I. Двенадцать лет спустя




 

За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из‑за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вели к массивной узкой двери, через которую проникали во внутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью «В. Берг» доказывала, что тут живут.

Мы вводим читателя в большой зал ре‑де‑шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате было много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходила на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты — роскошная и удобная — была, впрочем, очень старинная, и ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид жилищу, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло его не наполняло своим благоуханием.

Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Она внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, а на столике возле нее лежала груда книг и журналов.

На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточки и белые шерстяные башмачки.

Это была шестнадцатилетняя девочка слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие члены, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьезную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто‑рыжеватые, длинные и густые на диво, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.

Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или чтобы взглянуть на жердочку, продетую в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», — вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.

Обе женщины подняли голову, посмотрели друг на друга и обменялись улыбками.

— Как идет твоя работа, дитя мое? — спросила старушка.

— Очень хорошо, тетя Ирина; завтра я смогу одеть моего крестника с ног до головы, — ответила молодая девушка, давая конфетку попугаю. — А ты, тетя, не нашла ли чего‑нибудь нового в «Banner of right»?

— О да, есть очень интересные вещи. И я советую тебе прочитать весьма любопытную статью о передаче мыслей. Это очень займет тебя. Но вот, кажется, идет твой отец.

Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге показался человек высокого роста. Не трудно было узнать в нем Готфрида Веренфельса, так как на вид он мало изменился. Несмотря на свои сорок два года, он был все еще красивый мужчина аристократической наружности, и серебристые нити были едва заметны в его русых волосах. Только внимательный наблюдатель заметил бы, что желтоватая бледность заменила свежесть его лица, что на лбу легло несколько глубоких морщин, губы приняли жесткую, злобную складку, и нечто горькое и суровое таилось в его взгляде, бывало столь ясном и гордом.

— Вот я пришел, дорогая моя, пить чай и отведать пирога, на который ты меня пригласила в свое собственное царство, — сказал он, улыбаясь и целуя Лилию.

Она встала и подошла к нему, как только он вошел.

— Благодарю тебя, папа. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, ты непременно должен оставить свои скучные книги и посвятить мне весь вечер. Ах, не садись только на диван, ты можешь раздавить Пашу.

— Избави меня Бог причинить тебе такое горе в день твоего рождения. Я, напротив, хотел бы доставить тебе удовольствие, и если у тебя есть какое‑нибудь особое желание, скажи мне, я буду рад исполнить его.

— Как ты добр, папа. Но дай подумать, что бы мне пожелать. Ах! Вот что. Если хочешь сделать мне большую радость, купи для Паши серебряный ошейник с его именем из кораллов или гранатов. Я видела такой ошейник у собачки одной английской дамы, и с тех пор — вот уже два года — я мечтаю иметь такой же.

Готфрид покачал головой и сел в кресло возле старушки.

— У тебя настоящее обожание к этой собачонке, и ты балуешь ее, как иной и ребенка не балует.

— Ведь кроме меня ее некому баловать. И потом, если верно предположение, что душа животного прогрессирует и делается человеческой душой, то Паша будет очень приличным человеком; у него замечательные вкусы, — сказала Лилия, смеясь и гладя рукой свою собачонку, которая лениво потягивалась, принимая ее ласку.

— Какие странные идеи! И вот, очевидно, источник, откуда ты их черпаешь, — заметил Веренфельс, кладя обратно на стол книги и журналы, заглавие которых только что прочитал. — Милая моя Ирина — обратился он к старушке, — я знаю, что вы заражены болезнью нынешнего времени, которая носит название спиритизма, и ничего не имею сказать против этого относительно вас самих; но вы напрасно внушаете эти идеи Лилии.

— Вы знаете, Готфрид, что это верование было моим спасительным маяком, поддержкой во время тяжелых испытаний моей жизни. То, что вразумляло и утешало меня, может ли повредить Лилии?

— Да, потому что это бездоказательные утопии, и вся эта неосмысленная литература может повредить и нравственному, и физическому развитию молодой девушки.

— Что ты говоришь, папа! Это высокое учение, девизом которого служит изречение: «Без любви к ближнему нет спасения», задача которого просветить совесть человека, сделать из всех людей одну братскую семью, это учение может мне повредить! — воскликнула Лилия.

— Сделать из людей братскую семью, превратить шакалов, готовых растерзать друг друга, в голубков.. Ха, ха, ха! Одной этой претензии достаточно в моих глазах, чтобы видеть во всем этом учении сущий вздор.

Готфрид рассмеялся сухим, презрительным смехом.

— Но допустить даже, что эти пустые мечты не причиняют вреда, они все‑таки применимы лишь в четырех стенах. Когда живешь уединенно, вдали от света и его страстей, можно мечтать об идеале и строить планы об улучшении человечества; но стоит только войти в соприкосновение с людьми, с их неблагодарностью, с их грубым эгоизмом, чтобы радикально разочароваться.

— Как, отец, ты не веришь в прогрессивное улучшение человечества?

— Я полагаю, что люди всегда будут люди. Высокое учение Христа не могло исправить их сердца. И вот их благодарность — они распяли Иисуса! Мучили и поносили Его точно так, как и всех своих благодетелей. И чего не могло сделать христианство, того не сделает спиритизм.

— Но ведь ты никогда не читал книг, которые так порицаешь!

— Он и не хочет просветиться, — заметила с грустью старушка.

— Подымите, mesdames, свои печально поникшие головы, — сказал весело Готфрид, — я прочту все ваши книги, чтобы поражать вас вашим собственным оружием. Но вот Рита с чаем и хваленым пирогом. Не будем больше спорить…

Около десяти часов они разошлись, и Готфрид вернулся к себе в библиотеку. Он сел к большому столу, заваленному книгами и рукописями; но вместо того, чтобы заниматься, откинулся на спинку кресла и, полузакрыв глаза, отдался своим думам. Невыразимая усталость, мрачная горечь заменили теперь веселость, которую он выказывал своей дочери, и порой губы его нервно дрожали, обнаруживая внутреннее раздражение.

Его осуждение и два ужасных года, которые он провел в тюрьме, произвели сильный переворот в душе гордого молодого человека. Сначала думали, что он сойдет с ума, и его преследовало желание наложить на себя руки, чтобы смертью избавить себя от нравственных мук; но его искреннее глубокое благочестие и мысль о ребенке, который остался бы сиротою, помогли ему победить искушение.

Старик Берг написал Готфриду, что считает его невиновным в низости, которую ему приписывают, и по истечении срока наказания принял его с распростертыми объятиями и усыновил, чтобы дать ему законное право носить его имя. Но Готфрид был разбит морально и физически и вскоре по возвращении опасно заболел. Добрая Ирина ходила за ним, как преданная сестра, и он стал медленно поправляться.

В душе его что‑то окончательно надорвалось; позор, замаравший его древнее незапятнанное имя, необходимость скрывать его теперь, оставить своей дочери темное плебейское имя снедали гордую душу Веренфельса, и порой ему было невыносимо тяжело глядеть на своего ребенка. Неизлечимая болезнь сердца, которую он принес из своего заточения, физическим страданием увеличивала его нравственное расстройство. Весть о смерти Жизели глубоко опечалила его, и он свято чтил память этой невинной жертвы, которую Габриель погубила так же, как и его.

При воспоминании о графине все кипело в нем зажигая в его сердце дикую жажду мщения. И ему казалось, что если бы он, в свою очередь, мог погубить эту женщину, упорная, нечистая страсть которой повергла его в бездну, это облегчило бы его сердце.

Побуждаемый этим чувством, он вскоре после своего выздоровления навел справки и узнал, что Танкред был в военной школе, а Габриель вышла вторично замуж за графа де Морейра и уехала с ним в Бразилию. Еще более мрачный и молчаливый, Готфрид вернулся в Монако, избегая людей и общество, ища в чтении и в сухом изучении наук забвения и покоя. При жизни старика Берга, который с помощью своего доверенного продолжал вести дела, Веренфельс мог жить, как ему хотелось; но после смерти своего родственника он должен был взять все в свои руки и, несмотря на свое отвращение к занятиям такого рода, продолжал вести аферы старика Берга, так как хотел быть богатым и обеспечить за Лилией в материальном отношении, по крайней мере, спокойную будущность. И так как посредничество Гаспара избавляло его по большей части от прямых отношений с его клиентами, дело шло, не доставляя ему никаких беспокойств.

В этой печальной и суровой атмосфере Лилия росла одинокая. Она любила и боялась своего отца, который то выказывал ей беспредельную любовь, то сторонился и избегал ее, как будто ему было больно видеть свою родную дочь.

Она никогда не посещала никакого пансиона. Ирина, родственница ее крестного отца, заменяла ей мать и была ее наставницей. Прекрасно образованная она вместе с Готфридом занималась обучением молодой девушки, которая таким образом в свои шестнадцать лет оказалась серьезнее и более сведущей, чем большая часть ее сверстниц. Быстрый рост и слишком нежное сложение привели ее к болезни, окончившейся благополучно, но о которой свидетельствовали ее бледность худоба.

В тот самый вечер, когда Веренфельс у себя в кабинете раздумывал о своей дочери, день рождения которой раскрыл его старые раны, в залах казино Монте‑Карло, залитых светом, богато одетая дама, опираясь на руку молодого человека, медленно проходила сквозь толпу, направляясь в игорный зал.

Это была красивая пара. Их изящный вид и поразительное сходство друг с другом привлекали общее внимание. Даме казалось лет тридцать — тридцать два. Ее прелестное, матово‑бледное лицо оттенялось черными, как смоль, волосами, закрученными по‑гречески и приколотыми бриллиантовой стрелой; пожирающий огонь, горевший в ее глазах, синих, как васильки, и очертания рта выражали сильные страсти и придавали ее красоте нечто демоническое.

Молодому человеку, который вел ее под руку, могло быть не более двадцати трех лет, и он донельзя походил на нее. Его лицо, слишком красивое для мужчины, выражало холодное равнодушие, но в глазах его таилось беспокойство.

— Вы знаете эту интересную пару, месье Фенкельштейн? — спросил молодой человек своего соседа. — Вот уже несколько дней я вижу эту даму; она ведет чертовскую игру!

— Да, я имею честь знать графиню де Морейра; с нею сын ее от первого брака, граф Танкред Рекенштейн, — отвечал еврей‑финансист, кланяясь своему соседу и поспешно направляясь в игорный зал.

Габриель и ее сын уже вошли в этот вертеп необузданных страстей, который можно справедливо назвать вратами ада; вошли в зал, где груды золота, рассыпанные по зеленому сукну, возбуждают алчность, доходящую до безумия; где лихорадочное, опьяняющее волнение успеха и неуспеха заставляет биться сердце и зажигает в глазах огонь; но где, вместе с тем, можно видеть все животные чувства на лицах, разгоревшихся от алчности или помертвевших от отчаяния. Многие оставляют этот блестящий зал, разорив себя и своих близких, не видя другого исхода из своего бедственного положения, кроме самоубийства. Если бы они хотели понять, эти малодушные, которые ищут смерти, чтобы избавиться от последствий своих безумных увлечений, и думают самоубийством спасти, по крайней мере, свою честь; если б они хотели понять, повторяю, что пуля не может снять пятна, которое ложится на честь, так как честь есть принадлежность души, а не тела; если б они знали, что за пределами земного существования, куда они думают укрыться от ответственности, их ожидает наказание более беспощадное, чем кара людская, — мучение совести за погубленную жизнь!

Габриель сидела у одного из столов, вся поглощенная перипетиями игры в «rouge et noire», и лихорадочным взглядом следила за лопаточкой крупье. Танкред стоял позади ее, скрестив руки, и с мрачным выражением лица следил глазами, как убывали банковские билеты, лежавшие около графини.

— Перестань играть, мама, ты опять все проиграла, — прошептал он, наклоняясь к матери.

— Я отыграюсь, счастье вернется, — отвечала Габриель отрывистым голосом, вынимая из портфеля остальные билеты.

— Я пойду в буфет выпить стакан лимонада; кончай к моему возвращению, чтобы мы могли тотчас уехать, — сказал Танкред, уходя.

Едва он скрылся в толпе, как банкир‑еврей, который стоял в нескольких шагах и не сводил глаз с графини, подошел к ней и сказал:

— Графиня, я к вашим услугам, располагайте какой угодно суммой; счастье перейдет на вашу сторону. Я чувствую, что вы выиграете.

Габриель подняла глаза и, увидев Фенкельштейна, который не раз помогал ей, давая в долг, она наклонила голову в знак благодарности и, не считая даже, придвинула к себе деньги и карточку, на которой банкир записал данную сумму. Два часа спустя, едва держась на ногах и бледная, как смерть, графиня оставляла казино, опираясь на руку сына.

— Что ты сделала, мама, ты проиграла наши последние деньги, и я не знаю, право, как мы уедем из города.

Габриель не сомкнула глаз всю ночь. Более чем упрек сына, ее мучила совесть, и в сильном волнении она ходила по комнате без остановки и отдыха.

«Ах, что это? — спрашивала она себя. — Страсть к игре овладела мной; я — бесчестная женщина, которая разоряет и губит всех, кто ее любит. Что это такое, мои ли преступления, или твое проклятие, Готфрид, гоняет меня, как окаянную, с места на место и нигде не дает покоя?»

На следующий день, часов в двенадцать, Сицилия подала своей госпоже карточку банкира Фенкельштейна, который желал видеть графиню. Габриель побледнела, но должна была его принять. Обменявшись поклоном, банкир вынул из портфеля пачку гербовых бумаг и сказал:

— Графиня, эти векселя вместе с суммой, которую вы получили вчера, представляют собой значительный капитал, и я пришел узнать, когда и как вы желаете рассчитаться со мной.

Габриель взяла бумаги, прочитала их, и смертельная бледность покрыла ее лицо. Она хотела говорить, но ее дрожащие губы отказывались ей служить. Банкир, не спускавший с нее глаз, наклонился к ней:

— Графиня, я друг ваш и готов на все, чтобы угодить вам. Я знаю, что вы несостоятельны, но, если вы хотите, мы можем сговориться.

— Как? — спросила с усилием Габриель.

Банкир был еще человек молодой, довольно приятной наружности. Не скрывая более страсти, которая горела в его взгляде и звучала в его голосе, он наклонился еще ближе и, схватив руку графини, проговорил:

— Скажите слово, графиня, и эти бумажки будут разорваны. Я миллионер, и все, что богатство может доставить, я положу к вашим ногам. Если бы, к несчастью, я не был женат, то предложил бы вам мою руку, но теперь должен ограничиться тем, чтобы просить вашей любви и умолять вас не отвергнуть моих чувств.

Габриель слушала его молча, широко раскрыв глаза; голова ее кружилась. Ужели она так низко пала, что первый попавшийся думает, что он может купить ее, как любовницу, за несколько тысяч франков?! Ее буйная и гордая натура вдруг пробудилась; она вскочила с глухим восклицанием и ударила банкира по лицу.

— Вот мой ответ! — проговорила она вне себя.

— Как, мама! Он осмелился тебя оскорбить? — вскрикнул Танкред, вбежав в комнату, и, бросившись к финансисту, схватил его за горло.

— Оставь его! — сказала графиня, становясь между ними.

— Вы рассчитаетесь со мной за все эти оскорбления, граф Рекенштейн, — прошептал банкир, посинев от злобы. — Если в течение двадцати четырех часов вы не уплатите мне все сполна, я осрамлю вас перед судом.

Он схватил бумаги, разбросанные по столу, и стремительно вышел.

Несколько минут длилось молчание; затем граф спросил:

— Сколько ты ему должна?

— Тридцать тысяч талеров. Ах, Танкред, прости меня, — прошептала едва слышно графиня.

— Полно, мама, я не осуждаю тебя. И теперь не до объяснений между нами, а дело в том, чтобы уплатить этому негодяю и самим выпутаться как‑нибудь. Какое несчастье, что в силу духовного завещания я не могу располагать моим имуществом! Что скажешь, не телеграфировать ли банкиру Арно? Быть может, он выручит нас из беды.

— Ни за что! Запрещаю тебе это! — вскрикнула нервно графиня. — И потом, мы только напрасно потеряли бы время, когда дорога каждая минута. Арно, быть может, уже нет на свете; более двенадцати лет он не подает признака жизни. Я лучше дам тебе мои драгоценные украшения, которые стоят, во всяком случае, не менее этой суммы, — присовокупила она с большим спокойствием.

Габриель пошла в спальню и принесла оттуда несколько футляров; но когда она отдавала сыну парюру из бриллиантов и сапфиров, рука ее дрожала, как в лихорадке: это была та парюра, которую подарил ей Арно.

— Я рано утром послал за Небертом; теперь он, вероятно, уже здесь. Я сейчас покажу ему эти вещи и попрошу устроить дело, — сказа! молодой граф, пряча драгоценности в маленький мешок и уходя из комнаты.

Его ожидал человек средних лет с хитрым энергичным лицом. Это был Неберт, нечто вроде маклера и фактора, который служил Танкреду, как преданный агент, для обрабатывания его мелких финансовых и любовных дел. Неберт много лет был секретарем и управляющим у дона Рамона де Морейра. Скопив себе довольно крупную сумму денег, он занимался теперь собственными делами и жил часть года в Монако, где его сестра была замужем за содержателем гостиницы, а остальное время в Берлине. Танкред, зная Неберта как честного и преданного человека, имел к нему большое доверие.

Не входя в подробности, граф высказал своему поверенному необходимость уплатить в двадцать четыре часа и передал ему все драгоценности, прося заложить их и даже продать, если нельзя иначе.

Неберт покачал озабоченно головой.

— Я не знаю, право, граф, как нам справиться с этим делом, — сказал он, потирая лоб. — Продать так скоро нечего и думать; заложить нетрудно, но ни один из ростовщиков не даст той суммы, которая вам нужна. Это такие гиены. Они дают франк за то, что стоит сто франков, не считая страшных процентов, которые берут, и срок назначается всегда очень короткий.

— Как же быть? — спросил Танкред, вытирая пот, выступивший у него на лбу.

— Погодите, граф, мне пришла мысль. Здесь есть один человек, который дает деньги под залог и без залога. Правда, он берется только за верные дела, но ведутся они честней, и проценты берутся не безбожные. Если месье Берг пойдет на эту сделку, то, быть может, все устроится. Я отправлюсь тотчас к его агенту, месье Гаспару, и через два часа принесу вам ответ.

Готфрид сидел в своем кабинете, контролируя счета, когда его старый лакей доложил, что пришел Гаспар по важному спешному делу. При виде агента со свертком в руках выразительное лицо Веренфельса омрачилось. Необходимость производить оценку залога внушала ему отвращение; всякий раз ему стоило большого труда подавить свою щепетильность относительно дел такого рода.

Гаспар коротко сообщил все, что требовалось знать, и выложил футляры на стол.

— Эти вещи принес один фактор, которого зовут Небертом, и прежде, чем придти сюда, я зашел к ювелиру, чтобы оценить камни. Они очень хороши, но все же я нахожу, что требуемая сумма слишком велика.

— Чьи эти вещи?

— Неберт отказался назвать своего доверителя, но он ждет в первой комнате, и с вами, месье Берг, быть может, он будет откровенней.

С внутренним отвращением Готфрид открыл футляры и стал рассматривать сапфировую парюру, но вдруг он вздрогнул; в последнем футляре на черном бархатном фоне красовалась очень оригинальная вещица: маленький павлин с распущенным хвостом, блестевшим разноцветными каменьями. Работа была замечательная, и этот ювелирный шедевр был несомненно ему знаком. Но где он его видел? Ах, у нее, у проклятой… Сколько раз переливающийся блеск этого павлина сверкал в складках мантильи Габриэли! Бледный, дрожащими руками он повернул брошь и взял лупу. Да, он не ошибся: с изнанки, наполовину скрытый под складными крыльями, виднелся хорошо ему знакомый герб Рекенштейнов с короной о девяти зубцах.

— Позовите сюда того, кто принес эти вещи, Гаспар, — приказал Веренфельс глухим голосом.

Весьма удивленный внезапным волнением своего патрона: Гаспар поспешил исполнить его приказание/ и через несколько минут вернулся в кабинет с Небертом.

Готфрид смерил долгим пытливым взглядом посланного Танкреда.

— Я должен предложить вам, милостивый государь, несколько вопросов, чтобы узнать, откуда у вас эти вещи и как могло случиться, что вы закладываете драгоценные каменья, принадлежащие семейству, которое, как мне известно, слишком богато, чтобы прибегать к подобным мерам? — спросил он строго.

— Месье Берг, я не имею права назвать моего доверителя, — проговорил смущенный Неберт.

— Так возьмите эти вещи: я не впутываюсь в темные дела. Если вы не можете сказать, от кого вы получили эти драгоценности, то я не могу вести с вами дел.

Неберт в полном отчаянии, не зная, что делать, мял в смущении свою шапку.

— Вам одному, месье Берг, — сказал он наконец, — если только вы обещаете хранить тайну, я назову того, кто послал меня.

— Оставьте нас, Гаспар. Скажите мне только, — обратился Веренфельс к Неберту по выходе своего агента, — кто закладывает вещи с гербом графов Рекенштейнов?

— Сам молодой граф. Он здесь со своей матерью, графиней де Морейра. Они были несчастливы в игре, и необходимость уплатить в двадцать четыре часа вынудила их прибегнуть к такому способу. Но это хорошее дело, месье Берг. И если даже у вас не выкупят эти парюры, вы ничего не потеряете.

— А! так граф игрок?

— Нет, не он. Графиня одержима этой пагубной страстью, — отвечал со вздохом Неберт.

— Месье де Морейра тоже здесь?

— Нет, дон Рамон застрелился два года тому назад в припадке меланхолии, как говорят доктора.

«И его тоже погубила эта тигрица», — сказал себе Готфрид.

— Сколько желаете вы получить?

Неберт назвал сумму.

— Хорошо. Теперь попрошу вас уйти и дать с полчаса времени подумать и рассчитать, прежде чем дать вам решительный ответ.

Оставшись один, Готфрид оттолкнул кресло и стал ходить по комнате в лихорадочном волнении. Она была здесь и сообщник ее тоже, так как Танкред должен был знать, что произошло. Чтобы попасть в комнату Готфрида и спрятать в чемодан портфель, Габриэль должна была пройти по комнате сына, так как дверь, выходящую в коридор Веренфельс, запер сам и унес с собой ключ. С мучительной ясностью слова, которые он слышал тогда, снова звучали в его ушах: «Танкред, мой кумир, клянись, что не проговоришься никогда, ни одним словом…» О чем она могла просить мальчика, как не о том, чтобы он не рассказывал о подлости, которую она сделала! И вот случай отомстить, которого он так жаждал, как бы ищет его сам, являясь к нему в дом, и дает в его руки бич, чтобы нанести чувствительный удар этой ненавистной женщине. Но недостаточно бичевать, надо погубить тех, кто сделал из него вора, загубил его жизнь и похитил у его ребенка их дворянское имя.

Вдруг Готфрид побледнел, сморщил лоб и упал на стул, прижав руку к своему больному сердцу, задыхаясь от его учащенных неправильных биений. Но его нравственное напряжение было такое, что подавляло даже физические страдания, и минуту спустя он встал с суровой, жесткой улыбкой на губах.

«Да, — проговорил он, — сама Немезида привела тебя сюда, граф Рекенштейн. Я возьму твое имя взамен моего, которое ты замарал. Что может быть проще такого решения, чтобы Лилия Веренфельс, дочь вора, снова приобрела свое общественное положение, сделавшись твоей женой. И это будет так».

Он позвонил и велел позвать Неберта.

Но тут вдруг ему пришло на ум опасение, не женат ли Танкред, что представлялось возможным, так как ему было двадцать три года.

— Я обдумал, и вот мое решение, — сказал он агенту, с беспокойством ожидавшему ответа. — Требуемая сумма очень крупная, но я все же не отказываю; но для этого я должен говорить с самим графом и с ним лично поставить условия. Кстати, совершеннолетний ли граф, женат ли он и служит ли где‑нибудь?

— Графу Рекенштейну двадцать три года, он не женат и служит в белых кирасирах.

— Прекрасно. Так, если граф желает сговориться со мной насчет этого дела, попросите его приехать ко мне безотлагательно; я буду его ждать.

Несколько успокоенный, но недовольный вместе с тем, Танкред слушал доклад своего посланного.

— Досадно, что вы должны были назвать меня, Неберт. И зачем этот проклятый ростовщик хочет видеть меня?

— Благодарите Бога, граф, что он поддается, а то, право, не знаю, что бы мы делали. Сумма такая крупная, что, конечно, он желает условиться без посредничества.

— Ну делать нечего, велите заложить экипаж, пока я одеваюсь.

Мрачный, озабоченный молодой человек оделся с помощью камердинера. Он почти не смыкал глаз всю ночь, и сцена, разыгравшаяся утром, окончательно обессилела его. А время уходило в этих переговорах, когда была дорога каждая минута, и если все это ни к чему не приведет… какой скандал! Он не хотел и думать об этом.

Танкред не подозревал, выходя из экипажа у дома Готфрида, что его бывший воспитатель, скрываясь в складках гардин, всматривался любопытным и враждебным взглядом в своего будущего зятя, которого он сам себе избрал. Спустя несколько минут граф вошел в кабинет; человек, от которого зависела его судьба, сидел облокотясь на бюро и, казалось, был погружен в свои мысли.

— Согласно вашему желанию, месье Берг, я пришел лично переговорить с вами об известном вам деле, — сказал молодой человек.

— Очень хорошо, граф; мы переговорим и об этом, и о многом другом, — отвечал Готфрид дрожащим голосом и, встав, сделал несколько шагов к посетителю.

Как бы увидев призрак, Танкред побледнел и широко раскрыл глаза.

— Веренфельс! — воскликнул он прерывистым голосом и схватился за спинку кресла, так как голова его закружилась.

— Да, Веренфельс, вор, преступник, пойманный на деле. Ты еще помнишь его, бесчестный мальчишка. Теперь сознайся, как твоя достойная матушка смастерила с тобой эту подлость!

Объясняя себе смущение молодого человека его причастностью к делу, Веренфельс вне себя схватил его руку и тряхнул так, что, казалось, готов был убить его. Но Танкред не сопротивлялся. Двенадцать протекших лет как бы исчезли; как бывало маленький мальчик дрожал и сдавался покоряющему действию этого огненного взгляда и железной силе этой руки, так и теперь молодой человек сделался покорным и бессильным. И когда Готфрид, овладев своим бешенством, отпустил его, граф, как разбитый, опустился на стул, глаза его закрылись. Это последнее волнение окончательно уничтожило его. Он чувствовал страх и стыд перед этим человеком, так подло оклеветанным и погубленным.

Бледный, сдвинув брови, Веренфельс глядел на него несколько минут; затем, положив руку на его плечо, сказал:

— Будь мужчиной, Танкред. Теперь не время падать в обморок, а надо отдать отчет о прошлом. Сознайся прежде всего, как было дело; я хочу это знать. Граф вздрогнул и вскочил на ноги.

— Я ни в чем не сознаюсь, — крикнул он с пылающим взглядом.

— Ты, может быть, в самом деле думаешь, что я украл портфель?

— Нет, это я положил его к вам в шкатулку, и я готов на всякое удовлетворение, — отвечал Танкред глухим голосом, откинув свои черные локоны с влажного лба.

Готфрид рассмеялся отрывистым смехом.

— Ты? А сам не знаешь даже, куда ты его положил. Во всяком случае, твоя ложь делает тебе честь. Виновна твоя мать.

— Но я не обесславлю ее признанием, бесцельным к тому же, так как оно не восстановит вашего честного имени. Но теперь, как взрослый мужчина, я спрошу вас в свою очередь: разумно ли было доводить до отчаяния женщину, зная ее безумную страсть к вам? Нельзя безнаказанно играть с огнем, месье Веренфельс. Я понимаю, что вы вызвали меня, чтобы подвергнуть оскорблению и иметь меня в своей власти; весьма естественно, что вы хотите воспользоваться тем, что случайно узнали об отчаянном положении, в какое нас поставила несчастная страсть моей матери к игре. Я также понимаю, что вы имеете право требовать удовлетворение за ужасное оскорбление вашей чести. Возьмите взамен мою жизнь. Вместо того чтобы застрелиться в моем отеле, я предпочитаю честную дуэль. И моя смерть так больно поразит мою мать, что это, может, удовлетворит вашу жажду мщения.

Готфрид слушал его молча.

— Твои слова показывают, что в тебе есть немного рыцарской крови графа Вилибальда, но я не хочу твоей смерти, Танкред. Ты сейчас сказал, что твое признание не восстановит моей чести, смерть твоя еще менее может быть мне полезна. Но у меня есть дочь, которая неслыханным преступлением твоей матери лишена честного имени и общественного положения; я для Лилии требую у тебя удовлетворения. Ты женишься на ней и заменишь именем Рекенштейна замаранное вами имя.

Танкред отступил, вскрикнув:

— Жениться на вашей дочери, которую я никогда не видал? Подумайте, Веренфельс, что вы говорите. Это было бы не удовлетворение, но адская месть. И потом… через несколько часов я не смогу уже дать ей честного имени.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но когда речь идет о таком деле, как это, между двумя порядочными людьми, — денежный вопрос играет последнюю роль. Я позабочусь, чтобы графиня Рекенштейн носила незапятнанное имя; но берегись, если ты настолько бесчестен, чтобы отказаться от этого справедливого удовлетворения.

Граф тяжело дышал.

— Хорошо, — сказал он минуту спустя, — я рассчитаюсь за дурной поступок моей матери и покрою моим именем ваше обесславленное имя. Устройте свадьбу как можно скорее, так как я горю нетерпением оставить Монако. Что касается суммы денег, которую вы отправите еврею, я дам вам за нее расписку.

Он поспешно подошел к бюро, написал и подписал документ и подал его Веренфельсу.

Готфрид взял и положил его обратно на стол.

— Я бы не подумал, быть может, — сказал он, — взять это обеспечение: несмотря на суровый урок, какой имел в жизни, я все еще верю в честность людей. Но как бы ни было, я уплачу указанную сумму Финкелыптейну, а вас, граф, я жду завтра, чтобы покончить со всеми мелочами и представить вас вашей невесте.

Танкред поклонился в знак согласия и стремительно вышел из кабинета.

— Боже мой, на что вы похожи, граф! Разве он отказал? — спросил Неберт, как только они сели в карету.

— Нет, все устроилось, но какою ценой! — отвечал Танкред с невыразимым отчаянием и злобой.

Оставшись один, Веренфельс облокотился на бюро и отдался своим думам. Жестокое чувство удовлетворенной мести наполняло его сердце, ослепляя его до того, что он не думал о том, какую будущность готовит его дочери подобный брак. Он сознавал лишь одно, что стыд и грязь, которые Габриэль навлекла на него, перейдут на ее сына, на ее кумира, что возле Танкреда она будет всегда видеть дочь человека, который, несмотря ни на что, отвергнул ее и презирал ее за бесчестность.

Наконец он поднял голову, вздохнул и позвонил.

— Доложите барышне, что я прошу ее придти ко мне сейчас же, — сказал он вошедшему лакею.

Надо было предупредить Лилию о принятом решении. И когда несколько минут спустя молодая девушка вошла к нему, он в первый раз оглядел ее не как отец, но как мужчина, который оценивает красоту женщины. В эту минуту в простом сером платьице, с зачесанными назад волосами, бледная, слабенькая девочка не могла называться хорошенькой, но она обещала сделаться красивой, за это ручались изящная грация ее членов, пока еще слишком худощавых, и в особенности ее большие глаза, черные, бархатные, которые составляли пикантный контраст с ее золотисто‑русыми волосами.

— Ты звал меня, папа? — спросила она, садясь на табурет возле бюро.

— Да, дитя мое. Я должен открыть тебе тайну, — отвечал Готфрид, привлекая ее к себе с таким сильным душевным порывом, какого она никогда не замечала в нем.

— Что с тобой, папа, не болен ли ты? — спросила Лилия, тревожно устремив на отца свой нежный, ясный взгляд.

— Когда ты узнаешь, какие страдания снедают меня и сделали из меня мрачного, молчаливого мизантропа, каким ты видишь меня с самого детства, ты поймешь мое настоящее волнение. Настал момент открыть тебе это тяжкое прошлое, так как с нынешнего дня ты перестаешь быть ребенком и становишься женщиной и должна знать и понимать, отчего ты носишь чужое имя и какую обязанность налагает на тебя наша общая честь.

Тихим, прерывистым голосом он стал раскрывать перед ней мрачную драму, которая погубила его жизнь, и, все более и более увлекаясь, он забывал порою, что его слушает дочь. Бледная, трепещущая, она внимала этому рассказу, который раскрывал ее детские глаза на бездну житейских страстей.

Когда Готфрид дошел до обвинений его в воровстве и произнесенного над ним приговора, он прервал свой рассказ; у него сделался припадок, и, тяжело дыша, он опрокинулся в своем кресле, у него не хватало ни голоса, ни дыхания.

В мучительном беспокойстве, с лицом, орошенным слезами, Лилия склонилась над ним. В одно мгновение она поняла, что должен был вынести этот благородный, гордый человек; поняла тоже, что он мог быть любим безумно, до преступления.

— Бедный, дорогой мой отец, не волнуйся так. Бог видит твою невинность и, конечно, потребует отчета у этой недостойной женщины за твое незаслуженное страдание.

— Да, Богу известно, какие адские муки я выносил, — прошептал Веренфельс, выпрямляясь минуту спустя. — Я прозябаю с момента моей гражданской смерти и никогда не мог забыть моего незаслуженного позора. Но суд Божий иногда совершается еще здесь, на земле. Случай отомстить представился мне сам собою. Сегодня утром ко мне пришел Танкред, сын Габриэли.

— Танкред! — воскликнула Лилия. — Этот прелестный мальчик, портрет которого я нашла в твоей старой шкатулке, но тетя не позволила мне показать его тебе.

Легкая улыбка скользнула по губам Готфрида.

— Да, он, и я рад, что он тебе нравится. Мальчик сделался взрослым мужчиной, красивым и привлекательным, так что ты можешь исполнить свой долг без отвращения и снова приобрести твое общественное положение.

В коротких словах Веренфельс сообщил о том, что произошло утром, о бедственном положении Габриэли и ее сына и, наконец, о том, что обязал молодого человека дать дочери свое честное имя взамен отнятого у ее отца.

При последних словах Лилия, смертельно побледнев, отчаянно вскрикнула:

— Это невозможно, отец! Откажись



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: