II ПЕРВОЕ СЛЕДСТВИЕ ДУРАЦКОГО ДЕЛА. 2 15 глава




Но Кирсанов рассуждал о деле не как посторонний человек, а как участник. Ему представлялось, что удалиться труднее, чем оставаться; чувство влечет его остаться, следовательно, остаться не будет ли значить — поддаться чувству, обольститься его внушениями? Какое право он имеет так безусловно верить, что ни словом, ни взглядом не обнаружит своего чувства, не сделает вызова? Потому вернее будет удалиться. В своем деле мудрено различить, насколько рассудок обольщается софизмами влечения, потому что честность говорит: поступай наперекор влечению, тогда у тебя больше шансов, что ты поступишь благородно. Это в переводе с теоретического языка на обыкновенный; а теория, которой держался Кирсанов, считает такие пышные слова, как благородство, двусмысленными, темными, и Кирсанов по своей терминологии выразился бы так: «Всякий человек эгоист, я тоже; теперь спрашивается: что для меня выгоднее, удалиться или оставаться? Удаляясь, я подавляю в себе одно частное чувство; оставаясь, я рискую возмутить чувство своего человеческого достоинства глупостью какого-нибудь слова или взгляда, внушенного этим отдельным чувством. Отдельное чувство может быть подавлено, и через несколько времени мое спокойствие восстановится, я опять буду доволен своею жизнью. А если я раз поступлю против всей своей человеческой натуры, я навсегда утрачу возможность спокойствия, возможность довольства собою, отравлю всю свою жизнь. Мое положение вот какое: я люблю вино, и передо мною стоит кубок с очень хорошим вином; но есть у меня подозрение, что это вино отравлено. Узнать, основательно или нет мое подозрение, я не могу. Должен ли я пить этот кубок, или опрокинуть его, чтобы он не соблазнял меня? Я не должен называть своего решения ни благородным, ни даже честным, — это слишком громкие слова, я должен назвать его только расчетливым, благоразумным: я опрокидываю кубок. Через это я отнимаю у себя некоторую приятность, делаю себе некоторую неприятность, но зато обеспечиваю себе здоровье, то есть возможность долго и много пить такое вино, о котором я наверное знаю, что оно не отравлено. Я поступаю неглупо, вот и вся похвала мне».


XVIII

Каким же манером удалиться? Прежняя штука, притвориться обиженным, выставить какую-нибудь пошлую сторону характера, чтобы опереться на нее, не годится: два раза на одном и том же не проведешь: вторая такая история лишь раскрыла бы смысл первой, показала бы его героем не только новых, но и прежних времен. Да и вообще от всякого быстрого перерыва отношений надобно отказаться; такое удаление было бы легче, но оно было бы эффектно, возбудило бы внимание, то есть было бы теперь пошлостью и низостью (по кирсановской теории эгоизма: — глупостью, нерасчетом). Потому остается только один, самый мудреный и мучительный способ: тихое отступление медленным, незаметным образом, так чтоб и не заметили, что он удаляется. Тяжеловато и очень хитро это дело: уйти из виду так, чтобы не заметили твоего движения, когда смотрят на тебя во все глаза, а нечего делать, надобно действовать так. А впрочем, по кирсановской теории, это и не мучительно, а даже приятно; ведь чем труднее дело, тем больше радуешься (по самолюбию) своей силе и ловкости, исполняя его удачно.

И действительно, он исполнил его удачно: не выдал своего намерения ни одним недомолвленным или перемолвленным словом, ни одним взглядом; попрежнему он был свободен и шутлив с Верою Павловною, попрежнему было видно, что ему приятно в ее обществе; только стали встречаться разные помехи ему бывать у Лопуховых так часто, как прежде, оставаться у них целый вечер, как прежде, да как-то выходило, что чаще прежнего Лопухов хватал его за руку, а то и за лацкан сюртука со словами: «нет, дружище, ты от этого спора не уйдешь так вот сейчас» — так что все большую и большую долю времени, проводимого у Лопуховых, Кирсанову приводилось просиживать у дивана приятеля. И все это устраивалось так постепенно, что вовсе и незаметно было, как развивалась перемена. Помехи являлись, и Кирсанов не только не выставлял их, а, напротив, жалел (да и то лишь иногда, жалеть часто не годилось бы), что встретилась такая помеха; помехи являлись все такие натуральные, неизбежные, что частенько сами Лопуховы гнали его от себя, напоминая, что он забыл обещание ныне быть дома, потому что у него хотели быть такой-то и такой-то из знакомых, от которых ему не удалось отвязаться… Или он забыл, что если ныне он не будет у такого-то, этот такой-то оскорбится; или он забыл, что у него к завтрашнему утру остается работы часа на четыре, по крайней мере: что ж он, хочет не спать нынешнюю ночь? — ведь уж 10 часов, нечего ему балагурить, пора ему отправляться за работу. Кирсанов даже не всегда слушался этих напоминаний: не поедет он к этому знакомому, пусть сердится этот господин, или: работа не уйдет, время еще есть, а он досидит вечер здесь. А помехи все накоплялись: и ученые занятия все неотступнее отнимали у Кирсанова вечер за вечером — провалились бы они, по его мнению (изредка выражаемому вскользь), эти ученые занятия, — и знакомые тоже навязывались на него все больше и как только они навязываются (это выражается тоже изредка тоже изредка, вскользь) — удивительно, как они навязываются! Это ему так кажется, а Лопуховым очень видно, почему так: он входит в известность, вот и является все больше и больше людей, которым он нужен; и работою нельзя ему пренебрегать, напрасно он начинает полениваться, — да чего, он вовсе изленился в предыдущие месяцы, вот ему и скучно приниматься за нее: — «А надобно, брат Александр». — «Пора, Александр Матвеич!»

Труден был маневр, на целые недели надобно было растянуть этот поворот налево кругом и повертываться так медленно, так ровно, как часовая стрелка: смотрите на нее, как хотите, внимательно, не увидите, что она поворачивается, а она себе исподтишка делает свое дело, идет в сторону от прежнего своего положения. Зато и какое же наслаждение было Кирсанову, как теоретику, любоваться своею ловкостью на практике. Эгоисты и материалисты, ведь они все делают, собственно, только в удовольствие себе. Да и Кирсанов мог, положа руку на сердце, сказать, что он делает свою штуку в удовольствие себе: он радовался на свое искусство и молодечество.

Так прошел месяц, может быть, несколько и побольше, и если бы кто сосчитал, тот нашел бы, что в этот месяц ни на волос не уменьшилась его короткость с Лопуховыми, но вчетверо уменьшилось время, которое проводит он у них, а в этом времени наполовину уменьшилась пропорция времени, которое проводит он с Верою Павловною. Еще какой-нибудь месяц, и при всей неизменности дружбы, друзья будут мало видеться, — и дело будет в шляпе.

Зорки глаза у Лопухова — неужели он ничего не замечает?

— Нет, ничего.

А Вера Павловна? И Вера Павловна ничего не замечает. И в себе ничего не замечает? и в себе ничего не замечает Вера Павловна; только снится Вере Павловне сон.


XIX
Третий сон Веры Павловны

И снится Вере Павловне сон:

«После чаю, поболтавши с «миленьким», пришла она в свою комнату и прилегла, — не спать, спать еще рано, куда же, только еще половина девятого, нет, она еще не раздевалась, — а только так, легла читать. Вот она и читает на своей кроватке, только книга опускается от глаз, и думается Вере Павловне: Что это, в последнее время стало мне несколько скучно иногда? или это не скучно, а так? да, это не скучно, а только я вспомнила, что ныне я хотела ехать в оперу, да этот Кирсанов, такой невнимательный, поздно поехал за билетом: будто не знает, что, когда поет Бозио, то нельзя в 11 часов достать билетов в 2 рубля. Конечно, его нельзя винить: ведь он до 5 часов работал, наверное до 5, хоть и не признался… а все-таки он виноват. Нет, вперед лучше буду просить «миленького» брать билеты и в оперу ездить буду с миленьким: миленький никогда этого не сделает, чтоб я осталась без билета, а ездить со мною он всегда будет рад, ведь он у меня такой милый, мой миленький. А через этого Кирсанова пропустила «Травиату!» — это ужасно! Я бы каждый вечер была в опере, если бы каждый вечер была опера — какая-нибудь, хоть бы сама по себе плохая, с главною ролью Бозио. Если б у меня был такой голос, как у Бозио, я, кажется, целый день пела бы. А если бы познакомиться с нею? Как бы это сделать? Этот артиллерист хорош с Тамберликом, нельзя ли через него? Нет, нельзя. Да и какая смешная мысль! Зачем знакомиться с Бозио? разве она станет петь для меня? Ведь она должна беречь свой голос.

А когда ж это Бозио успела выучиться по-русски? И как чисто она произносит. Но какие же смешные слова, и откуда она выкопала такие пошлые стишки? да, она, должно быть, училась по той же грамматике, по которой я: там они приведены в пример для расстановки знаков препинания; как это глупо, приводить в грамматике такие стихи, и хоть бы стихи-то были не так пошлы; но нечего думать о стихах, надобно слушать, как она поет:

Час наслажденья

Лови, лови;

Младые лета

Отдай любви…

Какие смешные слова: и «младые» и «лета» с неверным удареньем! Но какой голос, и какое чувство у ней! Да, у ней голос стал гораздо лучше прежнего, несравненно лучше, удивительно! Как же это он мог стать так много лучше? Да, вот я не знала, как с нею познакомиться, а она сама приехала ко мне с визитом. Как это она узнала мое желанье?

— Да ведь ты давно зовешь меня, — говорит Бозио, и говорит по-русски.

— Я тебя звала, Бозио? Да как же я могла звать тебя, когда я с тобою незнакома? Но я очень, очень рада видеть тебя.

Вера Павловна раскрывает полог, чтобы подать руку Бозио, но певица хохочет, да ведь это не Бозио, а скорее де-Мерик в роли цыганки в «Риголетто», но только веселость хохота де-Мерик, а голос Бозио, и отбегает, и прячется за пологом; как досадно, этот полог прячет ее, и ведь прежде его не было, откуда он взялся.

— Знаешь, зачем я к тебе приехала? — и хохочет, будто де-Мерик, но только Бозио.

— Да кто ж ты? Ведь ты не де-Мерик?

— Нет.

— Ведь ты Бозио?

Певица хохочет: — Узнаешь скоро; а теперь нам надобно заняться тем, зачем я к тебе пришла. Я хочу читать с тобою твой дневник.

— У меня нет никакого дневника, я никогда не вела его.

— А посмотри, что ж это лежит на столике?

Вера Павловна смотрит: на столике у кроватки лежит тетрадь с надписью: «Дневник В. Л.» Откуда взялась эта тетрадь? Вера Павловна берет ее, раскрывает — тетрадь писана ее рукою; когда же?

— Читай последнюю страницу, — говорит Бозио.

Вера Павловна читает: «Опять мне часто приходится сидеть одной по целым вечерам. Но это ничего: я так привыкла».

— Только? — говорит Бозио.

— Только.

— Нет, ты не все читаешь.

— Здесь больше ничего не написано.

— Меня не обманешь, — говорит гостья: — а это что? — Из-за полога протягивается рука. Как хороша эта рука! нет, эта дивная рука не Бозио, и как же эта рука протягивается сквозь полог, не раскрывая полога?

Рука новой гостьи дотрогивается до страницы; под рукою выступают новые строки, которых не было прежде. «Читай», говорит гостья. У Веры Павловны сжимается сердце, она еще не смотрела на эти строки, не знает, что тут написано; но у ней сжимается сердце. Она не хочет читать новых строк.

— Читай, — повторяет гостья.

Вера Павловна читает: «нет, одной теперь скучно. Это прежде не было скучно. Отчего же это прежде не было скучно одной, и отчего теперь скучно?»

— Переверни страницу назад, — говорит гостья.

Вера Павловна перевертывает страницу. «Лето нынешнего года». Кто же так пишет дневники? думается Вере Павловне. Надобно было написать: 1855, июнь или июль, и выставить число, а тут: лето нынешнего года; кто же так пишет в дневниках? «Лето нынешнего года. Мы едем, по обыкновению, за город, на острова; а в нынешний раз с нами едет миленький; как это приятно мне». Ах, так это август, — какое число? 15 или 12? да, да, около 15-го, это про ту поездку, после которой мой бедный миленький сделался болен, думает Вера Павловна.

— Только?

— Только.

— Нет, ты не все читаешь. А это что? — говорит гостья, и опять сквозь нераскрывающийся полог является дивная рука, опять касается страницы, и опять выступают на странице новые слова, и опять против воли читает Вера Павловна новые слова: «Зачем мой миленький не провожает нас чаще?»

— Переверни еще страницу, — говорит гостья.

«У моего миленького так много занятий, и все для меня, для меня он работает, мой миленький». Вот и ответ, с радостью думает Вера Павловна.

— Переверни опять страницу.

«Какие честные, благородные люди эти студенты, и как они уважают моего миленького. И мне с ними весело: я с ними, как с братьями, без всякой церемонии».

— Только?

— Только.

— Нет, читай дальше. — И опять является рука, касается страницы, опять выступают новые строки, опять против воли читает Вера Павловна новые строки:

«16 августа», то есть, на другой день после прогулки на острова, ведь она была именно 15-го, думает Вера Павловна: «миленький все время гулянья говорил с этим Рахметовым, или, как они в шутку зовут его, ригористом, и с другими его товарищами. Подле меня едва ли провел он четверть часа», неправда, больше полчаса, я думаю, да, больше полчаса, я уверена, думает Вера Павловна: «кроме того времени, которое мы сидели рядом в лодке. 17 августа. Вчера весь вечер просидели у нас студенты»; да, это накануне того дня, как миленький занемог, «миленький весь вечер говорил с ними. Зачем он отдает им так много времени, так мало мне? Ведь не все же время он работает, он и сам говорит, что далеко не все время, что без отдыха невозможно работать, что он много отдыхает, думает о чем-нибудь только для отдыха, зачем же он думает один, зачем не со мною?»

— Переверни еще лист.

«Июль нынешнего года, и всякий месяц нынешнего года до болезни миленького, да и в прошлом году то же, и прежде то же. Пять дней тому назад были у нас студенты; вчера то же. Я с ними много шалила, так весело было. Завтра или послезавтра будут опять, опять будет очень весело».

— Только?

— Только.

— Нет, читай дальше. — Опять является рука, касается страницы, опять выступают под рукою новые строки, опять против воли читает их Вера Павловна.

«С начала нынешнего года, особенно с конца весны. Да это прежде было мне весело с этими студентами, весело, и только. А теперь часто думается: это ребяческие игры, мне долго будут они забавны, вероятно, когда я буду и старуха, когда самой будет уже не по летам играть, я буду любоваться на игры молодежи, напоминающие детство. Но ведь я и теперь смотрю на этих студентов, как на младших братьев, и я не всегда бы хотела превращаться непременно в Верочку, когда хочу отдыха от серьезных мыслей и труда. Ведь я уж Вера Павловна; веселиться, как Верочка, приятно по временам, но не всегда же. Вера Павловна иногда хочет такого веселья, при котором бы оставаться Верою Павловною. Это веселье с ровными по жизни».

— Переверни еще несколько страниц назад.

«Я на днях открываю швейную и отправилась к Жюли просить заказов. Миленький заехал к ней за мной. Она оставила нас завтракать, велела подать шампанского, заставила меня выпить два стакана. Мы с нею начали петь, бегать, кричать, бороться. Так было весело. Миленький смотрел и смеялся».

— Будто только? — говорит гостья, и опять под рукою гостьи выступают новые слова, и опять против воли читает их Вера Павловна:

«Миленький только смотрел и смеялся. Почему ж бы ему не пошалить с нами? Ведь это было бы еще веселее. Разве это было неловко или разве он этого не сумел бы — принять участие в нашей игре? Нет, нисколько не неловко, и он сумел бы. Но у него такой характер. Он только не мешает, но одобряет, радуется, — и только».

— Переверни одну страницу вперед.

«Нынче мы с миленьким были в первый раз после моего замужества у моих родных. Мне было так тяжело видеть ту жизнь, которая давила, душила меня до замужества. Миленький мой! От такой отвратительной жизни он меня избавил! Ночью мне приснился страшный сон: будто маменька упрекает меня в неблагодарности и говорит правду, но такую ужасную правду, что я начала стонать. Миленький услышал этот стон и вошел в мою комнату, а я уже пела (все во сне), потому что пришла моя любимая красавица и утешила меня. Миленький был моею горничною. Так было стыдно. Но он такой скромный, только поцеловал мое плечо».

— Будто только написано? Меня не обманешь, читай… — Опять под рукою гостьи выступают новые слова, и Вера Павловна против воли читает их:

«А ведь это даже как будто обидно».

— Переверни несколько страниц назад.

«Ныне я ждала своего друга Д. на бульваре, подле Нового моста: там живет дама, у которой я думала быть гувернанткою. Но она не согласилась. Мы с Д. вернулись домой очень унылые. Я в своей комнате перед обедом все думала, что лучше умереть, чем жить, как я живу теперь, и вдруг, за обедом, Д. говорит: „Вера Павловна, пьем за здоровье моей невесты и вашего жениха“. Я едва могла удержаться, чтобы не заплакать тут же при всех, от радости такого неожиданного избавления. После обеда мы долго говорили с Д. о том, как мы будем жить. Как я его люблю: он выводит меня из подвала».

— Читай же все.

— Больше ничего нет.

— Смотри. — Опять под рукою гостьи выступают новые строки.

— Я не хочу читать, — в страхе говорит Вера Павловна; она еще не разобрала, что написано на этих новых строках, но ей уже страшно.

— Не можешь не читать, когда я велю: читай!

Вера Павловна читает:

«Так неужели же я люблю его за то, что он выводит меня из подвала? не самого его, а свое избавление из подвала?»

— Переверни еще назад, читай самую первую страницу.

«В день моего рождения, сегодня, я в первый раз говорила с Д. и полюбила его. Я еще ни от кого не слышала таких благородных, утешительных слов. Как он сочувствует всему, что требует сочувствия, хочет помогать всему, что требует помощи; как он уверен, что счастье для людей возможно, что оно должно быть, что злоба и горе не вечно, что быстро идет к нам новая, светлая жизнь. Как у меня радостно расширялось сердце, когда я слышала эти уверения от человека ученого, серьезного: ведь ими подтверждались мои мысли. Как добр он был, когда говорил о нас, бедных женщинах. Каждая женщина полюбит такого человека. Как он умен, как он благороден, как он добр!»

— Хорошо. Переверни опять на последнюю страницу.

— Но эту страницу я уж прочла.

— Нет, это еще не последняя. Переверни еще лист.

— Но на этом листе ничего нет.

— Читай же! Видишь, как много на нем написано. — И опять от прикосновения руки гостьи выступили строки, которых не было.

Сердце Веры Павловны холодеет.

— Я не хочу читать, я не могу читать.

— Я велю. Должна.

— Не могу и не хочу.

— Так я тебе прочту, что у тебя написано. — Слушай:

«Он человек благородный, он мой избавитель. Но благородством внушается уважение, доверие, готовность действовать заодно, дружба; избавитель награждается признательностию, преданностию. Только. У него натура, быть может, более пылкая, чем у меня. Когда кипит кровь, ласки его жгучи. Но есть другая потребность, потребность тихой, долгой ласки, потребность сладко дремать в нежном чувстве. Знает ли он ее? Сходны ли наши натуры, наши потребности? Он готов умереть для меня, — и я для него. Но довольно ли этого? Мыслями ли обо мне живет он? Мыслями ли о нем живу я? Люблю ли я его такою любовью, какая нужна мне? Прежде я не знала этой потребности тихого, нежного чувства — нет, мое чувство к нему не…»

— Я не хочу слышать больше! — Вера Павловна с негодованием отбрасывает дневник. — Гадкая! злая! зачем ты здесь! Я не звала тебя, уйди!

Гостья смеется тихим, добрым смехом.

— Да, ты не любишь его; эти слова написаны твоею рукою.

— Проклинаю тебя!»

Вера Павловна просыпается с этим восклицанием, и быстрее, чем сознала она, что видела только сон и что она проснулась, она уже вскочила, она бежит.

— Мой милый, обними меня, защити меня! Мне снился страшный сон! — Она жмется к мужу. — Мой милый, ласкай меня, будь нежен со мною, защити меня!

— Верочка, что с тобою? — муж обнимает ее. — Ты вся дрожишь. — Муж целует ее. — У тебя на щеках слезы, у тебя холодный пот на лбу. Ты босая бежала по холодному полу, моя милая; я целую твои ножки, чтобы согреть их.

— Да, ласкай меня, спаси меня! мне снился гадкий сон, мне снилось, что я не люблю тебя.

— Милая моя, кого же ты любишь, как не меня? Нет, это пустой, смешной сон!

— Да, я люблю тебя, только ласкай меня, целуй меня, — я тебя люблю, я тебя хочу любить.

Она крепко обнимает мужа, вся жмется к нему и, успокоенная его ласками, тихо засыпает, целуя его.


XX

В это утро Дмитрий Сергеич не идет звать жену пить чай: она здесь, прижавшись к нему; она еще спит; он смотрит на нее и думает: «что это такое с ней, чем она была испугана, откуда этот сон?»

— Оставайся здесь, Верочка, я внесу сюда чай; не вставай, мой дружочек, я подам тебе, ты умоешься не вставая.

— Да, я не буду вставать, я полежу, мне так хорошо здесь: какой ты умный за это, миленький, как я тебя полюбила. Вот я и умылась, теперь неси сюда чай; нет, прежде обними меня! — И Вера Павловна долго не выпускала мужа, обнявши. — Ах, мой миленький, какая я смешная! как я к тебе прибежала! Что теперь подумает Маша? Нет, мы это скроем от нее, что я проснулась у тебя. Принеси мне сюда одеваться. Ласкай меня, мой миленький, ласкай меня, я хочу любить тебя, мне нужно любить! Я буду любить тебя, как еще не любила!

* * *

Комната Веры Павловны стоит пустая. Вера Павловна, уж не скрываясь от Маши, поселилась в комнате мужа. «Какой он нежный, какой он ласковый, мой милый, и я могла вздумать, что не люблю тебя? Какая я смешная!»

— Верочка, теперь ты успокоилась, моя милая; скажи же мне, что тебе приснилось третьего дня?

— Ах, пустяки! Мне только и приснилось, что я тебе сказала, что ты мало ласкаешь меня. А теперь мне хорошо. Зачем мы не жили с тобою всегда так? Тогда мне не приснился бы этот гадкий сон, страшный, гадкий, я не хочу помнить его!

— Да ведь мы без него не жили бы, как теперь.

— Правда; я ей очень благодарна, этой гадкой: она не гадкая, хорошая.

— Кто «она»? У тебя, кроме прежней красавицы, еще новая подруга?

— Да, еще новая. Ко мне приходила какая-то женщина, с таким очаровательным голосом, гораздо лучше Бозио, а какие руки у нее! Ах, какая дивная красота! Только руку я и видела: сама она пряталась за пологом, мне снилось, что у моей постели, — за то же я ее и бросила, что на ней это приснилось, — что у ней есть полог и что гостья прячется за ним; но какая дивная рука, мой милый! И она пела про любовь и подсказывала мне, что такое любовь. Теперь я поняла, мой милый. Какая была я глупенькая, я не понимала, ведь была девочка, глупенькая девочка?

— Моя милая, ангел мой, всему своя пора. И то, как мы прежде жили с тобою — любовь; и то, как теперь живем, — любовь; одним нужна одна, другим — другая любовь: тебе прежде было довольно одной, теперь нужна другая. Да, ты теперь стала женщиной, мой друг, и что прежде было не нужно тебе, стало нужно теперь.

* * *

Проходит неделя, две. Вера Павловна нежится; в своей комнате бывает она теперь только, когда мужа нет дома или когда он работает, — да нет, и когда работает, она часто сидит у него в кабинете; когда заметит, что мешает, что работа требует полного внимания, тогда зачем же мешать? Но ведь таких работ у каждого мало, большая часть и ученой работы — чисто механическая; поэтому три четверти времени он видит подле себя жену, и порою они приласкают друг друга. Только одно изобретение было нужно: купить другой диван, поменьше мужнина. И вот Вера Павловна после обеда нежится на своем диванчике; у диванчика сидит муж и любуется на нее.

— Милый мой, зачем ты целуешь мои руки? ведь я этого не люблю.

— Да? я и забыл, что обижаю тебя, ну, и буду обижать.

— Миленький мой, ты во второй раз избавляешь меня: спас меня от злых людей, спас меня от себя самой! Ласкай меня, мой милый, ласкай меня!

* * *

Проходит месяц. Вера Павловна нежится после обеда на своем широком, маленьком, мягком диванчике в комнате своей и мужа, то есть в кабинете мужа. Он присел на диванчик, а она обняла его, прилегла головой к его груди, но она задумывается; он целует ее, но не проходит задумчивость ее, и на глазах чуть ли не готовы навернуться слезы.

— Верочка, милая моя, что ты задумчива?

Вера Павловна плачет и молчит. Нет она утерла слезы.

— Нет, не ласкай, мой милый! Довольно. Благодарю тебя! — и она так кротко и искренно смотрит на него. — Благодарю тебя, ты так добр ко мне.

— Добр, Верочка? Что это, как это?

— Добр, мой милый; ты добрый.

* * *

Проходит два дня. Вера Павловна опять нежится после обеда, нет, не нежится, а только лежит и думает, и лежит она в своей комнате, на своей кроватке. Муж сидит подле нее, обнял ее, Тоже думает.

«Да, это не то. Во мне нет того», думает Лопухов.

«Какой он добрый, какая я неблагодарная!», думает Вера Павловна.

Вот что они думают.

Она говорит:

— Мой милый, иди к себе, занимайся или отдохни, — и хочет сказать, и умеет сказать эти слова простым, не унылым тоном.

— Зачем же, Верочка, ты гонишь меня? мне и здесь хорошо, — и хочет и умеет сказать эти слова простым, веселым тоном.

— Нет, иди, мой милый. Ты довольно делаешь для меня. Иди, отдохни.

Он целует ее, и она забывает свои мысли, и ей опять так сладко и легко дышать.

— Благодарю тебя, мой милый, — говорит она.

* * *

А Кирсанов совершенно счастлив. Трудновата была борьба на этот раз, но зато и сколько внутреннего удовольствия доставляла она ему, и это удовольствие не пройдет вместе с нею, а будет греть его грудь долго, до конца жизни. Он честен. Да. Он сблизил их. Да, в самом деле сблизил. Кирсанов лежит на диване, курит и думает: «Будь честен, то есть расчетлив, не просчитывайся в расчете, помни сумму, помни, что она больше своей части, то есть, твоя человеческая натура сильнее, важнее для тебя, чем каждое отдельное твое стремление, предпочитай же ее выгоды выгодам каждого отдельного твоего стремления, если они как-нибудь разноречат, — вот только и всего, это и называется попросту: будь честен, и все будет отлично. Одно правило, и какое немудрое, вот и весь результат науки, вот и весь свод законов счастливой жизни. Да, счастливы те, которые родились с наклонностью понять это простое правило. И я довольно счастлив в этом отношении. Конечно, я много, вероятно, больше, чем натуре, обязан развитию. А постепенно это будет развиваться в обычное правило, внушаемое всем воспитанием, всею обстановкою жизни. Да, тогда будет всем легко жить на свете, вот как теперь мне. Да, я доволен. Надобно, однако, зайти к ним: я не был уж недели три. Пора, хоть это уж и неприятно мне. Меня уж не тянет к ним. Но пора. Заеду на-днях на полчаса. Или не отложить ли на месяц? Кажется, можно. Да, отступление сделано вполне, маневры кончены; скрылся из виду, и теперь не заметят, три недели или три месяца не был я у них. А приятно издали думать о людях, с которыми поступил честно. Отдыхаю на лаврах».

* * *

А Лопухов еще через два-три дня, тоже после обеда, входит в комнату жены, берет на руки свою Верочку, несет ее на ее оттоманку к себе: «Отдыхай здесь, мой друг», и любуется на нее. Она задремала, улыбаясь; он сидит и читает. А она уж опять открыла глаза и думает:

«Как у него убрана комната: кроме необходимого, ничего нет. Нет, есть и у него свои прихоти: вот огромный ящик сигар, который я ему подарила в прошлом году, он еще стоит цел, ждет своего срока. Да, это его единственная прихоть, одна роскошь — сигары. Нет, вот и еще роскошь: фотография этого старика; какое благородное лицо у старика, какая смесь незлобия и проницательности в его глазах, во всем выражении лица! Сколько хлопот было Дмитрию достать эту фотографию. Ведь портретов Овэна нет нигде, ни у кого. Писал три письма, двое из бравших письма не отыскали старика, третий нашел, и сколько мучил его, пока удалась действительно превосходная фотография, и как Дмитрий был счастлив, когда получил ее, и письмо от „святого старика“, как он зовет его, письмо, в котором Овэн хвалит меня, со слов его. А вот и другая роскошь: мой портрет; полгода он копил деньги, чтобы просить хорошего живописца, и сколько они с этим молодым живописцем мучили меня. Два портрета — и только. Неужели дорого стоило бы купить гравюр и фотографий, как у меня? У него нет и цветов, которых так много в моей комнате; отчего же ему не нужны цветы, а мне нужны? Неужели оттого, что я женщина? Что за пустяки! Или это оттого, что он серьезный, ученый человек? Но ведь у Кирсанова и гравюры, и цветы, а он также серьезный и ученый человек.

И почему ему скучно отдавать мне много времени? Ведь я знаю, что это ему стоит усилия. Неужели оттого, что он серьезный и ученый человек? Но ведь Кирсанов… нет, нет, он добрый, добрый, он все для меня сделал, все готов с радостью для меня сделать! Кто может так любить меня, как он? И я его люблю, и я готова на все для него…»

— Верочка, а ты уж не дремлешь, мой милый друг?

— Миленький мой, отчего у тебя в комнате нет цветов?

— Изволь, мой друг, я заведу. Завтра же. Мне просто не случилось подумать об этом, что это хорошо. А это очень хорошо.

— И о чем еще просила бы я тебя: купи себе фотографий, или лучше, я тебе куплю на свои деньги и цветов, и фотографий.

— Тогда, действительно, они будут мне приятны. Я и так люблю их, но тогда мне приятнее будет иметь их. Но, Верочка, ты была задумчива, ты думала о своем сне. Позволишь ли ты мне просить тебя, чтоб ты побольше рассказала мне об этом сне, который так напугал тебя?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-08-15 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: