ПЯТНАДЦАТЬ НАВЯЗЧИВЫХ ИДЕЙ ПРОВЕРЕННЫХ ЖИЗНЬЮ




Смогу ли я? Наклеить на ту убогую стенку щёки Ким Новак[28]? Вопрос в том, найдутся ли сейчас у меня силы, чтобы встать с постели, взять со стола вырезанные щёки Ким Новак, отыскать невесть где лежащие кнопки и… Сколько ни натягивай на себя одеяло, невозможно спрятаться от стылости комнаты, в которой не топлено две недели кряду. Плюс ко всему хочется есть. Найду ли я сейчас силы подняться? И всё-таки на взгляд даже моих безжизненных глаз, та стенка выглядит убого. И невыразительный вид этой стенки уже превратился в одну из моих навязчивых идей. Стоит только посмотреть туда, как я сразу же начинаю думать: «Ну и уродство!»

На одной стене по горизонтали висит большая полка, словно часть стены, на ней расположился прямоугольник моего чемодана. Он так выглядит, будто только того и ждёт, чтобы его подхватили и понесли куда-нибудь. Соседняя же стена совершенно пуста. И хотя на ней забито два гвоздя для того, чтобы вешать одежду, эти гвозди смотрятся всего лишь как две малюсенькие точечки. И они ну никак не служат украшением той стенки. А что, если повесить на эти гвозди что-нибудь из одежды? Ну уж нет, лучше этого не делать… Скажешь тоже, повесить… Неужели хочешь увидеть, как будет болтаться одежда, напоминая повешенных? Пусть уж лучше стена остаётся пустой, как сейчас. И всё же, уж очень бесцветно она выглядит. Если бы хоть чуть- чуть украсить эту стенку, тогда комната устроила бы меня во всех отношениях. Чем бы её украсить? Я даже подумывал о картине Мондриана[29]— из-за толстой прямой линии полки и прямоугольника чемодана, который стоял вертикально, занимая почти одну треть этой линии. Однако ж для подражания цвет стены уж больно невзрачный. Ещё я подумывал о японском веере, который как-то случайно увидел. Тот веер предназначался в подарок пассажирам JAPAN AIRLINE, и узор на нём был очень красивым. Комбинация золотого и багряного. Хотя и он в итоге всего лишь копировал Мондриана, поэтому я распрощался с этой мыслью. Даже шагая по улице, я присматривался к домам, но всё это тоже было мондриановским. А мысль о том, что прямая линия исчерпала себя на Мондриане, стала для меня ещё одной навязчивой идеей.

С некоторых пор я начал думать, как бы украсить эту пустую стену кругами. Словно восходящее красное солнце в большом городе, что


ранним утром правильным кругом вырисовывается на фоне молочно- белого дыма, заволакивающего небо. Однако это солнце часто проглядывает сквозь сетку линий электропередач, и если эти провода тоже перенести на стену, то прямая линия и прямоугольник на соседней будут смотреться весьма безобразно.

Я стал искать круг, который можно было бы прилепить на ту убогую стенку. Однажды мне понравилась одна открытка. Она тоже была японской — на квадрате толстой белой блестящей бумаги был изображён красный круг. Похоже, и он символизировал восходящее солнце. Сбоку от круга золотыми иероглифами было изящно выведено

«С Новым годом!» «Видимо, японцам нравится золотой цвет!» — подумал я, и теперь это тоже одна из моих навязчивых идей. Мне захотелось приклеить эту открытку на ту убогую стенку, но красный круг на ней выглядел бы очень маленьким по сравнению со стеной, прямой линией и прямоугольником, к тому же мой приятель, у кого была эта открытка, не собирался мне её отдавать, поэтому делать нечего

— пришлось оставить эту идею. Совсем недавно отец того парня неожиданно разбогател, нет, он не был шпионом, всего лишь удачно вложил деньги в ткацкую фабрику, благодаря чему и преуспел. Я никогда не смогу забыть того дня, когда мой приятель показал мне эту открытку, которая сразу приглянулась мне. В тот день мне пришлось подняться по ещё не покрытой лаком лестнице, где ощущалась шершавость неотполированного дерева, по той самой лестнице, ведущей на второй этаж, какую так часто можно увидеть в домах богатеев. А всё потому, что комната того парня была на втором этаже, и он, шествуя впереди, собирался проводить меня туда. Но произошёл конфуз — позади, в холле первого этажа, стояла младшая сестра моего приятеля и смотрела на меня. Если бы она не была симпатичной, и если бы на пятке моего носка не было огромной дырки, я бы без лишних колебаний поднялся по этой лестнице. Но дырка на носке была не из маленьких, пятка полностью вылезала наружу. К тому же то, что пятка была чернущая, точь-в-точь под цвет носков, только усложняло дело. В замешательстве я не мог сдвинуться с места. Но когда мой приятель поторопил меня, мол, чего там застрял и не поднимаешься, я зажмурил глаза и стремительно взбежал по лестнице. И так как я весьма проворно передвигал ногами, может статься, та милая девушка не увидела моей пятки. Однако чувство стыда не оставляет меня до сих пор. И то, что мои слабые места обнаруживаются, да к тому же на глазах у красивой женщины, усиливает ощущение неловкости и превращается в мою очередную навязчивую идею. В любом случае, та открытка, которую показал мне на втором этаже приятель, мне очень приглянулась, но на


просьбу отдать её, он ответил отказом. После того случая я не встречал круга, который бы мне понравился.

Холодно. Телу, которое покинули все силы, хочется дрожать. Но ему только разреши подрожать, так оно и не подумает отказаться и будет потом трястись несколько часов кряду. Я слегка шевельнул пяткой и натянул одеяло на ноги. Поддувать перестало. Не знаю, выпал снег или нет. Вчера вечером еще не было, хотя с прошлой ночи я больше не выходил из комнаты. Я лежу и боюсь лишний раз пошевелиться. Неохота тратить силы на бесполезные движения. Энергия нашего организма сродни деньгам: когда много — не знаешь куда девать, когда мало — трата заметно ощутима. Моё тело, неспособное сейчас поддерживать даже обычный обмен веществ, единственное, что еще может, так это выделять по чуть-чуть холодный пот, и то только в паху, как будто говоря: «Это всё, что у меня осталось, и не думай просить большего».

Наверняка, в моей шерстяной, насквозь дырявой рубахе, активно плодятся вши. Мои пальцы, даже и не помышляя об убийстве, перебирают нити рубахи, глаза безучастно глядят на ту пустую стенку. Неправда, что пальцы не замышляют убийства. Если бы не было намерения убить, то вероятность печального исхода была бы равна нулю, а мои пальцы, ощупывая нитки и натыкиваясь вдруг на что-то упругое и тёплое, инстинктивно понимали: «Ага, это вошь!», и, схватив её, начинали растирать. Правда, вши — не такие уж и дураки, чтобы погибать в перетирающих их пальцах. А пальцы, однако ж, растирают целенаправленно, явно желая смерти. Нет. Смерти желает мой мозг, а пальцам совершенно безразлично, умрёт вошь или нет, они наслаждаются ощущением округлости и мягкости этих существ. И то, что средства достижения цели часто расходятся с самой целью, тоже стало одной из моих навязчивых идей.

Если под одеялом и было тепло, то это было тепло, исходящее от моего тела. Холод повсюду, единственно тёплое место — это там, где я лежу меж двух одеял. Жуткий холод комнаты с ондолем, в которой не топлено уже две недели. Если бы руки случайно дотронулись до пола, они тут же бы занемели. Вот я и не знаю, холодный пол в комнате или тёплый. Руки вдруг ни с того ни с сего взмывают в воздух и исполняют свой безумный танец. Хе-хе, громко звенит гонг… Энергия покидает моё тело через кончики пальцев. Я тут же засовываю руки под пояс брюк сзади. У тела нет сил, и кровь тоже бездействует. И хотя руки были не так уж и долго прижаты ягодицами, они почти сразу же теряют чувствительность. В такие минуты было бы лучше, если бы их вообще


не было. Сложнее всего в нашем теле распорядиться руками. Присутствуешь ли ты на похоронах, стоишь ли на трибуне, или же, когда таким, как сегодня, зимним днём лежишь в стылой комнате, самое трудное — справиться с руками. В армии иногда проделывают один фокус. Команда «Сми-ирно!» — и две ладони встречаются за спиной. Этот жест однако трудно выполнить, лёжа под одеялом. В подложенных под спину руках кровь не циркулирует, поэтому ладони немеют и начинают гудеть, словно линии электропередач на ветру. И вправду напоминает бег электрического тока. Теперь мысль о том, что нет ничего сложнее, чем управлять руками, стала очередной моей навязчивой идеей. Я знаю одного солдатика, потерявшего на войне руки, и хотя ему живётся очень даже неплохо, он тоже узнал, что такое тоска. Этот человек — мой старший брат, который сейчас живёт у нас дома в деревне. Все домашние изо всех сил стараются не обращать на него никакого внимания, чтобы не дать ему повода горевать об отсутствии рук. Доходит до смешного — родные даже начинают стыдиться того, что у них есть руки. Брат тоже старается отплатить за заботу родных. Но иногда он всё же впадает в уныние. Это он-то, который не умеет ничего, кроме как есть, спать, выполнять несложную работу да рассказывать один и тот же скабрезный анекдот. Так вот, тот факт, что он познал, что такое хандра, говорит о многом. Брат, подобно Венере Милосской, удачно лишился рук. Вот было бы хорошо, если бы всего лишь один единственный раз разразилась война с условием, что на ней оторвёт только руки. Такая война положила бы конец всем последующим войнам на земле. Люди! Так пускай же она начнётся прямо там, где вы стоите! И то что, случившись всего только один раз, такая война принесла бы на землю мир, тоже стало моей навязчивой идеей. Если только будет возможно привить способность тосковать, чёрт меня подери, душа не будет болеть даже если у них оторвёт руки или ноги, раздробит нос или расплющит их мужское достоинство.

Я приподнимаю голову и зову «Хозяйка!» Но в горле скопилась мокрота, и вышло что-то невнятное. Я прочистил горло.

— Который час?

— За три перевалило! — прозвучало в ответ, голос был резким и высоким и больше напоминал крик.

В последнее время хозяйка, наверно, сильно раскаивается в том, что сдала мне комнату. В этом её ответе с режущими ухо высокими нотками в голосе слышались чертыхания: «Неужто проснулся, паразит этакий?!» Неправда. Я не сплю с утра. Но честнее будет не пускаться в объяснения, которым всё равно никто не поверит. Если бы сегодня это


было в первый раз, то и хозяйка, конечно же, проявила бы великодушие и выслушала меня. Однако только начни я с ней разговор по душам с просьбой меня понять (правда, до этого я ещё ни разу не заводил таких разговоров), так вот если бы я только начал, то с её стороны на меня вылилось бы много чего… «Что это ты, студент, всё спишь да спишь? Ты ведь это нарочно просто так вылёживаешь, чтобы не завтракать… Даже не пытайся меня обмануть!» — обрушилась бы она на меня. И теперь среди моих навязчивых идей ещё одна — это то, что гораздо честнее не пускаться в какие-либо оправдания, которым всё равно никто не поверит.

А представим, что в ответе прозвучало бы «за два перевалило». Как хладнокровно не высчитывай, когда после получасового ожидания становится ясно, что я не приду, она тихонько встаёт, внимательно оглядывает красное вельветовое сердечко для записок, открывает дверь чайной и выходит на улицу, где стоит в раздумьях, куда бы пойти… И хоть это совсем лишнее, в то время пока голова определяется с направлением, руки поправляют шарф и одёргивают подол юбки. Одновременно она ощупывает взглядом макушки прохожих, что мелькают на улице то там, то здесь, в надежде увидеть меня. «А тот, кого я жду, всё не идёт…» — быть может, доносится откуда-нибудь известный шлягер. Ёни, прости! Я лежу, словно труп, отрешённо уставясь в потолок. Ещё не труп, но, по-видимому, вскоре из-за холода и голода стану им. Навряд ли, конечно… Но то, что у меня нет сил подняться, чистая правда. Я виноват лишь в том, что не мог знать заранее, что моё мужское достоинство находится в зимней спячке. И обнаружение этого факта гораздо важнее, чем то, что я не пришёл на встречу. Ёни — сестра того самого парня, который не дал мне открытку, та красивая девушка, увидевшая дырку на моём носке и грязную мою пятку сквозь эту самую дырку. Как-то раз я спросил её, заметила ли она мою пятку в тот день? Утвердительно кивнув головой, она сказала, что именно поэтому я ей и понравился. У дочек богатеев есть увлечения, которые трудно понять. Точно так же как в древних государствах было множество странных забав. И то, что увлечения этих богатеньких дочек весьма трудно понять, тоже стало одной из моих навязчивых идей. Вот если бы в тот день я, как ни в чём ни бывало, поднялся по лестнице, сверкая своей пяткой, то я бы ей не понравился, а то, что я, сгорая от стыда, поспешно вскарабкался по лестнице, перескакивая через ступеньки, только повысил мой авторитет в её глазах. Она также добавила, что её пленила моя гордость. Гордость, чёрт бы побрал эту гордость! Неужели гордостью зовётся то, как я впопыхах вскарабкался по лестнице?! По-моему, гордость — это что-то противоположное… Вот


тогда-то мне и стало ясно, что я ей сразу понравился. А всё потому, что бескорыстная любовь всегда таит в себе противоречие. Я напомнил Ёни рассказ Данте о том, как он был в аду и спросил у одного человека, который понёс самое мучительное наказание, в чём заключается его грех, и человек ответил, что когда он жил на земле, то славился своей гордыней, поэтому-то теперь так ужасно мучается. А Ёни возразила, что если бы она была Богом, то посадила бы в огненную яму Ада всех тех, кто живёт, забыв про всякую гордость. Если подумать, в этом-то и заключается положительное качество Ёни. Однако мне претит гордость курсантов военного училища. Я имею в виду тех хвастунов, что бахвалятся своей красивой формой и гордой поступью. Любой может так вышагивать, если только оденется красиво. Красивая одежда никак не отражает сути человека, который носит её, а они облачатся в униформу и начинают важничать. Такое впечатление, что они вколачивают себя в эту форму. И важничают не они, а форма, подмявшая под себя человека. Сейчас я попробую вам доказать, что говорю правду. Среди ходящих в развалочку младших лейтенантов, тех, кто окончил училище и надел невзрачную военную форму цвета хаки, тоже встречаются горделиво шагающие субъекты. Значит, придётся признать, что их гордость действительно настоящая. Но самая лучшая гордость из всех, что я знаю, это когда наклоняются, чтобы завязать шнурки. Я имею в виду эпизод со шнурками из «Фабиана» Эриха Кастнера: «Который час?» — спросил кто-то поблизости… «Десять минут первого», — ответил Фабиан. «Благодарю. Надо поторопиться». Обратившийся к ним молодой человек наклонился и наспех завязал шнурки на ботинках. Затем снова выпрямился и, смущённо улыбаясь, проговорил: «У вас случайно нет лишних пятидесяти монет?»

«Случайно есть…» — ответил Фабиан и протянул ему две марки. «О, благодарю вас. Очень вам обязан. С ними мне не придётся ночевать в ночлежке Армии спасения», — сказал незнакомец, виновато пожал плечами и, приподняв шляпу, убежал.

Гордость в тупиковой ситуации приняла форму хороших манер. Вот это-то, кажется, и есть настоящая гордость! И то, что гордость — это самый короткий путь к прекрасному, теперь тоже стало одной из моих навязчивых идей.

Где, интересно, сейчас Ёни? А, может, она до сих пор сидит в чайной и ждёт меня. Она уже наверняка узнала из газеты о том, что я провалился. Скорей всего, она даже свяжет воедино то, что я не появился перед ней, и тот факт, что мой рассказ не прошёл по конкурсу, который проводило газетное издательство. Впрочем, нельзя сказать, что эти события не взаимосвязаны. Какая между ними связь, спросите вы?


Да самая что ни на есть прямая, точно также, как все в нашей стране, если разобраться, приходятся друг другу родственниками. Список победителей опубликовали вчера. Победитель был один, и, конечно, им оказался не я. А если представить, что я прошёл. Ещё вчера я мог бы занять у кого-нибудь хоть несколько сотен вон, заручившись денежной премией, которую я получу через несколько дней. А значит вчера вечером я смог бы поужинать, сегодня утром позавтракать, а сейчас и пообедать. После чего я бы, прыгая от радости (на сытый-то желудок чего не поскакать), пошёл бы в чайную, чтобы сообщить Ёни о победе (хотя она, конечно, узнала бы об этом и из газеты). Однако я провалился. И денег мне занять не у кого. Друзья понимают, что мои просьбы одолжить денег на самом деле означают, что я прошу не в долг, и так как гарантии того, что я получу премию, нет, то и занять денег мне теперь будет весьма нелегко. Рассказ неудачника провалился. А я даже ответную речь заготовил уже. И звучит она вот так:

«…Мне всегда было любопытно, что испытывает продавец после того, как обманул покупателя, выдав фальшивку за подлинник, и сейчас я, кажется, начинаю понимать… Тот продавец хочет забыть о том, что он продал подделку. Его это не забавляет, и угрызений совести у него тоже нет, он просто решает выкинуть из головы тот факт, что обманул, — и всё. А почему? Да потому, что деньги уже у него в кармане, а купивший товар человек уже успел рассердиться, поняв, что его обманули…»

На самом деле, выставленный мною на конкурс рассказ, был фальшивкой. Мешанина из сюжетов зачитанных до отрыжки Хемингуэя и Марло со стилистикой Хван Сун Вона[30], напоминающая лекарство от всех болезней, которое повсюду продают уличные торговцы. Я знал, что это проигрышный вариант, но подумал — а вдруг мне повезёт, и мой рассказ возьмёт да и выиграет, если члены комиссии окажутся полными идиотами. Поэтому я даже заранее приготовил речь — очень даже искреннюю, но шанс хотя бы раз в жизни побыть искренним улетучился. И мысль о том, что в нашей жизни невозможно быть искренним (кстати, весьма банальное замечание), тоже стала моей навязчивой идеей. Вы спросите, зачем я выставил на конкурс произведение, заранее обречённое на провал, и я отвечу. Потому что нужны были деньги. А добыча денег была самым наичестнейшим делом по отношению к самому себе. Если нужны были деньги, почему я пошёл именно на это, спросите вы. Вот то-то и оно — разве я уже не говорил, что средства часто расходятся с целью? По-моему, ничего отвратительнее, чем это высказывание быть не может. В любом случае, вчера, убитый горем, я слонялся по улицам, где ветер всё сметал на своём пути, и на одной из


улиц машинально поднял руку и сорвал со стены киноафишу. От звука рвущейся бумаги я пришёл в себя и увидел, что держу в руках обрывок золотого и бледно-розового цвета. Я приложил свою часть афиши к тому, что осталось на стене — оказалось, что на моём клочке были щёки и голова Ким Новак. А что, если вырезать отсюда круг? И прилепить на мою убогую стенку, безобразнее которой ничего и быть уже не может. Даже на взгляд моих потухших глаз та стена выглядит убого. Стоит только посмотреть туда, как сразу же возникает мысль: «Боже, ну и убожество!» Смогу ли я? Прилепить на ту убогую стенку щёки Ким Новак? Жутко хочется тэмпуры[31]из батата. И с чего это вдруг батат во фритюре?! Однако, как бы то ни было, хочется именно его. Батат во фритюре, обсыпанный чёрными семечками кунжута. Стоило только подумать о нём, как судорожно подступила слюна. Мой рот криво улыбается в сторону той убогой стены. Прошлой ночью во сне я что-то ел. Когда голодаешь, всегда видишь сны, в которых что-то ешь. Если приснится такой сон, то заболеешь. Но так как несколько дней назад я уж успел простудиться, то заболеть ещё раз мне не грозит. Хочется, чтобы пришёл хотя бы тот мой приятель — брат Ёни. Только он и знает, где я живу. У него в кармане всегда есть несколько тысячных банкнот. Иногда он вытаскивает из малюсенького кармашка, того самого, что спрятался под поясом брюк, в котором часто носят печать, и куда я складываю билет, когда еду поездом, так вот из этого самого кармашка мой приятель вытаскивает сложенную в несколько раз пятисотенную банкноту и, демонстрируя её мне, раздумывает, пойти ему в театр или нет, В такие моменты я начинаю ненавидеть его всей своей душой и восклицаю: «Терпеть не могу таких пижонов, как ты, что бахвалятся своими деньгами. Как было бы хорошо, если бы наступила абсолютная пролетарская республика!» В ответ он издавал мяуканье, подражая кошке, и заявлял: «Терпеть не могу таких типов, как ты, которые выставляют свою бедность как какую-то привилегию. Вот было бы здорово, если наша страна превратилась бы в абсолютное капиталистическое государство!» Однако ни того, ни другого не надо! Идея, в которой чувства выходят за грани разумного, убийственна. Нельзя склоняться ни в одну из сторон, самое лучшее — это, мучаясь, занимать промежуточную позицию. И теперь мысль о том, что самый правильный подход — страдая, держаться середины — стала очередной моей навязчивой идеей. А что такое эта середина? Скорее всего, это близко к позиции Ёни. В романах восемнадцатого века много говорилось о любви между умной благородной дочкой буржуа и юношей-пролетарием. Похоже, в восемнадцатом веке таких случаев было много. Хотя в действительности такого, может, и не было. Кто знает, вдруг романисты просто выдумали это, так как им такая история


казалась очень красивой. А всё почему? Да потому, что писатели — это такой народ, что выдаёт желаемое за действительное. Как бы там ни было, но похоже, в двадцатом веке мало что изменилось по сравнению с восемнадцатым. Да и с какой стати что-то должно меняться? Во всяком случае, в делах любовных всё по-прежнему. Наверняка и тогда были люди, отрицающие существование любви, и люди, которые утверждали её абсолютность, да и сейчас найдутся такие, для которых любовь — это всё, и те, которые считают, что любви нет. Скорей всего, то, что существует сейчас, пришло к нам из прошлого. Это тоже превратилось в одну из моих навязчивых идей. Похоже, существовать на протяжении веков — это своего рода привычка, точно так же, как люди привыкли делать детей и бросать их на произвол судьбы, уходя из этого мира. В результате идёшь по жизни своей дорогой и умираешь. Однако в стороне от тех, кто идёт по жизни своим собственным путём и умирает, стоит один безумец, который слепит воедино общие черты этих самобытных людей и попусту болтает о том о сём. И тогда живущие после тех, кто уже умер, прельщённые этим сумасшедшим, стараются подладиться под те общие признаки, созданные им, и в конечном итоге сами становятся сумасшедшими. Получается, что к тем, кто достойно прожил свою жизнь, можно отнести лишь тех, кто жил до появления этого безумца. Да и, вообще, были ли такие люди? Адам и Ева? Гм, все мои гипотезы такие непоследовательные. Сначала, вроде, кажется, что похожи на правду, а потом оборачиваются ложью.

Где, интересно, сейчас Ёни? Скорей всего, она очень расстроена. Самое ужасное на свете чувство тревоги — это когда ты чего-то или кого-то ждёшь. Ждёшь… Приятной улыбки, аплодисментов, тёплых объятий, еды, извещения о том, что выиграл в конкурсе, похвалы директора, высокой оценки, красивого сына, смерти, наступления утра или ночи, моря, смелости, озарения, торговца ётом[32], соития, машины для откачки выгребных ям, выздоровления… Но в конечном счёте не получается ли так, что ты ждёшь разочарования? Ёни, скорей всего, бродит сейчас по улицам, где завывает холодный ветер. И сколько не поднимай воротник пальто, на сердце студено, она дрожит. Идиот! И что теперь, если не прошёл по конкурсу, так можно и не появляться? Девушка бродит по мрачным безлюдным улицам, небо хмурится, и, кажется, скоро пойдёт снег. Тут к ней подходит франтовато одетый мужчина. «У вас такой печальный вид», — скажет он. И девушка почувствует себя действительно несчастной. «Пойдёмте куда-нибудь погреться!» — предложит мужчина. Низкий и глубокий голос, которому хочется довериться. Немного волнуясь, девушка следует за ним. И куда же они пошли? В голову полезли дурацкие мысли. Наше воображение


теперь тоже заштамповано. Точно также, как мы зациклились на Син Сон Иле, Ом Эн Нан и Хо Чан Гане[33], которые окунули нас в фантазии о том, как уставшая от ожидания одного мужчины девушка встречает другого красавца. Фильм какого-то идиота подавляет воображение людей. Кино отнимает даже способность женщин трезво оценивать свою собственную внешность. Если среди актрис есть та, что похожа на неё, она тоже начинает думать, что красавица. Какая бы страшная ни была. А если среди актрис нет похожей на неё, то она делает вывод, что красавицей её не назовёшь. Даже если она самая красивая на свете. А если вдруг случается, что на экране появляется похожая на неё актриса, то она тут же начинает радоваться, что тоже может причислить себя к красавицам. Похоже, освободить людей от гнёта кинематографа — дело непосильное. И это тоже стало одной из моих навязчивых идей. А так как давление это исходит изнутри, из самой-самой глубины, то люди даже не пытаются дать знать о той боли, что они ощущают. Они терпят, издавая только стоны. А мы, слыша эти стоны, не можем понять, что с тем человеком — то ли он заболел, то ли отравился… И только стонущий знает, в чём дело. О чём же мой стон? Хочется батата во фритюре, ещё я страдаю из-за той убогой стенки, а ещё…

Вчера вечером, проходя под виадуком, я услышал грохот проезжающего над моей головой поезда. Я торопливо вышел из под виадука и снизу посмотрел на поезд. Он исчезал в темноте. Я понял, что этот поезд едет в мои родные края. Проливая яркий свет из каждого окна, поезд мчался на юг. Я стоял до тех пор, пока в темноте не скрылся красный фонарь последнего вагона. Если сесть на этот поезд, то завтра утром я уже буду дома. И там на юге будет тепло. Ну почему же только я остаюсь среди этого холода! Я встряхнул головой. На завтра у меня назначена встреча с Ёни. Из-за этого я и остался здесь. И завтра и послезавтра и после-послезавтра мы договорились встретиться с Ёни. Однако завтра наступило, а я лежу, отрешённо уставившись в стенку. Так как всё моё мужское достоинство впало в спячку. Из-за этого и все мои стоны. Нет. Нет, не из-за того. Так отчего же я стенаю? Все мои стоны из-за страсти бедняка. Даже когда потерял всё, почему же страсть-то остаётся… у бедняка. Та самая страсть, что стучится во все двери и остаётся с бедняком, даже и не думая уходить. Давай поразмышляем, не спеша. Что же всё-таки делать с той стеной? Почему она выглядит так убого, нарушая общий вид… Чемодан — это просто чемодан, полка — всего лишь полка, стена — всего лишь стена и ничего больше. Так как же ты собираешься задействовать там Мондриана? Вот только на такие измышления и способна страсть бедняка! Презренная страсть. И всё же, давай подумаем. Чемодан — конечно же чемодан, но


в то же самое время не прямоугольник ли он? И полка — хотя и полка, но при этом и прямая тоже… Стена, конечно же, всего лишь стена, но и квадрат одновременно. Я человек, и в то же самое время?.. Некая неровная плоскость, которую невозможно описать. Словно женщины Матисса на фоне великолепного пейзажа: в комнате с красивыми шторами, пышными цветами и окном, сквозь которое виднеется небо, всё это устроившая женщина остаётся совершенно чистым листом бумаги. Надо попробовать подняться и прилепить на ту стену круг. У меня ведь получится? «Ну, давай же!» — говорю я самой дорогой для меня навязчивой идеи.

1964, август


ЧЁРСТВОСТЬ

Утром я обнаружил, что в городке царит хаос после вчерашнего налёта партизан, которые скрывались в лесу. Пришедший домой отец возбуждённо сообщил нам с братом, что, слава богу, на рассвете партизаны отступили обратно в лес, а всё из-за того, что гарнизон, оставленный для охраны нашего городка, был оснащен не хуже прифронтовых частей и обладал достаточным количеством людей, однако город, всё же, подвергся серьёзным разрушениям.

Дом наш стоит на возвышенности, благодаря чему окружённый со всех сторон лесом наш небольшой городишко виден как на ладони. На центральных улицах до сих пор то там, то здесь виднелись объятые пламенем дома. А кое-где на выгоревших дотла площадках курился, будто туман, синий дым. Каждое утро, поднявшись с постели и выйдя во двор, я мог видеть, как там, внизу, в центре города, под лучами восходящего солнца стоит, отсвечивая золотом, словно какой-то ослепительный дворец, великолепная муниципальная больница, а сегодня утром от неё ничего не осталось — она превратилась в груду обгорелых развалин. К северу от больницы, там, где располагался штаб части, охраняющей город, всё ещё бушевало пламя, и было видно, как две пожарные машины борются с огнём. В нашем городке кроме этих двух машин других не было, вот и выходит, что все противопожарные силы были стянуты к горевшему штабу.

Штаб располагался в усадьбе, где раньше жил какой-то неслыханный богатей, она была просто огромной, но самое главное — там было много деревьев, поэтому издали усадьба напоминала густо заросший живописный парк.

В позапрошлом году, когда началась гражданская война, войска Севера, оккупировавшие эту территорию, использовали особняк как штаб-квартиру и оборудовали её соответственно, а после того, как их вытеснили, то охраняющая наш город часть устроила там свой штаб. А раньше, ещё до войны, в этом доме никто не жил, и он попросту пустовал, ветшая от времени, став для нас, детей, местом для игр. Дом был настолько просторным, что даже если бы в нём собралась вся городская детвора, то она могла бы запросто играть там безо всякого стеснения, к тому же в нём была куча всего интересного. Слепленные меж собой камни затейливой формы из пересохшего пруда образовывали небольшие гротики, в которых мне, маленькому, вполне можно было спрятаться. Было там и нагромождение надворных построек светло-серого цвета со множеством дверей; открываешь одну


дверь, а за ней ещё одна, затем ещё и ещё — следующие одна за другой, они были украшены разнообразными штучками. А ещё там стоял высоченный каменный фонарь, напоминающий рослого европейца, свеча в нём не гасла даже на ветру. Однако больше всего мне запомнилась просторная спальня, пол в ней был застелен почти истлевшим татами. Нет, не сама спальня, а сумрачный подпол, что скрывался под крышкой в деревянном полу, обнаружить которую можно было, приподняв угол циновки у восточной стены спальни. О, где те времена, когда мы с замиранием сердца забирались в это подполье и сутки напролёт играли во всевозможные игры…

Когда я, умеющий рисовать лучше других, разрисовывал мелками оштукатуренную белую стенку в том подвале, а кто-то из ребят светил мне, держа огарок свечи, то остальные с восхищением и завистью в глазах следили за движениями моих рук и, глядя на мой рисунок, придумывали разные истории, без умолку болтая о том о сём. Они очень бережно относились к изображённому на стене, словно сами нарисовали, и даже, бывало, приводили ребят из соседнего посёлка, чтобы похвастаться. Среди ребят была одна девочка, которую я никогда не забуду. Та самая Миён, что частенько приносила мне в школу мелки и разрешала пользоваться своими карандашами и пеналом. Я точно не помню, но, кажется, это было, когда я учился в первом классе, так уж получилось, что в подвале остались только мы с Миён, и я неожиданно для себя вдруг изо всех сил прижал её к себе. Она испугалась — и давай реветь, я смутился и разжал руки, а Миён вдруг, протянула мне белый, именно белый мелок, который держала в руках, и попросила: «Нарисуй красивый цветок!» Тогда пришла моя очередь растеряться, ведь что можно нарисовать белым мелком на абсолютно белой стене…

Сейчас Миён, у которой были вечно красные щёки, нет. В позапрошлом году, когда началась война, они уехали далеко-далеко, аж в Японию, и до сих пор не вернулись. Дом Миён находится совсем недалеко от нашего дома, и сейчас он пустует, а на его воротах висит грязный обрывок бумаги с надписью «Продаётся».

Я мечтал, что однажды, в один из дней, когда последние войска покинут наш город, мы снова будем стоять друг напротив друга перед рисунком на той белой стене в нашем подвале. Поэтому этим утром я не мог не прийти в отчаяние от вида горящей усадьбы.

У меня было такое чувство, что весь город погружён в густую синеватую дымку, хотя это было совсем не так. Всё это сверху поглаживали слабые лучи солнца, и казалось, что вчерашняя оглушительная канонада, звуки разрывов ручных гранат, грохот


полевых пушек и сегодняшний унылый утренний пейзаж городской площади — это всего лишь какие-то смутные воспоминания из прошлого. Я не испытывал ничего, кроме ощущения, что на наш город, укрывшийся в ложбине, внезапно опустилась осень и обесцветила всё кругом, а я всё это время даже и не подозревал об её приходе. Определённо, это была глубокая осень.

За завтраком отец объяснил, что красные отважились на штурм нашего городка в надежде захватить продовольственный склад, чтобы пополнить припасы в преддверии зимы. Недовольству старшего брата не было предела, мол, и чего это им вздумалось именно вчера вечером устроить налёт. Брат-старшеклассник вместе со своими друзьями уже которую неделю подряд строил планы путешествия на Южное море без копейки денег, а так как на сегодня был назначен день отправления, то возмущение брата вполне можно было понять. Я был свидетелем того, как они, набившись в тёмную комнату, словно сельди в бочке, бесстыдно кривляясь и выкрикивая «О, море, синее море!», с необычайным воодушевлением строили свои планы.

— А вы и правда поедете совсем без денег? — спрашивал я.

— А то нет! Когда молодой, можно ехать, куда захочешь… Однако ты, шкет, даже если вырастишь, не будешь на это способен. Вон, топай в свою комнату и рисуй себе козочек, ну, иди, иди… — гнал меня брат, и они продолжали перешёптываться меж собой.

Брат опасался, что из-за налёта партизан охрана усилится, и поэтому, как ни крути, далёкое путешествие будет осуществить невозможно. А отец лишь подлил масла в огонь, приведя нелепый довод, мол, я тебе, дуралей, с самого начала говорил не пускаться в такие авантюры, а ты заладил своё, вот партизаны и нагрянули…

В школе наверняка уже вовсю судачили о происшедшем. Моё сердце радостно билось, будто я уже видел перед собой без устали тараторящие рты одноклассников… Я проворно собрал узелок с книжками и что есть духу побежал вниз по дороге. На повороте я встретил Юни, которая училась в старших классах.

— Ваш дом не пострадал? — спросила она у меня.

Я помотал головой — нет. Для меня было впервой встретить её на улице не в школьной форме, а в ханбоке[34]. Она жила по соседству с нами. Как-то раз Юни подарила мне карандаши 4В с необыкновенно толстым грифелем, а в школе у меня их сразу же украли, поэтому каждый раз, когда я сталкивался с ней, я сразу же съёживался, будто в чём-то провинился. Однако нынешним утром я заробел не из-за


всегдашнего чувства вины, а из-за преследующего меня ощущения, что среди этой, так внезапно нагрянувшей, хмурой осени одетая в ханбок Юни вдруг куда-то испарится, словно вода.

— Наши тоже, слава богу, все живы-здоровы… — оживлённым голосом проговорила соседка, улыбаясь.

Похоже, она ходила узнать у родственников, всё ли в порядке. Хотя Юни ещё не совсем взрослая, у себя дома, где она жила с матерью и сестрёнкой, которая была младше меня, Юни считалась за старшую.

Я улыбнулся в ответ и снова кивнул. И тут она сообщила мне грандиозную новость:

— Ты знаешь, что один из красных убит?

Оказывается, тело застреленного из винтовки партизана лежало во дворе кирпичного завода, который находился совсем недалеко от того самого места, где мы сейчас стояли.

— И ты видела? — спросил я у неё немного погодя голосом, который даже мне показался жалким до ужаса, и вместе с тем в нём слышался явный укор.

— Да, — коротко ответила Юни, и я поверил, что она говорит правду.

Труп, лежащий на земле вниз лицом. Хотя я ещё не видел его, эта картина явственно предстала перед моими глазами. И тут во мне зашевелилось осознание того, что вчерашняя перестрелка, разрывающие воздух звуки и так странно пришедшая и погасившая утреннее возбуждение тишина, всё это было не кошмаром, который можно легко забыть, а всё это нужно было для того, чтобы сейчас я мог живо представить себе мёртвое тело партизана.

— Ты пойдёшь? — спросила меня Юни с тревогой в глазах. Я поднял голову и посмотрел на неё. На кончике хорошенького носика, словно росинки, блестели капельки пота. Я тут же отвёл взгляд и, подмешав в голос безразличия, переспросил:

— И… и как? Интересно?

— Интересно, — в явном замешательстве ответила она. У меня вырвался смешок. Юни тоже смущённо улыбнулась.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: