Он делал все, что делали другие.
Георг Бюхнер
Каждый раз, когда я рассказываю о молодом человеке, который изобрел для себя специальный механизм саморегуляции и соответственно намеревался жить, возникает вопрос: а что, собственно, из него получилось? Видимо, жалкий педант? Раньше я сразу заводился и раздраженно отвечал: "Ну и что же! Если человек пасует перед идеей, это не так уж похвально. И вообще, прежде всего в голове должны возникать идеи" - и так далее. Недавно, к примеру, один из моих слушателей сердито заметил:
- Этот механизм уже, так сказать, в целом был доведен ad absurdum благодаря действиям различных авторитарных государств.
Ну и прекрасно! Можно было бы даже возразить, что соответствующий режим оказался недостаточно авторитарен и только потому рухнул. Можно сказать также, что крушение системы в целом отнюдь не свидетельствует о том, что ей не должен следовать индивидуум. Некоторые перевороты протекают столь неудовлетворительно лишь потому, что их идеологи начинают революционизировать окружающих, вместо того чтобы заниматься собой.
Однако все это метафизические выкрутасы. Меня вовсе не устраивает роль защитника механизма саморегуляции. Наоборот, он мне в высшей степени противен.
А когда среди слушателей оказывается дама, она спрашивает: что пришлось пережить этому бедняге, прежде чем он изобрел такой бесчеловечный механизм? Да, спрашивают именно это или нечто подобное. Типично женский вопрос! Тут следует отделаться ироническим замечанием и переменить тему. Но вместо этого я, не отступая ни на йоту от правды, даю соответствующие разъяснения и тем еще усугубляю дело.
- Для означенного субъекта, - говорю я, - романические элементы бытия, которые развлекают нас в книгах и в кинематографе, были настолько второстепенными, что он вообще сбрасывал их со счетов. В разговоре он вскользь замечал - слушайте внимательно, цитирую дословно, хотя передать это "вскользь" мне не удастся, - итак, он замечал: от всего, что происходило со мной до шестнадцати лет, я сумел освободиться. Можно сказать, выбросил этот груз в заводь у маслобойни.
- В какую такую заводь у маслобойни? - спрашивали меня обычно.
Праздное любопытство. Я пожимаю плечами и сержусь на себя: незачем было упоминать об этом. Да, к чему, в самом деле!
История механизма саморегуляции, кстати, не такая уж занятная. И потом, с того времени прошло приблизительно четверть века. Случилась эта история в бытность мою студентом. По самое главное, та роль, какую я играл в ней, довольно-таки неприглядна. Как ни крути, у меня всегда появляется чувство, будто в ту пору я оказался не на высоте. Мучительное воспоминание, но от него не отделаешься. Когда вся эта история всплывает у меня в мозгу при бритье, я корчу гримасы или же громко чертыхаюсь. Точно то же происходит с послеоперационными швами, которые дают о себе знать при каждой перемене погоды.
Самое смешное, что этот механизм был как раз и изобретен для того, чтобы нейтрализовать подобного рода смены погоды.
Мне только-только стукнул двадцать один год. Иными словами, я достиг совершеннолетия. Из этого вытекал мой образ действий по отношению к отцу или, если говорить точнее, его образ действий по отношению ко мне. Он меня не мог обуздать, хотя сейчас я сомневаюсь в том, что отец вообще что-нибудь предпринял бы, даже если бы закон стоял на его стороне. Такой у него был характер. Задним числом я о сем сожалею.
За два дня до описываемых событий я совершенно неожиданно порвал с той студенческой корпорацией, к коей принадлежал уже несколько курсов. В моем письменном заявлении я объяснил выход из корпорации тем, что считаю ее принципы прямо-таки вредными, поскольку они полностью устарели и молодые люди, воспитанные корпорацией, становятся представителями сословного порядка, который уже давно потерял прежнюю жизнеспособность и посему не имеет права на существование. Итак, высокий штиль. Мое заявление было составлено по лучшим канонам идеализма.
В деле с корпорацией я был, впрочем, прав - это выяснилось много лет спустя, когда пришлось отстаивать те же принципы. И тем не менее я был не прав. Ведь меня интересовали не принципы, как таковые, а только собственная персона. Высокий штиль сего факта не мог скрыть, и это должен был понять я сам.
Сперва мои прежние товарищи почувствовали себя не столько оскорбленными, сколько удивленными. Они были как громом поражены. Не играя ведущей роли в корпорации, я был довольно заметной фигурой. И никогда не давал повода усомниться в том, что предан ей душой и телом. Наоборот. Стало быть, за минуту до моего шага коллеги даже не подозревали, что я способен его совершить. Да и как это можно было представить себе? Я и сам часом раньше ни о чем не помышлял. Все получилось как бы помимо моей воли.
Впрочем, прошел день или два, и товарищи назвали мой поступок предательством, а мой выход из корпорации изобразили как исключение. Явно хотели этим способом сохранить свое достоинство. Обвинения задели меня за живое, я был не в состоянии их опровергнуть. Самое большее - я мог снова предложить им свои услуги. Но кем я был?
Упреки товарищей приобрели особый вес еще и потому, что сразу после выхода из корпорации я стал рабочим. Каждое утро в шесть я шел на завод, вставлял свой табель в контрольные часы, после чего весь день возил вагонетки со шлаком на отдаленные участки. Мои коллеги назвали меня коммунистом и вынесли решение не здороваться со мной на улице. Не надо забывать, что дело происходило в маленьком университетском городке, где все друг друга знают. Что касается рабочих, то они считали меня чужаком или даже шпионом. Я оказался между двумя стульями.
Да, я попал в большую беду. И это буквально ошеломило меня самого. Началось это сразу же после написанного высоким штилем заявления о выходе из корпорации, заявлении, в котором я бросил вызов всему свету.
В полном одиночестве сидел я в своей студенческой каморке, в которой всегда пахло сосисками, ибо как раз подо мной в арке над воротами открыл свое заведение колбасник. Жирный чад проникал сквозь зазоры в оконных переплетах. Позже, когда мне пришлось переживать голодные времена, эти запахи доставляли мне невыносимые страдания. Но в ту пору мое материальное положение было еще относительно благополучным. Ну так вот, я сидел в своей комнатушке и чувствовал себя совершенно выбитым из колеи. Твердую почву под ногами я потерял, и нигде не было видно стены, на которую можно было бы опереться. Какая-то хлябь, и к тому еще в клубах тумана. И все это по собственной вине. Я бы с удовольствием вскочил и побежал к старым друзьям. Ведь все получилось само собой. Пусть накажут, только бы приняли обратно.
Кроме учебников, у меня было еще несколько книг. Но чтение не занимало меня. Уставившись в какую-нибудь строку невидящим взглядом, я думал и думал. Каморка моя освещалась газом, лампа висела посредине потолка. Колпак из матового стекла - треснувший цилиндр, - хлипкая калильная сетка и две латунные цепочки для того, чтобы открывать и закрывать газовый кран. Летом лампа служила плацдармом для бесчисленных мух. Свет эта лампа давала тусклый, словно специально предназначенный для самоубийц. Быть может, только в те дни я впервые ощутил всю безотрадность моего жилища. Над умывальником висело декоративное полотенце с вышитой крестиком надписью: "Просыпайся утром радостно". А под ногами лежал потертый линолеум с восточным орнаментом. А мебель! Стулья и диванчик имитировали бидермайерскую мебель из грушевого дерева. В действительности они были обклеены бумагой, на которой воспроизводились цвет и текстура груши.
Вокруг меня не было никого, кому бы я мог излить душу. А я обязательно должен был поговорить о том, с чем не мог справиться. С годами люди приобретают умение подавлять приступы безысходности или просто внушают это себе. В сущности, мы всего лишь ловко добиваемся оттяжки. И еще к нашим услугам кино, алкоголь. Тогда я не обладал также драгоценной Способностью отвлекаться с помощью писания.
Бросая взгляд назад, должен сказать, что появление знакомого и однокашника, от которого я услышал о механизме саморегуляции, было для меня большим счастьем. Из-за критического отношения к нему - своего рода монстру, - из-за стыда за это мое отношение, а также из-за настоятельной потребности противостоять ему я снова взял себя в руки. Опасная шаткость в мыслях миновала.
|
|
|
Итак, на второй день моего одиночества, часов в десять вечера, во входную дверь позвонили. В квартире был один из тех звонков, которые надо поворачивать рукой. У этих звонков есть одно безусловное преимущество - они гораздо лучше, нежели электрические звонки, выявляют темперамент визитера. Довольно точно можно угадать, кто стоит за дверью. Однако в этом случае сие было недостижимым. И не только потому, что я пришел в замешательство, самое главное - я никак не предполагал, кто именно явится ко мне. Мой гость ведь еще ни разу у меня не был.
К двери я подошел сам. Старуха хозяйка возвращалась домой поздно ночью. Она служила посудомойкой в пивнушке, пополняя свои скудные доходы еще несколькими марками. Кстати сказать, все происходило в ноябре. Это я пока не упоминал.
Гость отступил к самым перилам. На лестничной площадке было совсем темно. Я узнал его по голосу. И по очкам, в стеклах которых отражался свет, шедший из комнаты через открытую дверь.
- Ты один? - спросил он тихо.
На нем был дождевик. Из какой-то очень жесткой ткани. Каждый раз, когда он касался рукой дождевика, тот трещал и скрипел. Но все это, конечно, несущественные детали. По-моему, если бы я оказался не один, он бы тут же повернулся и ушел, так и не войдя в освещенную комнату.
Фамилия его была Шнайдер. Я вправе ее назвать, ибо это чрезвычайно распространенная фамилия. Наверно, он еще жив. Даже скорее всего. Стал, очевидно, генеральным директором какого-нибудь промышленного предприятия или чем-то вроде этого. Надо думать, он служит в очень большом концерне. Не исключено также, что он - человек известный и что его имя мелькает на страницах газет. Хотя я могу представить себе и иное: возможно, он принадлежит к тем людям, которые предпочитают оставаться в тени, хотя обладают большей властью, чем выставленные на всеобщее обозрение генеральные директора и министры. Да, видимо, так и есть. Впрочем, это мне безразлично. С тех пор я ничего не слышал о Шнайдере и не спрашивал о нем даже тогда, когда случайно встречался с кем-либо, кто знавал нас в былые времена. Не в моем характере поддерживать отношения с давнишними знакомыми. Ведь они сразу же начинают спрашивать: "А помнишь, тогда?" У меня это вызывает отвращение. За эти годы давнишние знакомые преуспели, по крайней мере большинство из них. Занимают должности, несут ответственность, имеют деньги, жену, детей, право на пенсию и все вытекающие отсюда последствия. Я с большой охотой отдаю должное их деловым качествам. Но это их не удовлетворяет. Стоит им столкнуться с другом юности, как тут же начинается эта их вечная песнь: "А помнишь, тогда?" Они не удосужатся задать тебе более актуальные вопросы, например: "Что ты делаешь?" Или: "Как тебе живется?" Тут они скользят поверху, словно в настоящем надо что-то скрывать. Вместо этого они говорят: "Не выпить ли нам по кружке пива?" И снова заводят ту же волынку: "А помнишь, тогда?" Ей-богу, кажется, будто они уже попали в пасть к какому-то гигантскому чудовищу и пасть вот-вот захлопнется. И напоследок эти бедолаги быстренько оглядываются назад, ибо скоро они окончательно сгинут. Однако присказка: "А помнишь, тогда?" - ни от чего не спасает.
Этот Шнайдер - он правда звался Шнайдер, я был бы не в состоянии придумать ему другую фамилию, - этот Шнайдер наверняка не стал бы задавать такие вопросы. И наоборот; человеку, повстречавшемуся со Шнайдером, не пришло бы в голову обратиться к нему с подобным вопросом.
Итак, я впустил его в комнату, помог снять плащ и пригласил сесть на псевдобидермайерский диванчик. Возможно, я спросил также, не хочет ли он выпить чаю. Шнайдер не принадлежал к тому типу людей, которым свойственно извиняться за позднее вторжение. Хотя как раз в данном случае не мешало бы объяснить причину столь неожиданного визита, ведь он мог показаться мне странным. Но гость просто сел и стал ждать, пока я не займу место напротив него. Он даже не оглядел комнату, в которую вошел впервые, - обычно это делают, чтобы хоть бегло ощутить особенности чужого жилья. Однако Шнайдера не интересовало чужое жилье, его интересовало только то, что он наметил сам. Это входило в его систему.
Разумеется, у меня возникло подозрение, что его подослала корпорация, чтобы начать со мной переговоры. Я был настороже или, лучше сказать, заранее заупрямился. Возможно, я уже обдумывал всякого рода колкие реплики. Вроде: "Да, конечно, вы хотите избежать скандала".
Рассуждая более трезво, я без труда понял бы, что на роль посредника Шнайдер подходил меньше всех остальных. И меньше всех остальных захотел бы принять на себя эту роль. Из тридцати или сорока молодых людей, принадлежавших к нашей корпорации, он был для меня самым далеким. А ведь он ежедневно сидел за общим обеденным столом и присутствовал как на наших собеседованиях, так и на наших попойках.
Дистанция между нами объяснялась отнюдь не только тем, что Шнайдер был на три года старше меня. Он уже сдавал последние экзамены или по крайней мере готовился к ним. Шнайдер изучал химию. Его отец был врачом где-то в Средней Германии, в маленьком городе. Конечно, я мог что-то спутать. Впрочем, это не имеет значения. Во всяком случае, не имеет значения, был ли город маленький. Думается, у Шнайдера было не густо с деньгами и ему приходилось считать каждый грош. У меня тоже было не густо с деньгами, в среднем студенты имели больше, чем я. Но в отличие от Шнайдера я тратил деньги свободней, был беспечнее.
Теперь пора бы рассказать о том, как он влиял на других, но тут я полностью пасую. Поразительные теории, которые я услышал от Шнайдера, разумеется, окрасили в моих воспоминаниях и то, что происходило раньше. Несмотря на это, я утверждаю, что большинство студентов вели себя так же, как я: старались не замечать Шнайдера и хотели, чтобы он не замечал их. Для нас он был чем-то вроде помехи, что, впрочем, недоказуемо. И поскольку Шнайдер не совершал ничего необычного, не выходил за рамки, "незамечание" давалось довольно легко. И все же полностью игнорировать Шнайдера было невозможно, во всяком случае для меня. Я чувствовал, что он за мной наблюдает. Когда Шнайдер стоял рядом или сидел за столом неподалеку, я понижал голос, говорил осторожней. При этом с его губ никогда не срывались слова критики и он ни разу не улыбнулся саркастически. Когда ему задавали вопрос, он отвечал по существу, не придерешься. Но никто не знал, прислушивался ли он действительно к тому, что говорилось вокруг. Присутствие Шнайдера охлаждало остроту дискуссий. Там, где он сидел, образовывалась черная дыра, бездна.
И вот Шнайдер оказался в моей комнате, напротив меня, что-то ему было нужно. Глаз его я не видел из-за очков я из-за проклятого газового света. Нужны ли ему были очки или они преследовали другую цель, маскировку?
Шнайдер был коренастый, почти атлетического сложения. Я видел его в бассейне и на фехтовальной площадке. Несомненно, он обладал большой физической силой, но это не бросалось в глаза. На самом деле он вовсе не производил впечатления атлета. Скорее он походил на манекен в магазине мужской одежды в каком-нибудь провинциальном городке. Костюм его был далеко не новый, но вполне приличный, а главное, ничем не выделялся. По-видимому, он следил за сохранностью своего гардероба из соображений экономии. Он был очень бледен и потому казался скорее слабосильным. Может быть, бледность его была вызвана экзаменами или лабораторным воздухом, не исключено. Но какой нежной была кожа на его лице! Да и руки не производили впечатления мужланских, они были словно вылеплены из чистого воска. Его руки не делали непроизвольных движений. В большинстве случаев они неподвижно лежали на коленях или на столе и не походили при этом на отдыхающих хищников, которые в одно мгновение соберутся в комок и прыгнут, на хищников, обладающих особой свирепой элегантностью в момент, когда они потягиваются. Не походили эти руки и на голонепристойных обитателей океанских глубин. Не буду утверждать, что излагаемое впечатление о Шнайдере полностью совпадало с тем впечатлением, какое я составил о нем в первый вечер, возможно, я кое-что и присочинил.
Когда проходит столько лет, образ человека, запавший нам в душу, меняется совсем иначе, нежели сам человек. Ведь питает его иное. Для образа память - своего рода утроба матери. Лишь раз в жизни я испытал счастье, встретив друга после многолетней разлуки и после множества сокрушительных ударов судьбы: оригинал и его портрет совпали. Это и впрямь было огромным счастьем. Почти опасным блаженством. Ибо могло показаться, что не существует времени со всеми его обманами. То была женщина. Даже не женщина, а молоденькая девушка. И такой она осталась, хотя для всех других превратилась в зрелого человека. Вскоре после нашей встречи она умерла. Словно подтвердив, что такое на свете невозможно.
Образ Шнайдера, застывший в своей восковой неподвижности, сформировался в моем сознании не только в ночь его первого визита. Были и другие ночи, когда Шнайдер часами сидел напротив меня и когда я спорил с ним. При моем описании этого нельзя не учитывать.
- Я хотел бы получить от тебя совет. - Мой гость приступил к разговору без предисловий.
- Пожалуйста, если смогу, - сказал я. Про себя я подумал, что это хитрость, и приготовился к отпору.
- Смочь-то сможешь, - ответил он своим монотонным голосом (эта его манера вскоре стала меня раздражать, ибо я не мог противостоять ей). - Но захочешь ли ты говорить со мной? Разумеется, я обдумал вопрос, прежде чем отправиться к тебе. И признаюсь, на твоем месте я непременно отказался бы снабдить меня соответствующей информацией. Видишь, я играю с открытыми картами. Но, быть может, мой случай особенный и ты сделаешь на сей раз исключение? Кстати, это будет к нашей обоюдной выгоде, ибо, сверх ожидания, оказалось, что мы похожи.
Наверняка я не мог скрыть в эту минуту своего величайшего удивления. Вообще я не мастер сохранять на лице непроницаемое выражение. Самое меньшее, у меня белеет кончик носа, и я судорожно сжимаю кулаки. Но моя реакция могла быть любой. Для Шнайдера все сводилось к одному: он заранее внушил себе, что я постараюсь ввести его в заблуждение. В этом и состояла его ошибка. Он настолько уверовал в это, что сбил с толку и меня; в результате я не решался заверить его в абсолютной своей правдивости. Ситуация была не лишена комизма.
- Сверх ожидания, - повторил он опять, и в его голосе не проскользнуло ни одной оскорбительной нотки, скорее голос звучал удивленно. - Вот это-то меня и смущает. Поскольку я оценивал тебя неправильно, честно говоря, совсем не ценил, то и сейчас должен считаться с возможностью ошибки. Я готов немедленно сделать соответствующие коррективы. Позже всякие изменения будут куда более трудными и болезненными. Я говорю очень прямо, да и почему бы нет? Знаю, что ты думаешь: и прямота тоже бывает трюком. И даже очень хорошим, ибо прямота обладает заразительностью. На человека почти безошибочно действует мнимая доверчивость другого, ему хочется высказаться самому. Только немногие могут устоять перед откровенностью собеседника, которая буквально пьянит, и люди начинают соревноваться в великодушии. Ну хорошо, этот трюк знаком нам обоим; может, мы и сумеем объясниться друг с другом, не прибегая к нему. Кстати сказать, для меня самого это ново, и я не в состоянии вычислить, куда это нас заведет. При известных обстоятельствах мы можем приобрести новый опыт, поэтому давай спокойно попробуем разок встать на эту стезю. Собственно, дело за тобой. Я же, как видно - это вытекает из предыдущего, - завишу от тебя. Все равно наша беседа будет исключением из общего правила. Вероятность того, что два человека с такими сходными, как у нас, данными встретятся - одна на миллион. Такого рода совпадения можно спокойно сбросить со счетов, не обвиняя себя в беспечности. Конечно, я не обижусь, если ты подумаешь: какой мне интерес просвещать этого Шнайдера? Тогда лучше скажи сразу, и не будем терять зря драгоценное время. Я моментально уйду и поставлю на этом точку.
- О чем идет речь? - с трудом выдавил я из себя; возможно даже, что я задал вопрос шепотом, так Шнайдер напугал меня. Я счел его сумасшедшим. Если в его намерения входило рассеять мои первоначальные подозрения, то он не мог избрать лучшего способа. Как зачарованный, я уставился на стекла его очков без оправы. Только не шевелиться. Я чувствовал себя в положении человека, который спускается по лестнице в темноте и на которого внезапно нападает страх: ему кажется, будто следующая ступенька отсутствует. Он застывает, подняв ногу, и не знает, на что решиться - убрать ногу или рискнуть и опустить ее. Один из способов - притвориться мертвым.
- Я хотел бы узнать, почему ты решил уже сейчас отбросить маскировку? - спросил он. - Зачем это вообще нужно? Но прежде всего меня интересует выбор времени. Лично я не считаю его благоприятным. Что касается меня, то я вообще думаю, что еще не могу позволить себе такую роскошь. Да и зачем много лет подряд затрачивать столько усилий, чтобы преждевременно выйти из игры? Но быть может, я чересчур осторожничаю и посему просчитался? Ведь и насчет тебя я ошибся. Конечно, у нас совершенно разные задатки. Вот почему я и не заметил, что мы, несмотря на это, можем работать одинаково. И если я, стало быть, узнаю сейчас, почему ты ждешь от своего теперешнего шага преимуществ, то мне следует задуматься над тем, не стоит ли и мне последовать твоему примеру. Два последних дня я рассуждал и так и эдак. Куда лучше принимать решение самостоятельно. Чужие советы только сбивают. Но факт моей слепоты лишил меня уверенности в себе.
- Какая маскировка? - спросил я.
Шнайдер взглянул на меня неодобрительно. Мой вопрос он счел за нежелание вести разговор. Поэтому я быстро добавил:
- Если ты имеешь в виду мой выход из корпорации, то я ведь объяснил причину. И даже в письменной форме.
- Не будем говорить об этом, - сказал он. - Хотя все же поговорим. Я проштудировал документ внимательно. Прочел много раз подряд. Да. Поразительно! Ты нашел совершенно верный тон. Я не обнаружил буквально ни одной строчки, в которой ты выдал бы себя. Я бы не смог сработать так чисто. Не знаю уж каким образом, но из моего заявления было бы видно, что я не верю в то, о чем пишу.
Я сделал жест рукой, чтобы прервать его. Хотел убедить, что я и впрямь верю в свои аргументы. Но он не дал мне вставить ни слова. Он думал, что я отвергаю его похвалы.
- Не воображай, что я говорю это из ложной скромности. Такого рода ухищрения не нужны нам. Я излагаю свою позицию, вот и все. Ну а теперь коснемся твоего членства в корпорации, и здесь я признаю, что ты, безусловно, лучше сыграл свою роль, чем я. Мне кажется просто невероятным, как мог ты продержаться на этом уровне целых два года. Создавалось впечатление, будто ты ушел во все это с головой. Тому способствовали и твои громкие фразы, и твои выходки, а главное, мнимая недисциплинированность. Да, прежде всего именно она. Ты делал вид, словно плывешь по течению. Вот это да. Я этого не смог бы, не хочу обольщаться. Потому я и избрал роль молчальника: либо молчу, либо отделываюсь ничего не значащими словами. Мое молчание не вызывает особо серьезных подозрений, но все же однокашники держатся от меня на расстоянии. Кстати сказать, и ты тоже.
Я подтвердил, усердно кивая.
- Да, и тут ты, как следовало ожидать, не выделялся среди прочих, более того, ухитрился ни разу не переиграть. Даже я попался. Но, повторяю, я не смог бы подражать тебе даже теперь, когда понял весь механизм твоего поведения. Может быть, из-за моей внешности или из-за моего воспитания. Хотя это не оправдание. Тем не менее следует трезво принять в расчет действие твоего облика на окружающих. Вот почему я не буду пытаться сыграть твою роль, хотя она - совершенно очевидно - более правильная. Ибо позиция "я-не-хочу-бросаться-в-глаза" обеспечивает лишь половину успеха. Гораздо важнее, чтобы товарищи считали тебя своим в доску, чтобы они были с тобой запанибрата и даже слегка подтрунивали бы над твоей особой. Человек, которому это удастся, может беспрепятственно достичь цели... Но зачем повторяться? Да и твой документ не нуждается в обсуждении. Предоставим это другим. Конечно, ты прав, время от времени быдло надо поражать патетическими жестами и пышными проповедями, не то простаки ко всему привыкнут и начнут строить из себя людей самостоятельных, что в свою очередь разовьет в них обременительную строптивость. Можешь мне поверить, ты поразил их до глубины души, они прямо обезумели. Я был при этом и еще подлил масла в огонь. Они придут в себя никак не раньше завтрашнего дня. Для них это будет похмелье после безумной ночи, а тут они обязательно что-нибудь предпримут, чтобы вновь вернуть уважение к самим себе. С этим вопросом ясно; ты, разумеется, вычислил все наперед. Но именно это и вызывает мое недоумение. Зачем понадобилось идти до конца? Зачем спутывать карты, если все козыри у тебя на руках? Только со скуки? Ну понятно, играть с ними в одни игры - скука смертная, но... Себе я говорил так: хотя их вражды и не надо бояться, тем не менее отталкивать их тоже не стоит, могут пригодиться. Хотя бы для того, чтобы смешаться с толпой, скрыться среди них.
Я пришел в такое замешательство от его речей, что у меня снова закралось подозрение: не явился ли он по поручению товарищей? Слова его слегка напоминали наставления моего отца. Главным аргументом отца было: в жизни можно преуспеть только с помощью связей; что касается студенческой корпорации, то надо использовать ее для того, чтобы эти связи завести.
- Они подослали тебя, чтобы ты вел со мной переговоры? - спросил я с раздражением.
И тут же заметил, что вопрос мой застал Шнайдера врасплох. Но он немедленно взял себя в руки. Мое замечание он опять воспринял как знак того, что я не желаю разговаривать; мы вернулись к исходной точке.
- Ну что ж, понижаю, ты не хочешь рассказывать.
С этими словами он уже собрался было уйти.
- Нет, нет, обожди! - воскликнул я, пристыженный. - Все это не так просто. Мне необходимо подумать.
- Подумать? - повторил он, словно попытка добраться до сути стала для него еще безнадежней.
Голос его в ту секунду, когда он произнес это слово, до сих пор звучит у меня в ушах. И еще сегодня я отчетливо вижу: Шнайдер сидит напротив меня на диванчике и ждет результата моих раздумий. Ждет не шевелясь, терпеливо, покорно. Казалось, он просидит так же терпеливо всю ночь, если я всю ночь буду обдумывать его вопрос.
Да, тогда я дал маху. Ни разу мне не пришла в голову мысль, что в моей комнате находится молодой человек, который и впрямь просит помощи; просто он забыл, как это делается. Мое оправдание лишь в том, что мне был в ту пору двадцать один годик и я считал Шнайдера намного выше себя. Но если бы он в самом деле покинул меня в ту минуту и покончил бы с собой, то виноват был бы я. И разве можно полностью отрицать, что механизм саморегуляции не является одним из способов самоубийства?
Вот в чем причина того, что та ночь стала для меня незабываемой.