Как-то раз, под конец одной из таких прогулок, он снова забрел в царство буков. Теперь это был темный, почти черный лес с непроницаемой листвой. Мариоль шел под его необъятным сводом, сырым и глубоким, вспоминая с сожалением о легкой, пронизанной солнцем, зеленеющей дымке едва развернувшихся листочков; но, проходя узкой тропинкой, он вдруг остановился в удивлении перед двумя сросшимися деревьями.
Никакой другой образ его любви не мог бы острее и глубже поразить его глаза и душу: мощный бук сжимал в своих объятиях стройный дубок.
Как отчаявшийся влюбленный, с телом могучим и измученным, бук, вытянув, точно руки, две огромные ветви и сомкнув их, сжимал ствол соседнего дуба. А тот, как будто с презрением вырываясь из его объятий, устремлял в небо, высоко над вершиной обидчика, свой прямой, тонкий и стройный стан. Но, невзирая на это бегство в пространство, вопреки этому надменному бегству глубоко оскорбленного существа, на коре дуба виднелись два глубоких, давно зарубцевавшихся шрама, врезанных неодолимо могучими ветвями бука. Навеки спаянные этими зажившими ранами, они росли вместе, смешивая свои соки, и в жилах побежденного дерева текла, поднимаясь до самой вершины, кровь дерева-победителя.
Мариоль присел и долго глядел на них. В его больной душе эти два неподвижных врага, рассказывавших прохожим вечную повесть его любви, становились великолепным и страшным символом.
Потом он пошел дальше, еще более опечаленный, и медленно брел, опустив глаза, как вдруг увидел скрытую в траве, смоченную давнишними дождями, испачканную, старую телеграмму, брошенную или потерянную прохожим. Он остановился. Какую радость, какую печаль принесла чьему-то сердцу эта синенькая бумажка, валявшаяся у его ног?
|
Он не мог удержаться, чтобы не поднять ее, и с любопытством и брезгливостью развернул листок. Кое-как еще можно было разобрать: «Приходите… мне… четыре часа». Имена были стерты сыростью.
Жестокие, обольстительные воспоминания обступили его, воспоминания о всех телеграммах, полученных от нее, то назначавших час свидания, то сообщавших, что она не придет. Ничто никогда не повергало его в большее волнение, не вызывало в нем такой неистовой дрожи, не заставляло так внезапно сжиматься и снова трепетать его бедное сердце, чем вид этих посланниц, повергающих в восторг или в отчаяние. Он весь цепенел от тоски при мысли, что ему уже никогда не придется вскрывать такие послания.
Снова он спрашивал себя, что произошло с ней с тех пор, как он ее покинул? Страдала ли она, сожалела ли о друге, отторгнутом ее равнодушием, или примирилась с этим разрывом, лишь слегка задетая в своем самолюбии?
И желание узнать это дошло до такой крайности, стало таким мучительным, что у него возникла дерзкая и неожиданная, но еще неясная мысль. Он направился в Фонтенебло. Придя туда, он зашел на телеграф, с душой, полной сомнений и трепетного беспокойства. Но какая-то сила толкала его, какая-то неодолимая сила, исходившая из самого сердца.
Дрожащей рукой он взял со стола телеграфный бланк и вслед за именем и адресом г-жи де Бюрн написал:
«Мне так хотелось бы знать, что вы думаете обо мне! Я не в силах ничего забыть.
Андре Мариоль. Монтиньи».
Потом он вышел, нанял экипаж и вернулся в Монтиньи, в тревоге и волнении от своего поступка и уже сожалея о нем.
|
Он рассчитал, что, если она удостоит его ответом, он получит ее письмо через два дня; но весь следующий день он уже не выходил из дому, надеясь и страшась получить телеграмму.
Около трех часов дня, когда он качался в гамаке под липами у реки, Элизабет сказала ему, что какая-то дама хочет его видеть.
Он пришел в такое смятение, что у него перехватило дыхание; когда он подходил к дому, ноги его подкашивались, сердце трепетно билось. Он все еще не смел надеяться, что это она.
Он распахнул дверь в гостиную, и г-жа де Бюрн, сидевшая на диване, встала и, улыбаясь немного сдержанной улыбкой, с некоторой принужденностью в лице и манерах, протянула ему руку, говоря:
– Я приехала узнать, как вы живете, потому что телеграф недостаточно обстоятельно выполнил эту задачу.
Он так побледнел, что в глазах ее мелькнула радость, и был настолько потрясен и взволнован, что не мог говорить, а только прижимал к губам протянутую ему руку.
– Боже! До чего вы добры! – промолвил он наконец.
– Нет, просто я не забываю друзей и беспокоюсь о них.
Она глядела ему прямо в лицо тем пытливым, глубоким женским взглядом, который сразу улавливает все, проникает в мысли до самого корня и разоблачает любое притворство. Она, очевидно, была удовлетворена, потому что лицо ее озарилось улыбкой.
– Ваш уголок очень мил. Счастливо в нем живется?
– Нет, сударыня.
– Неужели? В такой прелестной местности, в этом чудесном лесу, на этой очаровательной речке? Вы, вероятно, наслаждаетесь здесь полным покоем и счастьем?
– Нет, сударыня.
|
– Почему же?
– Потому что и здесь не могу забыть…
– А вам необходимо что-то забыть, чтобы стать счастливым?
– Да, сударыня.
– Можно узнать, что именно?
– Вы сами знаете.
– Значит?
– Значит, я очень несчастен.
Она сказала с самодовольным состраданием:
– Я догадалась об этом, получив вашу телеграмму, и поэтому-то и приехала, твердо решив сразу же вернуться обратно, в случае если я ошиблась.
Слегка помолчав, она добавила:
– Раз я не уезжаю немедленно, нельзя ли мне осмотреть ваши владения? Вон та липовая аллейка кажется мне весьма привлекательной. Там будет немного свежей, чем здесь, в гостиной.
Они вышли. Она была в розовато-лиловом костюме, который сразу же так гармонично слился с зеленью деревьев и голубизной неба, что она представилась ему изумительной, как видение, обольстительной и прекрасной, в совершенно неожиданном и новом для него свете. Ее длинная и такая гибкая талия, утонченное и свежее лицо, легкая прядь золотистых волос, выбившихся из-под большой, тоже розовато-лиловой шляпы, обрамленной, как сиянием, большим страусовым пером, ее тонкие руки, державшие закрытый зонтик, ее немного жесткая, надменная и гордая походка – все это вносило в этот деревенский садик нечто неестественное, неожиданное, экзотическое, странное и сладостное впечатление, как бы от персонажа из сказки, из грезы, с гравюры, с картины Ватто, персонажа, созданного воображением поэта или живописца и вздумавшего явиться в деревню, чтобы поразить своей красотой.
Глядя на нее с глубоким трепетом, полный прежней страсти, Мариоль вспомнил двух женщин, которых он видел на улице в Монтиньи.
Она спросила его:
– Кто эта девушка, которая отворила мне дверь?
– Прислуга.
– Она не похожа… на горничную.
– Да. Она в самом деле очень мила.
– Где вы нашли такую?
– Совсем неподалеку, в гостинице для художников, где постояльцы посягали на ее добродетель.
– Которую вы уберегли?
Он покраснел и ответил:
– Которую я уберег.
– Может быть, себе на пользу?
– Конечно, себе на пользу: я предпочитаю видеть возле себя хорошенькое личико, чем безобразное.
– Это все, что она вам внушает?
– Пожалуй, она мне еще внушала непреодолимую потребность снова увидеть вас, потому что каждая женщина, которая хоть на миг привлекает мое внимание, приводит все мои помыслы к вам.
– Ловко сказано! И она любит своего спасителя?
Он покраснел еще сильнее. Молниеносно промелькнувшая в нем уверенность, что ревность к кому бы то ни было должна воспламенить сердце женщины, заставила его солгать лишь наполовину. Поэтому он нерешительно ответил:
– Об этом мне ничего не известно. Возможно. Она очень заботлива и полна внимания ко мне.
Чуть уловимая досада заставила г-жу де Бюрн прошептать:
– А вы?
Он устремил на нее горящие любовью глаза и сказал:
– Ничто не может отвлечь меня от вас.
Это тоже было очень ловко сказано, но она уже ничего не заметила, до того неоспоримо правдивой показалась ей эта фраза. Могла ли женщина, подобная ей, усомниться в этом? Она действительно не усомнилась и, вполне удовлетворенная, отбросила всякую мысль об Элизабет.
Они сели на парусиновые стулья, в тени лип, над бегущей водой.
– Что вы подумали, когда я уехал?
– Что вы очень несчастны.
– По моей вине или вашей?
– По нашей вине.
– А потом?
– А потом, чувствуя, как вы взволнованы и возбуждены, я рассудила, что самым мудрым будет дать вам прежде всего возможность успокоиться. И я стала ждать.
– Чего же вы ждали?
– Весточки от вас. Я ее получила, и вот я здесь… А сейчас мы побеседуем с вами, как серьезные люди. Итак, вы меня по-прежнему любите? Я спрашиваю об этом не как кокетка… Я спрашиваю как друг.
– Я по-прежнему вас люблю.
– Чего же вы хотите?
– Не знаю! Я в ваших руках.
– О, мне все очень ясно, но я не выскажу вам своих мыслей, пока не узнаю ваших. Расскажите мне о себе, обо всем, что творилось в вашем сердце, в вашем уме, с тех пор как вы скрылись.
– Я думал о вас, вот и все, что я делал!
– Да, но как? В каком смысле? К чему вы пришли?
Он рассказал ей о своем решении излечиться от любви к ней, о своем бегстве, о скитаниях в этом огромном лесу, где он нашел только ее одну, о днях, полных неотступных воспоминаний, о ночах, полных грызущей ревности; он рассказал с полной чистосердечностью обо всем, кроме любви Элизабет, имени которой он больше не произносил.
Она его слушала, уверенная в его правдивости, убежденная чувством своего господства над ним еще больше, чем искренностью его голоса, в восторге от своего торжества, от того, что снова владеет им, потому что она все-таки очень любила его.
Потом он стал горько жаловаться на безысходность положения и, разволновавшись от рассказа о том, как он исстрадался и о чем так много думал, он в страстном, неудержимом порыве, но без гнева и горечи, возмущенный и подавленный неизбежностью, снова стал упрекать ее за бессилие любить, которым она была поражена.
Он повторял:
– Одни лишены дара нравиться, а вы лишены дара любить.
Она живо прервала его, вооруженная целым рядом возражений и доводов.
– Зато я обладаю даром постоянства, – сказала она, – неужели вы были бы менее несчастны, если бы, после того как я десять месяцев обожала вас, теперь влюбилась бы в другого?
Он воскликнул:
– Неужели женщине невозможно любить только одного человека?
Она с живостью возразила:
– Нельзя любить бесконечно; можно только быть верной. Неужели вы думаете, что исступленное чувство должно продолжаться годами? Нет и нет! Ну а те женщины, что живут одними страстями, буйными, длительными или короткими вспышками своих капризов, те попросту превращают свою жизнь в роман. Герои сменяются, обстоятельства и события полны неожиданностей и разнообразия, развязка всегда другая. Признаю, что все это для них очень весело и увлекательно, потому что волнения завязки, развития и конца каждый раз вновь возрождаются. Но когда это кончено – это кончено навсегда… для него… Понимаете?
– Да, в этом есть доля правды. Но я не понимаю, куда вы клоните.
– Вот куда: нет такой страсти, которая продолжалась бы очень долго, – я говорю о жгучих, мучительных страстях, вроде той, которой вы еще страдаете. Это припадок, который вам тяжело достался, очень тяжело, я это знаю, чувствую, из-за… скудости моей любви, из-за моей неспособности изливать свои чувства… Но этот припадок пройдет, он не может быть вечным.
Она умолкла. Он тревожно спросил:
– И тогда?
– И тогда, я полагаю, для женщины благоразумной и спокойной, вроде меня, вы можете оказаться превосходным любовником, потому что в вас много такта. И наоборот, вы были бы отвратительным мужем. Впрочем, хороших мужей не бывает и не может быть.
Он спросил удивленно и немного обиженно:
– Зачем же сохранять любовника, которого не любишь или перестала любить?
Она живо ответила:
– Мой друг, я люблю по-своему! Сухо, но все же люблю.
Он покорно заметил:
– А главное, вам нужно, чтобы вас любили и выказывали это.
Она ответила:
– Правда. Я это обожаю. Но и мое сердце нуждается в тайном спутнике. Тщеславная склонность к вниманию света не лишает меня возможности быть верной и преданной и думать, что я могу дать мужчине нечто совсем особенное, недоступное никому другому: мою честную преданность, искреннюю привязанность моего сердца, полное и сокровенное доверие души, а взамен получить от него, вместе со всей нежностью любовника, столь редкое и сладостное ощущение, что я не совсем одинока. Это не любовь, как вы ее понимаете, но и это чего-нибудь да стоит!
Он склонился к ней, весь дрожа от волнения, и прошептал:
– Хотите, я буду этим человеком?
– Да, немного позднее, когда вам станет полегче. А в ожидании этого примиритесь с мыслью время от времени немного страдать из-за меня. Это пройдет, а так как вы страдаете при любых условиях, то лучше страдать при мне, чем вдали от меня. Не правда ли?
Улыбкой своей она как будто ему говорила: «Ну, поверьте же мне хоть немного». И, видя, как он трепещет от страсти, она испытывала во всем теле какое-то своеобразное наслаждение, какое-то общее довольство, от которого по-своему была счастлива, как счастлив бывает ястреб, бросающийся с высоты на свою зачарованную добычу.
– Когда вы вернетесь? – спросила она.
Он ответил:
– Да… хоть завтра.
– Пусть будет завтра. Вы отобедаете у меня?
– Да.
– Ну а теперь мне пора ехать, – сказала она, взглянув на часы, вделанные в ручку зонтика.
– О, почему так скоро?
– Потому что я еду с пятичасовым. Я жду к обеду нескольких человек, княгиню фон Мальтен, Бернхауза, Ламарта, Масиваля, Мальтри и одного новенького – господина де Шарлена, путешественника, который только что вернулся из интереснейшей экспедиции в Северную Камбоджу. Все только о нем и говорят.
Сердце Мариоля на мгновение сжалось. Все эти имена одно за другим причиняли ему боль, словно его жалили осы. В них таился яд.
– Тогда, – сказал он, – не хотите ли отправиться сейчас же и прокатиться со мною по лесу?
– С удовольствием. Но сначала дайте мне чашку чая с гренками.
Когда потребовалось подать чай, Элизабет нигде не могли найти.
– Она куда-то убежала, – сказала кухарка.
Г-жа де Бюрн не обратила на это внимания. В самом деле, какие опасения могла ей теперь внушать эта горничная?
Потом они сели в ландо, ожидавшее у ворот. Мариоль велел кучеру ехать дорогой, несколько более длинной, но пролегавшей около Волчьего оврага.
Когда они очутились под высоким зеленым навесом, в мирной тени которого веяло прохладой и слышалось пение соловьев, она воскликнула, охваченная тем невыразимым ощущением, которым всемогущая и таинственная красота мира с помощью зрения потрясает нашу плоть:
– Боже! Как здесь хорошо! До чего красиво, до чего очаровательно, как умиротворяет!
Она дышала полной грудью, радостная и взволнованная, словно грешница у причастия, вся проникнутая истомой и умилением. Она положила свою руку на руку Андре.
А он подумал: «Да! Природа! Опять гора Сен-Мишель!» – так как в глазах его промелькнул, как видение, поезд, идущий в Париж. Он проводил ее до станции.
Расставаясь с ним, она сказала:
– До завтра, в восемь.
– До завтра, в восемь, сударыня.
Она уехала сияющая, а он вернулся домой в ландо, довольный и счастливый, но все-таки полный тревоги, потому что ничто не разрешилось до конца.
Но зачем же бороться? У него уже не было сил. Она влекла его непонятной, неодолимой прелестью. Бегство от нее не освободило его, не разлучило с ней, а было только невыносимым лишением, между тем как, покорясь ей, он получит от нее все, что она обещала, потому что она не лжет.
Лошади рысью бежали под деревьями, и он подумал, что за все их свидание ей даже не пришло в голову, ей ничто не подсказало хоть раз протянуть ему губы. Она была все та же. Ничто никогда не изменится в ней, и, может быть, он всю жизнь будет так же страдать из-за нее. Память о жестоких часах, уже пережитых им, о часах ожидания в невыносимой уверенности, что ему никогда не удастся ее воспламенить, снова сжимала его сердце, вызывая в нем предчувствие и боязнь предстоящей борьбы и тех же душевных терзаний в будущем. И все-таки он был готов лучше все перетерпеть, чем снова потерять ее, готов был снова покориться вечному желанию, превратившемуся в его жилах в какую-то свирепую и неутолимую жажду, сжигавшую его тело.
Дикие приступы бешенства, столько раз пережитые им при его одиноких возвращениях из Отейля, уже снова поднимались в нем, заставляя его метаться в ландо, катившем в прохладной тени высоких деревьев, как вдруг мысль, что его ждет Элизабет, такая свежая, юная и хорошенькая, с сердцем, полным любви, с поцелуями на устах, разлилась в нем сладкой отрадой. Сейчас он обнимет ее и, закрывши глаза, обманывая самого себя, как обманывают других, сливая в опьянении объятий ту, которую он любит, с той, которая любит его, он будет обладать ими обеими. Конечно, даже и сейчас его влекло к ней тем благодарным влечением плоти и духа, которое рождается сознанием разделенной любви и взаимной нежности и всегда пронизывает животную природу человека. Не будет ли для его мучительной и иссушающей любви это соблазненное им дитя светлым родником, обретенным на вечернем привале, надеждой на прохладную воду, поддерживающей бодрость духа при переходе пустыни?
Но когда он приехал домой, оказалось, что Элизабет еще не вернулась; он испугался, встревожился и спросил у другой служанки:
– Вы уверены, что она ушла из дома?
– Да, сударь.
Тогда он тоже вышел, надеясь где-нибудь ее встретить.
Пройдя несколько шагов, перед тем как свернуть на улицу, тянувшуюся вдоль долины, он увидел перед собой старую, широкую и приземистую церковь с низенькой колокольней, прикорнувшую на бугре и распростершуюся над домами деревушки, как курица над цыплятами.
Догадка, предчувствие подтолкнули его. Как знать, какие странные мысли могут родиться в сердце женщины? Что она подумала? Что поняла? Где, как не здесь, ей укрыться, если тень истины промелькнула перед ее глазами?
В храме было очень темно, потому что уже вечерело. Только один догоравший светильник у дарохранительницы свидетельствовал о незримом присутствии божественного Утешителя. Мариоль быстро прошел между скамьями. Подойдя к хорам, он увидел женщину, которая стояла на коленях, закрыв лицо руками. Он подошел к ней, узнал ее и коснулся ее плеча. Они были одни.
Она сильно вздрогнула и подняла голову. Она плакала.
Он спросил:
– Что с тобой?
Она прошептала:
– Я все поняла. Вы здесь потому, что она огорчила вас. Она за вами приехала.
Он был тронут страданием, которое на этот раз причинил он сам, и проговорил:
– Ты ошибаешься, детка, я в самом деле возвращаюсь в Париж, но и тебя увожу с собой.
Она недоверчиво повторила:
– Неправда! Неправда!
– Клянусь тебе.
– Когда же?
– Завтра.
Опять зарыдав, она прошептала: «Боже мой, боже мой!»
Тогда он обнял ее за плечи, помог ей встать, увлек за собой, спустился с нею по склону холма в сгустившуюся темноту ночи, а когда они вышли на берег реки, он усадил ее на траву и сел рядом с ней. Он слышал, как билось ее сердце и прерывалось дыхание, и, смущенный раскаянием, прижимая ее к себе, стал шептать ей на ухо такие ласковые слова, каких еще никогда ей не говорил. Он был охвачен жалостью и пылал желанием, он почти не лгал, почти не обманывал ее; и, сам удивляясь тому, что он говорит и что чувствует, он спрашивал себя, как может он, еще весь трепещущий от встречи с той, чьим рабом будет навеки, так волноваться и дрожать от вожделения, утешая это любовное горе?
Он обещал ее «очень любить» – он не сказал просто «любить», обещал нанять ей совсем близко от себя хорошенькую дамскую квартирку, обставленную изящной мебелью и с горничной, чтобы та прислуживала ей.
Внимая ему, она успокаивалась, приходя понемногу в себя, не в силах поверить, чтобы он стал ее так обманывать, понимая к тому же по звуку его голоса, что он говорит искренне. Убежденная наконец и восхищенная мыслью, что она тоже будет «барыней», ослепленная грезой девочки, родившейся в бедности, мечтой трактирной служанки, вдруг ставшей подругой столь богатого и важного господина, она охмелела от вспыхнувших в ней желаний, гордости и благодарности, которые смешивались с ее любовью к Андре.
Она вскинула руки ему на шею и, покрывая его лицо поцелуями, лепетала:
– Я так вас люблю! Вы для меня все на свете!
Он был глубоко растроган и, отвечая на ее ласки, прошептал:
– Милая, милая крошка!
Она уже почти забыла о появлении незнакомки, только что причинившей ей столько горя. Но все-таки безотчетное сомнение еще шевелилось в ней, и она спросила его вкрадчиво-ласковым голосом:
– А вы вправду будете меня любить так же, как здесь?
Он уверенно ответил:
– Я буду тебя любить так же, как здесь.