месть наклонилась и выкатила ногой из-под стойки внезапно загудевший барабан.

— Патриоты! — решительно крикнул Дефарж. — Готовы ли мы?

У мадам Дефарж уже торчал за поясом нож, а барабан уже гремел на улице, словно он каким-то волшебством вмиг перенесся туда вместе с барабанщиком, и Месть с диким воем, размахивая руками над головой, точно все сорок фурий разом, ринулась созывать женщин

Страшно было смотреть на мужчин — с искаженными гневом лицами, они высовывались из окон, хватали первое попавшееся под руку оружие и бежали на улицу; но зрелише разъяренных женщин заставило бы содрогнуться и самого смелого человека. Побросав свои домашние дела, от которых еще не освободила их нужда, оставив детей, стариков, больных, скучившихся на голом полу, раздетых, голодных, они, как безумные, выбегали из дому, нечесаные, с распущенными волосами, подстрекая друг дружку неистовыми выкриками, потрясая кулаками: «Злодея Фулона поймали, сестрица!», «Старика Фулона захватили, матушка!», «Негодяй Фулон попался, дочка!» И на эти возгласы толпами сбегались женщины из всех домишек и с исступленными воплями били себя в грудь, рвали на себе волосы. «Фулон жив! Фулон, который говорил людям, подыхающим с голоду: „Жрите траву!“, Фулон, который сказал моему старику отцу, когда в доме не было ни куска хлеба, — „жри траву!“. Фулон, который сказал, чтобы мой ребенок сосал траву, когда у меня грудь высохла от голода! О матерь божия! Покарай нечестивца Фулона! О боже! Сколько мы натерпелись! Услышьте меня на том свете, о мой ненаглядный малютка, мой бедный отец! Вот здесь, на этих камнях, на коленях клянусь отомстить за вас Фулону! Мужья, братья, вы, молодые люди, дайте нам кровь Фулона, дайте нам голову Фулона! Дайте нам сердце Фулона! Тело и душу Фулона! Разорвать его на части, этого Фулона, втоптать его в землю, пусть вырастет из него трава!» Не помня себя от ярости, толпы обезумевших женщин, возбужденно размахивая руками, кидались в остервенении друг на друга, выли, голосили, ревели; некоторые из них доходили в своем неистовстве до того, что бились на земле в судорогах или падали без чувств, и тогда мужья, сыновья или братья оттаскивали их в сторону, чтобы их не растоптала толпа.

Но патриоты не медлили. Нельзя было терять ни минуты! Фулон в ратуше, его могут выпустить. Нет, этому не бывать, Сент-Антуан этого не позволит — слишком живы в его памяти страданья, обиды и притесненья, все, чего натерпелись от изверга бедняки. Толпа вооруженных мужчин и женщин двинулась из предместья, так стремительно увлекая за собой всех, кто ни попадался ей на пути, что через четверть часа во всем квартале не осталось ни души, кроме дряхлых стариков и плачущих ребят.

Ни души во всем квартале. Все они устремились в ратушу, набились битком в зал суда, куда привели этого уродливого страшного старика, запрудили площадь перед зданием и ближайшие улицы. Дефаржи — муж и жена, Месть и Жак Третий очутились в первых рядах, совсем близко от пленника.

— Смотрите! — вскричала мадам Дефарж, указывая на него своим ножом. — Он связан, старый негодяй! И кто то догадался прицепить ему на спину пучок травы! Ха-ха-ха! Вот это хорошо придумано! Пусть-ка он теперь поест травки! — И мадам Дефарж, сунув нож под мышку, за хлопала в ладоши, словно на представлении.

Люди, стоявшие позади мадам Дефарж, передали ее слова другим, стоявшим дальше, пояснив, от чего она в таком восторге, и так это и пошло по рядам, и вскоре весь зал, и площадь, и ближайшие улицы огласились громкими рукоплесканиями. И в течение двух-трех часов, пока тянулось разбирательство и бочки красноречия переливались из пустого в порожнее, каждое нетерпеливое замечание мадам Дефарж подхватывалось и передавалось с удивительной быстротой, чему весьма способствовали некоторые молодые люди, которые с непостижимой ловкостью взобрались по лепным украшеньям на стены здания и, заглядывая в окна, ловили на лету словечки мадам Дефарж и тут же передавали их толпе, стоявшей на улице.

Наконец солнце поднялось так высоко, что один из его лучей, словно смилостивившись над стариком подсудимым, упал ему на голову и озарил его своим благодатным светом. Этой милости толпа была не в силах стерпеть; барьер пустых словопрений и препирательств, который до сих пор каким-то чудом удерживал ее, мигом полетел к черту, и Фулон очутился во власти Сент-Антуанского предместья.

Весть эта тотчас же донеслась до толпы на площади, до самых ее отдаленных рядов. Едва только Дефарж прыгнул через загородку и схватил презренного негодяя мертвой хваткой, как мадам Дефарж уже очутилась рядом с ним и вцепилась в веревку, которой был связан подсудимый. Месть и Жак Третий еще не успели присоединиться к ним и те, что лепились снаружи у окон, еще только собирались ринуться сверху в зал, словно хищные птицы, падающие камнем на добычу, как на улице уже раздались крики, которые, казалось, подхватил весь город: «Сюда его! Давайте сюда! На фонарь!»

Старика сшибают с ног, волокут за веревку головой вниз по ступеням, вон из ратуши; на улице его заставляют подняться, он стоит перед толпой на коленях, его поднимают на ноги, он падает то навзничь, то ничком, со всех сторон на него сыплются удары; сотни рук суют ему в рот пучки травы; растерзанный, весь в крови, чуть живой, он не перестает молить о пощаде; как только круг сомкнувшейся толпы отступает на секунду, чтобы пропустить людей, рвущихся сзади, он начинает судорожно биться на земле, пытаясь подняться, и снова на него сыплются удары и его волокут, как бревно, подталкивая ногами; у ближнего перекрестка, где висит, раскачиваясь на ветру, роковой фонарь, толпа останавливается. Мадам Дефарж выпускает жертву из рук, как кошка выпускает мышь из когтей, он молит ее, припадая к ее ногам, она смотрит на него молча, невозмутимо: мужчины отцепляют фонарь, женщины исступленно вопят, в толпе раздаются выкрики: «Набить ему глотку травой! Травы ему, травы! Пусть подавится травой!» И вот, наконец, его вздергивают, но веревка обрывается, он падает с воплем, толпа подхватывает его и вздергивает снова, и снова он падает; и только третья петля милосердно затягивается и держит его. Вскоре голова его, насаженная на пику, поднимается высоко над толпой, и толпа ликует и пляшет, глядя на эту окровавленную голову с торчащей изо рта травой.

Но кровавая работа еще не кончена. Сент-Антуанское предместье так разбушевалось, что ярость его не унимается, и когда уже под вечер проносится слух, что зять казненного[45]Фулона, тоже враг и притеснитель народа, схвачен и его везут в Париж под конвоем пятисот конников, жители Сент-Антуана бросаются составлять перечень его преступлений, заносят их на огромные листы, и разъяренная толпа отбивает пленника у конвоя и расправляется с ним так же, как с Фулоном, — охраняй его стотысячное войско, и оно не устояло бы перед этой толпой: голову и сердце растерзанного насаживают на пики, и с этими кровавыми трофеями страшная, ликующая процессия шествует по улицам Парижа.

Уже совсем поздно ночью мужчины и женщины возвращаются домой к своим голодным, плачущим детям. И с ночи по всему предместью у жалких пекарен выстраиваются длинные очереди за хлебом, и голодные люди терпеливо стоят часами. Но сегодня время летит незаметно: люди в очереди бросаются друг другу в объятия, вспоминают события дня и заново переживают их, делясь впечатлениями. Мало-помалу длинные хвосты убывают, кое-где в окнах наверху зажигаются тусклые огоньки, а жильцы нижних этажей и подвалов раскладывают костры на улицах, и готовят скудную пишу сообща, и ужинают тут же на крыльце или у порога дома.

Да какой это ужин — одно убожество, — мяса нет и в помине, редко какая приправа, кроме кипятка, сдабривает мякинный хлеб. И все же дружеское общение помогает им насытиться этой скудной пищей и даже поддерживает в них какую-то искру веселости. Отцы и матери, деятельно участвовавшие во всех страшных событиях нынешнего дня, сейчас мирно возятся со своими хилыми ребятишками; влюбленные, на глазах у которых творятся все эти ужасы и которые ничего другого не видали и не увидят в жизни, — любят и надеются.

Было уже почти светло, когда дверь погребка закрылась за последними посетителями, и мосье Дефарж, задвигая засов, сказал охрипшим голосом своей супруге:

— Наконец-то мы дожили до этого, дорогая!

— Д-да, — протянула мадам, — почти.

Сент-Антуанское предместье спит. Спят супруги Дефарж. Даже Месть спит со своим изможденным лавочником, и барабан ее безмолвствует. После этого кровавого дня, когда все надсадились от крику, только у барабана не изменился голос, у него одного во всем предместье. Если бы Месть, которой поручили хранить барабан, разбудила его сейчас, он заговорил бы точно таким же голосом, каким говорил до взятия Бастилии и до расправы с Фулоном, — не то что жители Сент-Антуанского предместья, которые охрипли все до одного: их голоса нельзя было и узнать.

 

Глава XXIII

Пожар занялся

 

Какая-то перемена произошла в деревне, где струилась вода в водоеме и где каменщик, мостивший дорогу, добывал себе молотком из камней каждодневное пропитание — скудный кусок хлеба, позволявший его бедной неразумной душе держаться в отощалом теле. Тюрьма на скале уже не вселяла такого страха, как прежде, ее охраняли солдаты, но их было немного, солдатами командовали офицеры, но ни один из них не был уверен в своих подчиненных, — скорее они были уверены в том, что солдаты не только не подчинятся приказу своего командира, но поступят как раз наоборот.

Далеко кругом простирался разоренный край, истощенная земля, на которой не родилось ничего кроме запустения. Каждый зеленый листик, каждый стебелек травы, каждая былинка — все было такое же хилое и чахлое, как и жившие здесь люди. Все было задавлено, пришиблено, задушено, сломлено. Жилища, изгороди, домашний скот, мужчины, женщины, дети, самая земля, на которой они родились, — все дышало на ладан, все еле-еле держалось.

Господин и владелец этих обширных земель, нередко весьма достойный человек по своим личным качествам, гордость страны, хранитель рыцарских доблестей, являл собой изящный пример отменной учтивости, уменья роскошно жить и многих иных добродетелей того же порядка. И оказывается, он-то, если рассматривать его как класс, — он-то и довел страну до всего этого. Странно, как это так получилось, что все созданное для монсеньера так скоро пришло в полное запустение и негодность. Подумать только, какая недальновидность в извечном устройстве мира! Но как бы там ни было, факт оставался фактом. Да, все было выжато до конца, до последней кровинки. И как бы не тщился монсеньер покрепче зажать тиски, из этого ровно ничего не получалось. Поистине это было какое-то совершенно непостижимое, непристойное явление! Что оставалось делать монсеньеру, как не бежать!

Но не в этом заключалась перемена, происшедшая в деревне маркиза и во многих других, таких же обнищавших деревнях. На протяжении многих десятилетий — из рода в род — именитые владельцы выжимали из них все, что можно, редко удостаивая их своим посещением, разве только когда им приходило желание позабавиться охотой — когда на людей, а когда и на диких зверей, для которых в господских владениях отводились обширные угодья, превращенные в бесплодные пустоши. Нет, перемена заключалась не в том, что в деревне совсем перестали показываться благородные аристократические лики богоданных и богоравных господ, а в том, что в ней с некоторых пор стали появляться какие-то незнакомые личности низшей касты.

Последнее время каменщику, который чинил дорогу, согнувшись над кучей щебня и земли, и думал не о том, что и он тоже земля и в землю тую же пойдет[46], а о том, как мало у него еды на вечер и что хорошо бы поесть чего-нибудь посытнее, да нечего, — нередко случалось видеть на пустынной дороге, когда он невзначай поднимал глаза от работы, бредущего вдалеке путника, что в прежнее время в здешних краях было целым событием, а нынче стало довольно обычным явлением. По мере того как путник приближался, каменщик, ни мало не удивляясь, рассматривал этого высокого, косматого, похожего на какого-то лесного дикаря человека в грубых деревянных башмаках, которые, даже и бедняку каменщику, казались нескладными, в рваной одежде, пропитавшейся пылью и грязью проселочных дорог, заскорузлой от ходьбы по болотам, всю в колючках, листьях и мхе, приставших к ней, когда он пробирался лесной чащей.

Вот такой человек вырос перед ним внезапно, как призрак среди бела дня, однажды в июле месяце, когда он сидел на куче щебня, укрывшись под откосом от сильного града.

Человек поглядел на него, окинул взглядом деревню к ложбине, мельницу, тюрьму на. утесе. И когда он каким-то смутным чутьем угадал, что это и есть то, что ему нужно, он обратился к каменщику: говорил он как-то чудно, его не сразу можно было понять.

— Ну, как дела, Жак?

— Ничего, все спокойно, Жак.

— Так, значит, по рукам!

Они потрясли друг друга за руку, и путник опустился на кучу щебня рядом с каменщиком.

— Пополдничать нечем?

— Нет, уж теперь до вечера, — ответил каменщик, глотая слюну.

— Так уж оно теперь водится, — буркнул пришелец. — Не полдничают нигде.

Он вытащил почерневшую трубку, набил ее, высек огня, затянулся разок-другой, пока она не раскурилась, потом вдруг отдернул ее и другой рукой быстро насыпал что-то в тлеющий табак; табак вспыхнул, и из трубки повалил густой дым.

— Так, значит, по рукам! — промолвил на этот раз каменщик, внимательно наблюдавший за ним. И они опять потрясли друг друга за руки.

— Нынче ночью? — спросил каменщик.

— Нынче ночью, — отвечал пришелец, попыхивая трубкой.

— Где же?

— Здесь.

Они сидели рядом на куче щебня, молча поглядывая друг на друга, а град так и сыпался и стучал по камням, точно крошечные штыки в жаркой атаке; наконец небо над деревней начало светлеть и проясняться.

— А ну-ка, покажи мне, — сказал путник и, поднявшись, взошел на косогор.

— Смотри, — сказал каменщик, показывая пальцем, — вот здесь спустишься и пойдешь прямо по улице мимо колодца у водоема.

— А ну тебя к черту! — огрызнулся путник, окидывая взглядом горизонт. — Я никакими улицами не хожу, да еще мимо колодцев… Понял?

— Понял! Тогда, значит, верхом пойдешь вон той горой, в двух милях от деревин выйдешь.

— Хорошо. Ты когда работу кончаешь?

— Как солнце зайдет.

— Разбуди меня перед уходом. Я две ночи шагал без отдыха. Вот только докурю трубку, растянусь и засну, как сурок. Разбудишь, значит?

— Разбужу.

Путник докурил трубку, сунул ее за пазуху, сбросил с ног громадные деревянные башмаки и, растянувшись на куче щебня, тут же заснул как убитый. Каменщик вернулся к своей тяжкой грязной работе; в разрывах туч там и сям проступала яркая синева, отражавшаяся в блестевших на солнце лужах, а пришелец спал себе на куче щебня, и каменщик (он теперь ходил в красном колпаке вместо прежнего синего картуза) то и дело оглядывался на него, словно тот его чем-то приворожил. Взгляд его так и тянулся к спящему, и хотя он и продолжал машинально орудовать молотком и киркой, толку от этого было мало. Бронзовое от загара лицо путника, заросшее густой бородой, черные всклокоченные волосы, красный шерстяной колпак, пестрая одежда из грубой ткани вперемежку с какими-то шкурами, могучее тело, исхудавшее от тяжкой нужды, мрачная и свирепая складка губ, стиснутых даже во сне, — все в нем внушало деревенскому жителю благоговейное изумление. Должно быть, он проделал немалый путь, ноги у него были стерты до волдырей, а кожа на щиколотках содрана до крови: трудно ему, верно, было шагать столько миль в этаких громадных тяжелых башмаках, набитых листьями и травой, и одежда на нем изорвалась в клочья, и сам он был весь в синяках и ссадинах. Нагнувшись над спящим, каменщик старался разглядеть, какое оружие спрятано у него на груди, либо где-нибудь еще, но все его старания были тщетны: путник спал, скрестив руки так же крепко, как крепко были стиснуты его губы. Каменщик смотрел на него, и ему казалось, что никакие укрепленные города, с крепостными стенами и рвами, с караульными будками и часовыми у чугунных ворот, с подъемными мостами и бойницами не устоят перед этим человеком, — для него не существует никаких преград. И когда он, задумавшись, поднял глаза и окинул взглядом горизонт, ему представилось, что со всех сторон, стягиваясь к городам Франции, движутся сонмы таких, как этот, сметающих на своем пути все преграды и не останавливающихся ни перед чем.

Путник спал, не чувствуя ни порывов ветра, ни посыпавшего его временами града, ни солнца, которое, прорываясь из-за туч, светило ему прямо в лицо, ни прыгавших по телу льдинок, вдруг превращавшихся в стоцветные алмазы, а небо между тем уже окрасилось заревом заката и солнце пылало низко над горизонтом. Каменщик стал собираться домой: сложив свои инструменты, он подошел к спящему и тронул его за плечо.

— Так! — молвил путник, приподнявшись на локте. — Значит, в двух милях по ту сторону холма?

— Да, примерно так.

— Примерно говоришь? Хорошо!

Каменщик пошел домой, и ветер, обгоняя его, как и подобает ветру, крутил перед ним облака пыли. Поравнявшись с водоемом, он протиснулся в середину толпы, расталкивая тощих коров, которых привели на водопой, и возбужденным шепотом стал рассказывать что-то обступившим его людям и так увлекся, что обращался даже к коровам. В тот вечер после скудного ужина деревенские жители не завалились спать, как обычно, а снова высыпали на улицу. Столпившись кучкой у водоема, они стояли в темноте и словно на них что-то напало, все о чем-то возбужденно шептались, повернувшись в одну сторону и уставившись куда-то вдаль, на небо. Мосье Габелль, почтмейстер и управляющий, почувствовал что-то неладное. Он поднялся к себе на крышу дома и тоже стал смотреть в ту сторону, потом, укрывшись за трубами, глянул на толпу, темневшую внизу, и послал сказать церковному сторожу, у которого хранились ключи от церкви, что надо быть наготове, как бы не пришлось ударить в набат.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: