Рахматулло разогнулся и мельком, невзначай, как будто совершенно случайно поглядел в сторону виноградника.
Под навесом стоял топчан. Скрестив ноги, Карим Бухоро сидел на одеялах.
Рахматулло так быстро отвел взгляд, что даже не успел заметить, куда тот смотрит. Но, как всегда, почудилось, что хозяин смотрел именно на него, на своего садовника, на тощего Рахматулло… Так всегда было. Стоило оказаться в поле зрения Карима, как возникало тягостное, похожее на страх ощущение, что хозяин, недобро прищурившись, следит за каждым его движением: как Рахматулло поднимает кетмень, как опускает, глубоко ли рыхлит землю, достаточно ли дает ей воды, не портит ли чего, не наносит ли ущерба… Размышляя подчас об этом, Рахматулло понимал, что, по логике вещей, хозяину не должно быть до всего этого никакого дела — ведь за то Карим и платит деньги садовнику, чтобы не думать о кетмене, чтобы переложить на рачительного работника заботу о земле и воде… Но сделать с собой ничего не мог: кожей чувствовал какое-то иссушающее струение — вроде как знойным воздухом веяло с той стороны.
Как понять это?.. Пять лет назад, когда Карим Бухоро, дай ему бог здоровья, взял его на работу (и мечтать он не мог, чтоб когда-нибудь работать у Карима!), Рахматулло совсем уж не знал, как свести концы с концами. Вдобавок ко всем тем мелким неприятностям, что, собственно, и составляют жизнь простого человека, добавилась крупная — взъелась на него община. А за что? Участок ведь он не сам выбирал — по жребию выпал. Жребий — он и есть жребий: как повезет. Вот и повезло в том году: самый хороший участок — на берегу чуйбора, заросшего ивой и тальником. Просто не участок, а Дом отдыха: сооруди айван над водой — и сиди, гоняй чаи в прохладе. Конечно, если у кого время есть… Из-за этого-то участка он и поссорился с Искандаром-лепешечником. Тот предложил меняться, а в придачу сулил три мешка муки. Участок Искандара Рахматулло знал лучше, чем свои пять пальцев, потому что бугристый лоскут на самом краю солончака прежде доставался ему регулярно — чуть ли не через два года на третий. Поганый участок, спору нет. Но три мешка муки тоже ведь чего-то стоят, верно? — а к плохой земле ему было не привыкать. Он согласился. Тут-то и выяснилось, что Искандар-лепешечник имеет в виду вовсе не настоящие три мешка муки, а какие-то придуманные им три мешка муки, которые когда-то отец Рахматулло якобы занимал у отца Искандара-лепешечника, — и Искандар не даст их Рахматулло в качестве довеска к своему дрянному участку, а простит. Каков? Когда такое было? Три мешка муки! — да в жизни отец не занимал ни у кого трех мешков муки! — впроголодь жили, но все же на своей…
|
Ну и вот. Короче говоря, поссорились. И после этого все пошло наперекосяк. Недаром говорят: лучше с бедным делить престол Джамшеда, чем с богатым — сухарь. Искандар всю махалю настроил против Рахматулло… даже вспоминать не хочется… и если бы не Карим-ака, дай ему бог тысячу лет жизни…
Он снова мельком посмотрел в сторону топчана. Ой как не хотелось привлекать к себе внимание: хозяин поднялся затемно, был мрачен; выплеснул молоко, подогретое Хуршедом… едва не ошпарил бедолагу… Но и под виноградником надо рыхлить. Вздохнув, Рахматулло отбросил в сторону камушек. Ладно, что ж. Делать нечего. Суглинок легко крошился. Хорошо вчера попили воды… вдоволь.
|
Воду в сад он пустил вчера ближе к закату. До позднего вечера отворял ей то одни, то другие пути. Вода послушно разбредалась по мелким арычкам: при спадающей жаре струилась под яблони и гранатовые кусты, потом под виноградник и к неглубоким корням персиковых деревьев, а напоследок, когда на сад легли синие сумерки, — в цветник.
Прошла ночь, земля подсохла.
Он снова неторопливо поплевал на ладони.
Суглинок схватился некрепкой коркой, и блестящая пластина кетменя вонзалась в него с коротким аханьем. Нужно позволить корням вдохнуть воздух. Кетмень поднимался и падал, поднимался и падал, и на каждые два его сверкания Рахматулло делал маленький шажок, переступая ногами, обутыми в старые калоши.
Сколько себя помнил, жизнь всегда делилась на простые отрезки времени: между двумя ударами кетменя, когда рыхлишь землю под яблонями; между двумя шагами, если гонишь скотину или возвращаешься с поля; между двумя следующими друг за другом бросками вил и взмахами серпа.
Работая, он насвистывал себе под нос одну и ту же бесконечную мелодию — фью-фью-фью, фью-фью-фью… Мысли текли, цепляясь друг за друга, как весной цепляются облака, стекающие на город с холмов. Весна прошла. Дождей давно не было и уже не будет до поздней осени. Это кажется, что долго: не успеешь оглянуться — зима. Надо бы запасти пару мешков муки и несколько бидонов масла. А то потом хватишься — ан уже нету. Или втридорога. Цены растут. Ох, цены, цены… Слава богу, своим людям Карим Бухоро, дай ему бог здоровья, платит зелеными. И Хуршед за свою стряпню, и Музафар, и он, садовник Рахматулло, — все получают зелеными. Наверное, и охранники тоже. Да ну, что там — наверняка зелеными. С ними разговаривать запрещено. Они и во дворе-то редко появляются. Один, правда, всегда торчит у ворот. А остальные — только когда хозяин выезжает. Да, конечно, они тоже получают зелеными… Вой-вой, какие все-таки разные бывают деньги! Вот он имеет в месяц одну зеленую бумажку — и живет так, что ему завидует вся махаля. Только и слышно — как разбогател Рахматулло, когда Карим взял его к себе садовником!.. Конечно, в чужих руках лепешка всегда белее. Но, с другой стороны, и впрямь: другие носят с базара рубли толстыми пачками — а что толку? Через день на базаре же и оставишь… Доллар — он и есть доллар. Хотя как посмотреть. В шестьдесят первом, когда вернулся из армии, дедушка Назри подарил ему новую сторублевку. Тоже была вещь! Не слабей теперешней зеленой. И где, спрашивается, дед ее взял? Так и не признался, только посмеивался — мол, ладно, ладно, не приставайте. Мол, не каждый день внук из армии приходит. На вот, мол, купи себе чего-нибудь… Спасибо ему. Сколько времени прошло. Рахматулло сам теперь дед — две внучки, не шутка. А дедушка Назри умер. Совсем старенький был… Как это получается? Живет человек, живет, ходит, говорит, делает разные дела, а потом раз — и готово. Уже на кладбище. Нету. Исчез… Как-то странно. Разве может что-нибудь исчезнуть? Да хоть бы самые простые вещи взять. Вот пустил вчера воду. Она была: текла, журчала, поблескивала. А теперь нету. Но ведь никто не скажет, что вода исчезла! Никуда не исчезла, хоть ее нынче и не видно. В корни пошла, в листву… А человек, выходит, прямо-таки берет и исчезает? Разве он проще воды? Разве можно сравнить человека и простую воду? Нет, наверное, здесь что-то не так…
|
Ушла, ушла вода за ночь. В корни, в листву. Никуда не делась, не исчезла. Наверное, и с человеком так же. А иначе люди бы жили по-другому. Если все исчезает, о чем страдать? — поплевывай себе. Кой толк думать о всякой всячине, если в конце концов все исчезнет?.. А потом: вот он рыхлит землю. Ну и ладно, и смотри на эту землю — верно? Ну, на кетмень еще смотри. Больше тут ничего нет. Он и смотрит, но видит-то не кетмень. То есть кетмень он, конечно же, тоже видит; но ведь не только кетмень! О чем думает, то и видит. Думает о дедушке Назри — и видит дедушку Назри. Никуда не делся. Вот он. Седобородый, сутулый, старый, ходит по саду, бормочет, дело себе ищет… И что же? Как можно понять, что Назри совсем умер, если он, Рахматулло, рыхля землю, видит его именно так, как если бы тот был живым? Бывало, сидит у порога, кривой сапожной иглой к подметке вторую пришивает… посмеивается — мол, моим сапогам сносу не будет… Точно: так и не сносил, наверное, до самой смерти.
Вой-вой, бедно жили, что говорить. У других как-то все складывалось. Одно к одному. Корову купили — на вторую копят. Пять баранов есть — давай еще десяток. Зелень кто выращивает, на базаре продавца наймет, тот сидит за прилавком целыми днями, а денежки хозяину текут… А у них все через силу. Мать толковала отцу: мол, давай переедем к моим в Шашруд. Табаководческий колхоз, легче жить. Ни в какую… А еще Фарход чудил. Чудил, чудил, пока не посадили. Мать убивалась, конечно. Все в Хуррамабад ездила, за правдой. Хорошо, до города рукой подать: полчаса на автобусе. Да что толку… Отец в конце концов запретил. Мол, Фарход чего добивался, то и получил. Наверное… Деньги из семьи тянул, вот и вся от него польза. Но все равно его было жаль. Братишка. Были маленькими, ловили серебряных рыбок в арыках за риссовхозом… Фарход должен был вернуться через несколько лет. Ждали-ждали, ждали-ждали — и что? А то, что целая жизнь прошла, а от Фархода все годы ни письма, ни известия. Уже, грешным делом, и не надеялись. А тут вдруг бац! — здравствуй, брат. Здравствуй, родня. Оказывается, второй срок получил, потом еще, еще… Вот тебе и раз. А деваться некуда. Во-первых, Фарход говорит, — когда отец умрет, половина дома моя. Отец, конечно, дай ему бог здоровья, не умер еще, хоть и старый, и соображает плохо… едва узнал сыночка. Но что ответить Фарходу? И правда: половина дома должна быть его. Но даже не в доме дело. Дом, сказать по чести, слова доброго не стоит — развалюха, а не дом. Крыша просела, течет… к восточной стене пришлось приспособить подпорки. Как раз в переулок: люди ходят, любуются — вот в каком хорошем доме Рахматулло живет со всей семьей. Нужно бы порушить эту стену к Аллаху, да намесить глины, да налепить кирпичей — и за пару дней поставить новую, а то еще, не дай бог, завалит Халиму или внучек. Они там с утра до ночи крутятся у очага. Это он — птица вольная: затемно ушел, затемно пришел. Если бы еще Фарход помог… Да, Фарход. Ведь какой ни есть, а не чужой. Старый, без зубов… черный… лысый, голова как мирзачульская дыня… шрам во все лицо, — а все равно брат… Только-только мать похоронили — на тебе, свалился прямо на голову. И так в доме разор. Потому что каждый четверг и каждый понедельник пойди на базар. Купи рис, мясо, масло, свари хороший жирный плов, позови стариков, чтобы прочли молитвы… От этого тоже никуда не деться. А тут Фарход: мне, мол, теперь нужно есть много изюма и сушеного урюка… давайте мне урюк и изюм. Саида ему носит с базара урюк… детям не дает, внучкам не дает, ему дает: брат есть брат, он из тюрьмы пришел, из России, как не помочь?.. Или еще сидит-сидит, смотрит в угол, разговор не поддержит, только качается, будто его сейчас падучая свалит, потом вдруг брякнет ни с того ни с сего: «Эх, люблю я все-таки анашу!..» И опять молчит. Ну что ты будешь делать!..
Украдкой посмотрел в сторону топчана. Опустив голову, Карим Бухоро неподвижно сидел под навесом, увитым виноградником.
С чего он взял, что хозяин за ним следит? Вбил себе в голову эту глупость. Зачем это Кариму?.. Главное — самому в ту сторону не смотреть, вот и все. Вверх-вниз, вверх-вниз… у хозяина сколько дел! — ему только за садовником приглядывать… как же!.. К тому же сегодня — пятница. Должно быть, к обеду приедет Ориф… Хуршеду забота — только успевай поворачиваться. Ну, у него работа такая. Повар есть повар. Правда, на прошлой неделе Ориф не приезжал. Кажется, и на позапрошлой тоже. Давненько к дяде не заглядывал. Но это ведь дело такое. Ориф — тоже занятой человек. Ему бы…
— Э, Рахматулло!
Рахматулло вздрогнул.
Вот! Так и знал!
— Слушаю, хозяин…
Карим Бухоро с хмурой усмешкой смотрел на него.
— Что-то ты частишь. Разве не знаешь? — торопыга вырастит только шишки у себя на лбу. Помедленней… можешь помедленней?
Рахматулло растерянно оглянулся. Земля после его кетменя лежала ворсистым ковром.
— Не знаю, хозяин… Разве я… я ведь хотел…
— Ладно, ладно, шучу. Иди выпей пиалку чаю, отдохни.
— Спасибо, Карим-ака, — ответил Рахматулло, испуганно кланяясь и прижимая ладонь к груди. — Спасибо. Я не устал… честное слово, рыхлить надо, Карим-ака, пока солнце невысоко. Спасибо.
Карим вздохнул.
— Ну иди.
Боится. Чего он боится? Смешной у него садовник. Может быть, сказать Музафару, чтобы прибавил в этом месяце десятку? Больше не нужно. Десятка — в самый раз… Что за тупая работа: взмах за взмахом, шаг за шагом. Тяп-тяп. Тяп-тяп. Лезвие поблескивает на солнце. И вот так всю жизнь. Каждый день одно и то же. Вчера полил — сегодня рыхли. Взрыхлил — завтра полей. Вверх-вниз… Да ну, просто привыкли люди говорить: тощий Рахматулло… а разве тощий? Такого же примерно сложения. Про него-то никто не скажет: тощий. Тощий Карим? Глупо.
Чай стыл, теряя аромат и свежесть.
С влажным гудением что-то пролетело, едва не коснувшись седых волос.
Щурясь, он поднял голову.
Должно быть, пчела. Летит к цветам. Мохнатая коричневая пчела, прижавшая лапки к брюшку. Он слышал всего лишь шум ее полета — сладковатое ж-ж-ж-ж-ж-ж…
Летит. Что-то влечет ее к цветам. Собственная воля?.. Или, наоборот, сила, с которой она не может сладить?.. Есть у нее воля? Или течение жизни и есть воля? Судьба. Путь. И с пути этого не сойти, как ни бейся, — ни пчеле, ни тем более человеку?..
Поднес пиалу к губам. Остаток — несколько капель и четыре чаинки — выплеснул на дорожку. Пиалу поставил возле чайника.
Взглянул на часы. Ориф не пожалел денег на подарок: браслет светился жирным рыжевьем. Карим всегда освобождал запястье, когда сидел здесь за чаем. Такая уж привычка: снять с руки и положить рядом. Тяжелый, что ли?.. Следить за временем; потом, поднимаясь, снова сунуть кисть в холод браслета…
Время текло, унося жизнь. Мозаика листьев была живой. Калейдоскоп. Солнце стояло еще невысоко, но первые струи дневной жары уже трепетали, плавя прозрачный воздух; время от времени ветерок пробегал по листве, и тогда золотые пятна шевелились на одеялах. Время… Куда летит пчела?.. Двадцать лет. Или чуть больше?.. Что ж. Еще не поздно отменить приказание. Время… Пятнадцать. Совсем недавно было ровно.
Что стоит набрать номер и сказать несколько слов?.. Что стоит?.. Все что-то стоит. Сколько-то стоит. Кто заплатит за эти несколько слов?.. Вот снова: з-з-з-з-з-з-з… На этот раз быстро, кратко. Как пуля. Нет, пуля тоньше поет. К цветнику, должно быть. Да, пчела.
Разве он когда-нибудь что-нибудь пожалел для него? Нет: ему всегда казалось, что пожалеть чего-нибудь для Орифа — это все равно как пожалеть для себя. Ориф был очень, очень похож. Как будто не племянник, а сын. Такой же стремительный, здоровый, крепкий. Налит силой, которая позволяет играючи делать то, что другим не по плечу. Такой же вспыльчивый, такой же яростный в гневе. Неспособный выждать хотя бы секунду, чтобы взвесить последствия. Нет: сразу, без раздумий, наотмашь…
Племянник, сын брата.
Брат Халил был женат дважды. С первой его женой приключилась довольно неприятная история. Прошло много лет, и сейчас Карим даже не мог вспомнить ее лица. А вот свое бешенство — помнил… Ее звали Мухиба. Нет, не вспомнить лица. Просто белое пятно в черном обрамлении волос. Халила тогда забрали в армию. Однажды Карим сделал невестке справедливое замечание: она стояла у грузовика, беседуя с шофером из ОРСа, наглым и бессовестным парнем, гораздо дольше, чем позволяли приличия. Младший брат в ответе за семью старшего, если нет никого, кто мог бы взять эту ответственность на себя… Вместо того, чтобы смиренно выслушать упреки, Мухиба ответила, что у него нет права за ней прислеживать. Так и сказала — прислеживать! Выходка привела к самым печальным последствиям: Карим сорвал со стены ружье и двумя выстрелами (хватило бы и одного, но он собой в ту минуту не управлял) сделал брата Халила не мужем Мухибы, а вдовцом…
Люди должны жить по тем законам, какие они себе устанавливают. Все бы обошлось. Во-первых, женщины значительно слабее мужчин и часто умирают неожиданно и быстро. Во-вторых, обычай предписывает предать покойницу земле как можно скорее, ибо именно этим отчасти определяется ее загробная судьба. Мухиба была родом из Согдисора, а это почти пятнадцать верст горной тропой. К тому времени, когда приехали родственники, ее уже похоронили. Однако что-то показалось им подозрительным. Карим сделал ошибку — снова вспылил, подрался с ее братьями, сломав одному переносицу, а другому — руку, и, разозлившись, уехал в Куляб — переждать, пока утихнет. Там его и схватили. Он успел, выбив раму, прыгнуть в окно, но оказалось, что внизу тоже стоял человек из угрозыска, а получить пулю Карим не хотел.
Тогда он еще почти не говорил по-русски. На печорской зоне к нему сразу же прилипло прозвище «Бухара». Сначала он упрямо и честно пытался объяснить, что родом он вовсе не из Бухары, а из горного кишлака Кухинур километрах в десяти от большого города Куляба. Но поняв, что это никому не интересно, махнул рукой и через двенадцать лет вышел по амнистии, уже и не мысля, что когда-нибудь его будут звать иначе.
В сущности, Карим не жалел об этих годах. Зачем жалеть о том, чего нельзя воротить? К тому же он потерял только два пальца на левой руке, а вынес целый ряд бесценных убеждений. Одним из них было то, что в будущем, если останется возможность выбора, следует предпочесть смерть неволе.
Первые несколько лет, когда он не вылезал из БУРа, многому его научили. Он не лез на рожон специально. Наоборот — крепился до последнего, терпя такое, о чем бы на воле и не помыслил. Однако все-таки натура горца из рук вон плохо приспособлена к компромиссам. Вот натура и давала себя знать. Всем было известно, что между дракой и подчинением Карим Бухоро выбирает драку, пусть даже и с возможностью гибели, а между карцером и необходимостью смириться — только карцер. Когда он вышел, за ним тянулся шлейф серьезного авторитета.
Его снабдили деньгами, и он заехал в родной кишлак не с пустыми руками. Каждому родственнику достался приличествующий случаю подарок. Халил давно женился вторым браком и обиды на него не держал. Не до обид, когда пятеро детей на руках — четыре дочери и мальчик. Племянницы не заинтересовали Карима Бухоро. Зато он с удовольствием услышал, что, когда родился его племянник Ориф, на крышу кибитки слетела и троекратно прокричала большая серая птица. Роды принимала Барокат-биби, местная потомственная повитуха, в силу своего происхождения и специальности досконально знавшая повадки злых и добрых духов — например, нехорошей косматой албасти, вечно норовящей пробраться к родильному ложу, чтобы причинить матери и дитю непоправимый вред. Отметив появление птицы на крыше, бабушка Барокат объявила, что это как нельзя более благоприятный знак, свидетельствующий о том, что младенец с годами станет большим и сильным мужчиной.
Орифу к тому времени исполнилось восемь лет, и это действительно был веселый, разумный и сильный мальчик, проникшийся к дяде естественным уважением.
Через несколько месяцев Карима навестили незнакомые люди и вежливо сообщили, что они представляют интересы человека по имени Ислом — человека очень, очень уважаемого и авторитетного; что указанный Ислом о нем, о Кариме Бухоро, слышал много добрых слов — в частности, от Пака Пагоды и Вити Корявого; и что уважаемый Ислом-ака хотел бы встретиться с уважаемым Каримом, чтобы обсудить некоторые вопросы, касающиеся возможностей совместной работы.
Он не возражал.
В назначенный день к дому подкатила белая «Волга».
Ислом оказался худощавым пожилым человеком, годящимся Кариму в отцы. Если не в деды. Узбекский разрез глаз. Смуглолицый. Гладко выбрит. Седоват. Одет просто — легкий чапан, ичиги с калошами, тюбетейка. Казалось, одежда его немного старит.
Они сидели на топчане под виноградными лозами. Было тихо, только шумела внизу река да позванивали цикады. Пахло мятой, знойным воздухом. Легкий ветерок доносил запах дыма и жареной баранины.
— Видите ли, Карим, — сказал Ислом-ака, когда пришло время перейти к делу. — Я слышал о вас как о человеке решительном и серьезном. Не будем говорить обиняками, по-таджикски, станем говорить хоть и на родном языке, но по-русски. Скрывать не стану, я в вас нуждаюсь. Должно быть, вам известно, чем я зарабатываю себе на жизнь. Впрочем, деталей вы все равно не знаете. Я поясню. Наша республика выращивает хлопок. Однако тот хлопок, что действительно выращивает республика, составляет всего лишь три четверти того, за что она, республика, получает деньги. Не будем вдаваться в тонкости бухгалтерского и государственного учета. За приписки ответственны председатели колхозов. Я, как всякий честный человек, готов помочь государству в разоблачении преступников. Но могу и подождать, если они поделятся неправедно нажитыми деньгами. Понимаете?
— Вполне, — ответил Карим Бухоро.
— Скрывать мне нечего. Немалая часть этих денег уходит на подмазку. Чем щедрее мажешь, тем спокойней едешь. Понимаете? Когда-нибудь я покажу вам… есть такая тетрадочка, и в ней имена людей, которые получают от меня небольшие подарки. Кто раз в месяц, кто только к праздникам… по-разному. Это и милиция, и безопасность, и юстиция… Много, много. Очень много, уважаемый Карим. Но что делать! За все нужно платить, и лучше заплатить раньше, чем позже, верно?
Карим кивнул.
— Но все равно то и дело кто-то чего-то не понимает… чего-нибудь требует… иногда даже грозит. В головах у людей бывают такие глупости! — огорченно воскликнул Ислом-ака. — Вы не поверите!..
Помолчал. Карим терпеливо ждал продолжения.
— Как видите, я далеко не молод. Самому разбираться со всеми не хватает ни сил, ни времени. Эти вечные разъезды, хлопоты… Детей у меня нет. Был бы сын… тогда… но что об этом говорить.
Он рассеянно покрутил в пальцах пустую пиалу, затем со вздохом отставил.
В свое время у Ислома родился сын. Однако добрые люди однажды раскрыли ему глаза на некоторые подробности его семейной жизни. Заподозрив жену в измене, он запер ее в доме вместе с младенцем, которого отныне считал плодом чужого семени. Дом сгорел, а Ислом больше не женился. Сколько лет прошло, но об этом по сию пору поговаривали — вот и Карим слышал краем уха…
— Короче говоря, я предлагаю вам работу, — сухо сказал старик. — На самых выгодных условиях. И на условиях высокой ответственности. Самой высокой. Вы понимаете?.. Если мы заключим договор, отступать будет некуда. Обязанности простые. Кое-кто должен мне деньги. Но не отдает. Люди разные, уважаемый Карим. Но все придуриваются. Их трудно понять. Кто говорит — нету. Кто — позже. Кто — прячется. Недавно один привел ко мне восемь человек детей. Зачем мне его дети? Мне бабки нужны, а не дети. Сумасшедший дом… Как вы с ними будете разбираться — меня не касается. Можете уговорами брать. Можете топором рубить. Всякие встречаются пристрастия. Ваше дело. Скажу кое-какие цифры. Например. При условии хорошо налаженной работы ежемесячный доход должен составлять как минимум… — он помедлил, вытирая пальцами уголки губ, и назвал мыслимый им минимум. — Десять процентов ваши и еще двадцать — с того, что этот минимум превышает. Я, в свою очередь, гарантирую поддержку в любых, даже самых сложных ситуациях. Должен сказать, что все предыдущие попытки найти себе помощника кончались для меня… точнее, для помощников… самым печальным образом.
Повар давно уже стоял в нескольких метрах от них — на расстоянии, гарантирующем, что ему не слышно ни слова из их тихой беседы. Ислом-ака кивнул. Сделав несколько семенящих шагов, тот поставил блюдо между ними и попятился, кланяясь.
— Это из перепелиных языков, — сообщил Ислом-ака, брезгливо рассматривая яство. — Попробуйте, пожалуйста, уважаемый Карим Бухоро… А плов будет позже.
Так он стал работать у Ислома, Ислома-паука, как звали его те, кому приходилось иметь с ним дело.
Солнце весело играло на листве. Завязь была размером с ноготь и плотно усыпала ветви. В прошлом году яблоки не уродились — рановато их весна всполошила. Цвету было, цвету! — на тех пяти белый, а на этой сиренево-розовый, медовый. Да что толку: с Гиссара натянуло туч, ночью посыпал снег, а потом ливни дня на три… ну и смыли дожди весь цвет, и уже нечем было пчелам поживиться. А в этом году, слава богу, завязалось. Надо бы обработать, да Карим-ака не любит. Купорос вовсе запретил. Говорит — отрава. Можно золой. Какая отрава в золе?.. А, его не переспоришь: даже за навоз ругал: воняет, мол. Что уж ему так воняет? Обыкновенный навоз. Ну не фиалки, конечно… да ведь так тоже нельзя — без навоза!.. У хозяина свой подход. Ты, говорит, не в кишлаке, Рахматулло. Нам не на продажу. Нам для красоты. И точка. Купорос — нельзя, с филоксерой воевать — тоже нельзя… В общем, пусть осыпается, гниет… дела нет. А еще говорят, что родом-то он вроде деревенский.
Рахматулло прислонил кетмень к яблоневому стволу и побрел в сторону кухни. Калоши мягко шаркали о бетон дорожки.
— Хуршед, ты здесь? — негромко позвал он, хоть и так понятно было, что здесь — где ж ему еще быть? К тому же слышно: бац! бац! — капкиром о казан.
— Хурше-е-е-ед!
Снова: бац! бац! Во колотит. Конечно, казан-то не свой, хозяйский…
— Ну?
Повар отвел марлевое полотнище и выставил наружу скуластую физиономию.
— Я говорю, денек-то какой, — сказал Рахматулло, показывая в улыбке немногочисленные зубы. — Славный денек-то. Понюшкой не угостишь?
— Сам когда покупать будешь? Сейчас, подожди…
Хуршед вышел на веранду, вытирая руки о фартук.
— Хороший какой у тебя табачок, — бормотал садовник, вытрясая насвой из полиэтиленового пакетика на ладонь. — У-у-у-у-у, табачок!.. Ты уж не сердись, Хуршедик… Я скоро куплю. Буду тебя угощать. Понимаешь, я дома-то не пользуюсь. Халима бранит: мол, дети от тебя этой дряни научатся. А что дети? Дети сами уже кого хочешь научат, верно?
Он запрокинул голову, широко раскрыл рот и тотчас же запечатал его ладонью, произведя такой звук, как если бы хлопнул по горловине большой бутыли. И стал, шевеля щетинистыми белыми усами, по-верблюжьи двигать челюстью, укладывая насвой под языком.
— Да уж, дети… — вздохнул Хуршед, принимая кисет обратно и задумчиво взвешивая на руке. — Сына-то не забрали?
— Эт, — гнусаво сказал Рахматулло и помотал головой. — Эт, э забвали.
— Так дома и держишь? На улицу не выходит?
Рахматулло замотал головой. Конечно, когда сосешь насвой, лучше бы помолчать, потому что, во-первых, толком все равно ничего не скажешь, а во-вторых, при каждом слове горький табачный сок растекается по всему рту. Но пренебречь беседой было решительно невозможно: ведь не зря говорят: чей хлеб ешь, тому и песню пой. Поскольку язык был скован, приходилось размашисто жестикулировать.
— Товко ноцью, — сказал он. — Фецером.
— Понятно, — вздохнул Хуршед. — Что за времена? Собаку можно на улицу пустить, кошку можно, даже барана можно… А человека — нельзя!
— Невзя, — согласился Рахматулло. — Что ты! Тут же жаметут. Им шейчас совдаты ой как нужны!..
— Солдаты всем нужны, — заметил Хуршед. — Но ведь и дети нужны, верно? Они что думают? Они думают, я сына растил-растил, вырастил, а потом они пришли, говорят: давай сюда. Так, да? Я им сына отдай, они его кое-как нарядят и на третий день голодного — в Кашдару, оппозицию воевать. Пацан неделю как из школы, а там люди пять лет стреляют. Насобачились башки сносить — лучше некуда… А им что? Это ж мой сын, не их. Их сыновья в Кашдару не ездят. Нет уж. Я своего на будущий год в Россию отправлю. Целее будет.
— В Воссию? — испугался садовник. — Ц-ц-ц-ц-ц!
— А что? Подумаешь… Ничего. Можно было бы к брату, конечно… Да они сами там воют — их мальчишек оппозиция забривает… У них в селе оппозиция стоит. Тоже хороши… Слышал, какая штука недавно была? Пригнали два грузовика с той стороны. Через все посты… понял?
— С какой стовоны?
— Ну, со стороны оппозиции же! Понимаешь? Прямо через все посты. А что им посты? У кого деньги есть, тому посты не помеха. Дал кому надо — и пропустят за милую душу.
— Жачем? — спросил Рахматулло.
— Как зачем! Им же тоже солдаты нужны. По кишлакам много не наскребешь… А здесь раздолье — вон сколько парней по улицам шатается. Бери не хочу. Говорят, нахватали, сколько могли. Без разбору. Есть паспорт, нет паспорта, тот возраст, не тот, — полезай в кузов, и дело с концом. Понял? И обратно уехали. Вот так. Правительство не поймало — эти подоспели. А какая разница? Пулю-то получать все равно где — что в правительственных войсках, что в оппозиции…
Сморщившись, Рахматулло длинным зеленым плевком избавился наконец от зеленой гущи насвоя и пошел к водопроводному крану. Прополоскав рот, сказал, наслаждаясь свободой произнесения звуков:
— Нет, я своего младшего из дома не выпускаю. Сидит как пришитый. Повестку приносят, мать говорит — к тетке уехал. Три раза приходили. Что дальше будет? Не дай бог, обыщут.
— А, ничего хорошего не будет… — вздохнул Хуршед. — Ладно, надо ему свежий чай заварить. Утром-то… слышал? — спросил он, понижая голос до шепота. — Молоко я, видишь ли, ему перегрел… обжегся. С градусником мне молоко греть, что ли? Ладно, иди, постой рядом, чтоб хоть чай хорошо заварился. У тебя рука легкая.
— У меня правда легкая рука, — горделиво согласился Рахматулло. — Я же тебе рассказывал. Я даже на базаре денег почти никогда не плачу. Зачем? Меня там знают. Я говорю: брат, давай я рядом с тобой посижу, у тебя все быстро-быстро купят, а ты за это мне немного своего товару дашь. Ну, лука там… или моркови… или вот есть еще такой Мирзо-татарин, он зеленью торгует. Ну и вот. С базара иду — с полной сумкой, а ни за что не платил…
— В общем, побираешься, — уточнил Хуршед.
— Почему — побираюсь? — удивился Рахматулло. — Мне за легкую руку дают. Сам же говоришь: пойди рядом постой… я же не сам к тебе прихожу: ты меня зовешь. Это разве — побираться?
— Нет, все равно не честно. Честно, когда своими руками. Заработал — твое.
— Э-э-э, честно! Что такое честно, скажи мне? Торговать — честно? Или сыновьями нашими командовать, если их, не дай бог, в армию загребут, — честно? Не скажи, не скажи, Хуршедик… Тут даже ангел не может честным быть.
— Ангел! — фыркнул Хуршед, выплескивая горячую воду, которой ополаскивал чайник. — При чем тут ангел?
— А ты про Харута и Марута слышал? Вот видишь… Короче, однажды люди взмолились: Боже, говорят, Ты смотришь с неба, как мы живем на земле в нечестии и пороке, но сам-то Ты не спускаешься на землю и не знаешь, что невозможно здесь остаться чистым! Ну, Господь и послал трех своих лучших ангелов проверить, так ли тяжело на земле удержаться от соблазнов. Первый только ступил, только два шага сделал, только оглянулся — и тут же сказал Аллаху, что не выдержит испытания. Попросился назад. А два других — Харут и Марут — остались. Ну и вот… Тут же им повстречалась одна разбитная бабенка. То-се, пятое-десятое — в общем, так они с ней загуляли, что спьяну даже выболтали заветное Божье слово, с помощью которого можно было попасть на небо. Вот так… Ну, ей-то чего? Она их тут же кинула, сказала заветное слово, взлетела на небо и стала звездой. А Господь как увидел своих порученцев — грязных, пьяных, заблеванных, обманутых обманщиков, падших ангелов своих, — тут же велел заковать и подвесить на цепях вниз головой до скончания времен… Так и висят с тех пор… кто знает ту пещеру, приходит к ним колдовству учиться. Это мне дедушка Назри рассказывал. А ты говоришь — ангел.
— Это ты говоришь — ангел, — возразил Хуршед. — Сказочки мне плетешь.
Он щелкнул крышкой жестяной банки.
— Ц-ц-ц-ц, — восхитился Рахматулло. — Смотри-ка ты, какой все-таки крупный чай хозяин пьет!
— Да уж: китайский, английского развесу, — пояснил Хуршед. — Тот еще чаек. Мы с тобой такого не купим.
— А зачем покупать, он мне и так предлагал, — безразлично пожал плечами садовник. — Да я отказался, — когда мне с ним чай распивать, дел полно… И с тобой вот засиделся. Ладно, пойду.
— Давай, давай… И впрямь, чем языком-то чесать. Не знаешь, Ориф приедет сегодня?
— Кто его знает… наверное.
— Наверное! Ничего не наверное… На прошлой неделе не приезжал. И в позапрошлую пятницу не было. То-то и оно… Музафара нет. А у него я боюсь спрашивать, — Хуршед кивнул в сторону виноградника. — Как глянет — у меня кровь останавливается. Ладно, буду на двоих готовить…
Хуршед постелил на поднос полотенце, поставил чайник, свежую пиалу и блюдечко с изюмом. Внимательно оглядел. На всякий случай несколько раз дунул, устраняя невидимые мусоринки. Потер ладони, как будто мерзли. Потом воздел поднос на растопыренные пальцы правой руки, немного согнул свой полный стан и пошел по дорожке к виноградному навесу, аккуратно виляя широким задом. Чем ближе подходил, тем меньше ростом становился.
— Пожалуйста, хозяин, — сказал он, останавливаясь в нескольких шагах от топчана и кланяясь. — Свежий чай. Позволите?
Карим вздрогнул.
— А-а-а… Спасибо. Поставь.
Протянул руку к телефону, потыркал клавиши. Заранее хмурясь, дождался ответа.
— Убайдулла? Здравствуй, дорогой. Хорошо, хорошо, благодарю… Сам как?.. Ну-ну… Почему вчера в мачлисе не был? Что за болезни еще? Смотри, Убайдулла, душа моя, я могу рассердиться… тогда твое здоровье и вовсе пошатнется. Ты что, урод, придуриваться решил?.. Ты должен сидеть там как пришитый!.. Я зачем тебя в депутаты сунул? Чтобы по ресторанам мандатом махать?! Твое дело выступать, ты понял? Ты должен маячить! Чтобы люди видели, чтобы знали, кто борется за их благо!.. Я плачу деньги не за то, чтобы ты прохлаждался по бардакам… Ладно, верю, верю, успокойся… Второе: ты нашел Муслима?
Некоторое время слушал сбивчивый рассказ о трудностях дела.
Тяжело вздохул.
— Я понял тебя. Слушай, Убайдулла, дорогой… Ты, наверное, никак не разберешься, что к чему. Хорошо, я объясню снова. Если Муслима первым найдет Яздон-разумник, он его как пить дать пришьет. Следовательно, плакали мои четыреста тысяч. Ты понимаешь, душа моя? — четыреста тысяч! Я стрелки на тебя переведу, Убайдулла. А ты со всеми своими пропитыми потрохами, — брезгливо щурясь, сказал Карим, — не стоишь и половины этой суммы! Не боишься? Ведь долг есть долг, Убайдулла. Хорошо, если есть чем отдавать. А если нету?.. Говорят, у тебя дочери красавицы. Это тоже капитал, Убайдулла, кто спорит. Ты на него рассчитываешь? Его будешь в дело пускать… а?
Он сухо рассмеялся и замолчал. Убайдулла нашелся-таки, ответил шуткой.
— Ладно, ладно… действуй.
Показалось, что даже по телефону можно было почувствовать горячую волну от вскипевшего мозга Убайдуллы, услышавшего ленивое предположение Карима… Нашелся… отшутился… молодец. Ничего, ничего. Пусть ненавидит. Это нормально. Но пусть, ненавидя, боится. Главное, чтобы страх был больше ненависти. Тогда, милый мой друг Убайдулла, даже исходя черной ненавистью, ты будешь лепетать вежливые слова… Будешь находить новые шутки. Это хорошо. Веселая вежливая речь нежит слух.
Он-то знал, что такое ненависть… Любовь? Любовь тоже знал. Мать, когда он был маленьким… Еще, пожалуй, та женщина, которая… она тоже его любила… господи, да как же ее звали? Дильбар, вот. Да, Дильбар. Ему пришлось от нее отказаться, но… А главное — Ориф. Сын. Да, он знал ненависть. Но знал и любовь. Только никогда не думал, что придется взвешивать их на одних весах…
Если бы с Халилом не случилось этого несчастья… В свое время Карим не раз пытался приблизить к себе брата: забрать из кишлака, устроить возле себя, под боком. С тех самых пор, как к нему перешло дело Ислома (старик скоропостижно скончался лет через пять после того, как Карим Бухоро начал на него работать), он нуждался в близком человеке. Ему нужен был верный человек — верный до конца, до последнего предела, за которым уже только смерть и небытие. Таким человеком мог быть только брат, и глуп тот, кто поверит кому-нибудь другому. Карим не собирался брать никого со стороны, как сделал в свое время Ислом, приблизив его, введя в тонкости дела и передав бесценные связи и ниточки, записанные в заветной тетрадке. Правильно говорил Ислом-паук — десять дураков все равно глупее одного умного человека. Карим не хотел повторять его ошибок.
Предлагая Халилу другую жизнь, Карим отчетливо понимал, что Халил к этой жизни не готов. При всей любви к брату — любви немного испуганной, боязливой: должно быть, не мог он забыть судьбу своей первой жены, — при всей готовности помочь, Халил оставался все тем же самым колхозным трактористом: жил как колхозный тракторист, мечтал о вещах, интересных только колхозному трактористу, — и выбить из него этого колхозного тракториста Кариму не представлялось возможным…