И с горькою усмешкою опустил свою лысую голову. Долговязый, тощий, с красным длинным носом, на корточках перед огнем, он походил на больную зябнущую птицу.
Внизу в двери дома послышался стук, потом сонная ругань сварливой, опухшей от водянки, старухи, его единственной прислужницы, и шлепанье деревянных башмаков ее по кирпичному полу.
– Кой черт? – удивился Бернарде. – Уж не жид ли опять за процентами? У, нехристи окаянные! И ночью не дадут покоя…
Скрипнули ступени лестницы. Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина в собольей шубе, в шелковой черной маске.
Бернарде вскочил и уставился на нее. Она молча приблизилась к стулу.
– Осторожнее, мадонна, – предупредил хозяин, – спинка сломана.
И со светскою любезностью прибавил: – Какому доброму гению обязан я счастьем видеть знаменитейшую синьору в смиренном жилище моем?
«Должно быть, заказчица. Какой‑нибудь любовный мадригалишко, – подумал он. – Ну, что ж, и то хлеб! Хоть да дрова. Только странно, как это одна, в такой час?.. но, впрочем, имя мое тоже, видно, что‑нибудь да значит. Мало ли неведомых поклонниц!»
Он оживился, подбежал к очагу и великодушно бросил в огонь последнюю щепку. Дама сняла маску. – Это я, Бернарде. Он вскрикнул, отступил и, чтобы не упасть, должен был схватиться рукой за дверную притолоку. – Иисусе, Дева Пречистая! – пролепетал, выпучив глаза. – Ваша светлость… яснейшая герцогиня… – Бернарде, ты можешь сослужить мне великую службу, – сказала Беатриче и потом спросила, оглядываясь: – никто не услышит?
– Будьте покойны, ваше высочество, никто, – кроме крыс да мышей!
– Послушай, – продолжала Беатриче медленно, устремив на него проницательный взор, – я знаю, ты писал для мадонны Лукреции любовные стихи. У тебя должны быть письма герцога с поручениями и заказами.
|
Он побледнел и молча смотрел на нее, расширив глаза, в оцепенении.
– Не бойся, – прибавила она, – никто не узнает. Даю тебе слово, я сумею наградить тебя, если ты исполнишь просьбу мою. Я озолочу тебя, Бернарде!
– Ваше высочество, – с усилием произнес он коснеющим языком, – не верьте… это клевета… никаких писем… как перед Богом…
Глаза ее сверкнули гневом; тонкие брови сдвинулись. Она встала и, не отводя от него тяжелого, пристального взора, подошла к нему.
– Не лги! Я знаю все. Отдай мне письма герцога, если жизнь тебе дорога, – слышишь, отдай! Берегись, Бернарде! Люди мои ждут внизу. Я с тобой не шутить пришла!.. Он упал перед нею на колени:
– Воля ваша, синьора! Нет у меня никаких писем… – Нет? – повторила она, наклоняясь и заглядывая ему в глаза, – нет, говоришь ты?.. – Нет…
– Погоди же, сводник проклятый, заставлю я тебя всю правду сказать. Собственными руками задушу, мерзавец!.. – крикнула она в бешенстве и, в самом деле, вцепилась ему в горло своими нежными пальцами с такою силою, что он задохся и жилы налились у него на лбу. Не сопротивляясь, опустив руки, только беспомощно моргая глазами, сделался он еще более похожим на жалкую, больную птицу.
«Убьет, как Бог свят, убьет, – думал Бернарде. – Ну, что же, пусть… А герцога я не выдам».
Беллинчони был всю жизнь придворным шутом, беспутным бродягою, продажным стихокропателем, но никогда не был изменником. В жилах его текла благородная кровь, более чистая, чем у романьольских наемников, выскочек Сфорца, и теперь он готов был это доказать:
|
Bellincion' Berti vid'io andar cinto Di cuoio e d'osso.
Герцогиня опомнилась, с отвращением выпустила из рук своих горло поэта, оттолкнула его, подошла к столу и схватив маленькую, с продавленными боками, с нагоревшею светильнею, оловянную лампаду, направилась к двери соседней комнаты. Она уже раньше заметила ее и догадалась, что это студиоло – рабочая келья поэта.
Бернарде вскочил и, став перед дверью, хотел преградить ей путь. Но герцогиня молча смерила его таким взглядом, что он съежился, сгорбился и отступил.
Она вошла в обитель нищенской музы. Здесь пахло плесенью книг. На голых стенах с облупленною штукатуркою темнели пятна сырости. Разбитое стекло заиндевелого окошка заткнуто было тряпьем. На письменном наклонном поставце, забрызганном чернилами, с гусиными перьями, общипанными и обглоданными во время искания рифм, валялись бумаги, должно быть, черновые наброски стихов.
Поставив лампаду на полку и не обращая внимания на хозяина, Беатриче стала рыться в листках.
Здесь было множество сонетов придворным казначеям, ключникам, стольникам, кравчим, с шутовскими жалобами, с мольбами о деньгах, дровах, вине, теплой одежде, съестных припасах. В одном из них выпрашивал поэт у мессера Паллавичини к празднику Всех Святых жареного гуся, начиненного айвою. В другом, озаглавленном «От Моро к Чечилии», сравнивая герцога с Юпитером, герцогиню с Юноною, рассказывал, как однажды Моро, отправившись на свидание с любовницей и по дороге застигнутый бурею, должен был вернуться домой, потому что «ревнивая Юнона, догадавшись об измене мужа, сорвала диадему с головы своей и рассыпала жемчуг с небес, подобно бурному дождю и граду».
|
Вдруг под кипою бумаг заметила она изящную шкатулку из черного дерева, открыла ее и увидела тщательно перевязанную пачку писем.
Бернарде, следивший за нею, всплеснул руками в ужасе. Герцогиня взглянула на него, потом на письма, прочла имя Лукреции, узнала почерк Моро и поняла, что это, наконец, то, чего она искала – письма герцога, черновые наброски любовных стихов, заказанных им для Лукреции; схватила пачку, сунула ее себе за платье на грудь молча, бросив поэту, как подачку собаке, кошелек с червонцами, вышла.
Он слышал, как она сходила по лестнице, как захлопнулась дверь, и долго стоял среди комнаты, точно громом сраженный. Пол, казалось ему, шатается под ним, как палуба во время качки.
Наконец, в изнеможении, повалился на свое трехногое хромающее ложе и заснул мертвым сном.
Герцогиня вернулась в замок.
Заметив ее отсутствие, гости перешептывались, спрашивали, что случилось. Герцог тревожился.
Войдя в залу, она приблизилась к нему с немного бледным лицом и сказала, что, почувствовав усталость после бала, удалилась во внутренние покои, чтобы отдохнуть. – Биче, – молвил герцог, взяв ее руку, холодную и liшь чуть задрожавшую в руке его, – если тебе нездоровится, скажи, ради Бога! Не забывай, что ты беременна. Хочешь, отложим до завтра вторую часть праздника? Я ведь и затеял‑то все только для тебя, дорогая… – Нет, не надо, – возразила герцогиня. – Пожалуйста, не беспокойся, Вико. Я давно не чувствовала себя так хорошо, как сегодня… так весело… Я хочу видеть «Рай» и плясать еще буду!..
– Ну, слава Богу, милая, слава Богу! – успокоился Moрo, целуя с почтительной нежностью руку жены. Гости снова перешли в большую «залу для игры в мяч», где для представления «Рая» Беллинчони воздвигнута была машина, изобретенная придворным механиком Леонардо да Винчи.
Когда уселись по местам и потушили огни, раздался голос Леонардо: – Готово!
Вспыхнула пороховая нить, и в темноте, как ледяные Прозрачные солнца, засияли хрустальные шары, расположенные кругообразно, наполненные водою и освещенные изнутри множеством ярких огней, переливавшихся радугой.
– Посмотрите, – указывала соседке на художника донзелла Эрмеллина, – посмотрите, какое лицо, – настоящий маг! Чего доброго, весь замок подымет на воздух, как в сказке!
– С огнем играть не следует! Долго ли до пожара, – молвила соседка.
В машине за хрустальными шарами спрятаны были черные круглые ящики. Из одного ящика появился ангел с белыми крыльями, возвестил начало представления и, произнося один из стихов пролога – Великий Царь Свои вращает сферы, – указал на герцога, давая понять, что Моро управляет подданными с такою же мудростью, как Бог небесными сферами.
И в то же мгновение шары стали двигаться, вращаясь вокруг оси машины под странные, тихие, необычайно приятные звуки, как будто хрустальные сферы, цепляясь одна за другую, звенели таинственной музыкой, о которой повествуют пифагорейцы. Особые, изобретенные Леонардо, стеклянные колокола, ударяемые клавишами, производили эти звуки.
Планеты остановились, и над каждой из них, по очереди, стали появляться соответственные боги – Юпитер, Аполлон, Меркурий, Марс, Диана, Венера, Сатурн, обращаясь с приветствием к Беатриче. Меркурий произнес:
О, ты, затмившая все древние светила,
О, солнце для живых, о, зеркало небес!
Ты красотой своей
Отца богов пленила,
Лампада из лампад и чудо из чудес!
Венера склонила колени пред герцогинею:
Все прелести мои ты обратила в прах,
Уже назвать себя Венерою не смею,
И, побежденная звезда в твоих лучах,
О, солнце новое, от зависти бледнею!
Диана просила Юпитера:
Отдай меня, отец, отдай меня в рабыни Богине всех богинь, миланской герцогине!
Сатурн, ломая смертоносную косу, восклицал: И будет жизнь твоя блаженна и безбурна, И Век твой Золотой, как древний Век Сатурна.
В заключение Юпитер представил ее высочеству трех эллинских Граций, семь христианских Добродетелей, и весь этот Олимп, или рай, под сенью белых ангельских крыл и креста, унизанного огнями зеленых лампад, символами надежды, снова начал вертеться, причем все боги и богини запели гимн во славу Беатриче, под музыку хрустальных сфер и рукоплескания зрителей. – Послушайте, – сказала герцогиня сидевшему рядом вельможе Гаспаре Висконти, – отчего же нет здесь Юноны, ревнивой супруги Юпитера, «срывающей головную повязку с кудрей своих, чтобы рассыпать жемчуг на землю, подобно дождю и граду»?
Услышав эти слова, герцог быстро обернулся и посмотрел на нее. Она засмеялась таким странным насильственным смехом, что мгновенный холод пробежал по сердцу Моро. Но, тотчас же овладев собою, заговорила о другом, только крепче прижала под одеждой на груди своей пачку писем.
Предвкушаемая месть опьяняла ее, делала сильной, спокойной, почти веселой.
Гости перешли в другую залу, где ожидало их новое зрелище: запряженные неграми, леопардами, грифонами, кентаврами и драконами, триумфальные колесницы Нумы Помпилия, Цезаря, Августа, Траяна с аллегорическими Картинами и надписями, гласившими о том, что все эти герои – предтечи Моро; в заключение появилась колесница, влекомая единорогами, с огромным глобусом, подобием звездной сферы, на котором лежал воин в железных ржавых латах. Золотое голое дитя с ветвью шелковицы, по – итальянски моро, выходило из трещины в латах воина, что означало смерть старого. Железного, и рождение нового, Золотого Века, благодаря мудрому правлению Моро. K общему удивлению, золотое изваяние оказалось живым ребенком. Мальчик, вследствие густой позолоты, покрывавшей тело его, чувствовал себя нехорошо. В испуганных глазах его блестели слезы.
Дрожащим, заунывным голосом начал он приветствие герцогу с постоянно возвращавшимся, однозвучным, почти зловещим припевом:
Скоро к вам, о люди, скоро, С обновленной красотой, Я вернусь по воле Моро, Беспечальный Век Златой. вокруг колесницы Золотого Века возобновился бал. Нескончаемое приветствие надоело всем. Его перестали слушать. А мальчик, стоя на вышке, все еще лепетал золотыми коснеющими губами, с безнадежным и покорным видом:
Я вернусь по воле Моро, Беспечальный Век Златой. Беатриче танцевала с Гаспаре Висконти. Порой судорога смеха и рыданий сжимала ей горло. С нестерпимой болью стучала кровь в виски. В глазах темнело. Но лицо казалось беспечным. Она улыбалась.
Окончив пляску, вышла из праздничной толпы и вновь незаметно удалилась.
Герцогиня прошла в уединенную башню Сокровищницы. Сюда никто не входил, кроме нее и герцога.
Взяв свечу у пажа Ричардетто, велела ему ожидать у входа и вступила в высокую залу, где было темно и холодно, как в погребе, села, вынула пачку писем, развязала, положила на стол и уже хотела читать, как вдруг, с пронзительным визгом, свистом и гулом, ветер ворвался в трубу очага, пронесся по всей башне, завыл, зашуршал и едва не задул свечу. Потом сразу наступила тишина, И ей казалось, что она различает звуки дальней бальной музыки и еще другие, чуть слышные голоса, звон железных оков – внизу, в подземелье, где была тюрьма.
И в то же мгновение почувствовала, что за нею, в темном углу, кто‑то стоит. Знакомый ужас охватил ее. Она знала, что не надо смотреть, но не выдержала и оглянулась. В углу стоял тот, кого она видела уже раз, – длинный, черный, чернее мрака, закутанный, с поникшей головою, с монашеским куколем, опущенным так, что лица не было видно. Она хотела крикнуть, позвать Ричардетто, но голос ее замер. Вскочила, чтобы бежать, – ноги у нее подкосились. Упала на колени и прошептала: – Ты… ты опять… зачем?.. Он медленно поднял голову.
И она увидела не мертвое, не страшное лицо покойного герцога Джан‑Галеаццо и услышала голос его: – Прости… бедная, бедная…
Он сделал к ней шаг, и в лицо ей пахнуло нездешним холодом.
Она закричала пронзительным, нечеловеческим криком и лишилась сознания.
Ричардетто, услышав этот крик, прибежал и увидел ее, лежавшую на полу, без чувств.
Он бросился бежать по темным галереям, кое‑где освещенный тусклыми фонарями часовых, затем по ярким, многолюдным залам, отыскивая герцога, с воплем безумного ужаса:
– Помогите! Помогите!
Была полночь. На балу царствовала увлекательная веселость. Только что начали модную пляску, во время которой кавалеры и дамы проходили вереницею под аркою верных любовников. Человек, изображавший Гения – трубач, с длинною трубою, находился на вершине арки; у подножия стояли судьи. Когда приближались «верные любовники», гений приветствовал их нежною музыкою, их принимали с радостью. Неверные же тщетно старались пройти сквозь волшебную арку: труба оглушала их ратными звуками; судьи встречали бурею конфетти, несчастные под градом насмешек должны были обращаться в бегство.
Герцог только что прошел сквозь арку, сопровождаемый самыми тихими, сладостными звуками трубы, подобными пастушьей свирели или воркованию горлиц, – как вернейший из верных любовников.
В это мгновение толпа расступилась. В залу вбежал Ричардетто с отчаянным воплем: – Помогите! Помогите! Увидев герцога, он кинулся к нему:
– Ваше высочество, герцогине дурно… Скорее… Помогите! – Дурно?.. Опять!.. Герцог схватился за голову. – Где? Где? Да говори же толком!.. – В башне Сокровищницы…
Моро пустился бежать так быстро, что золотая чешуйчатая цепь на груди его звякала, пышная гладкая лаццера – прическа, похожая на парик, странно подскаки вала на голове. Гений на арке «верных любовников», все еще продолжавший трубить, наконец заметил, что внизу неладно, и умолк.
Многие побежали за герцогом, и вдруг вся блестящая публика всколыхнулась, ринулась к дверям, как стадо баранов, обуянное ужасом. Арку повалили и растоптали. Трубач, едва успев соскочить, вывихнул себе ногу, кто‑тo крикнул: – Пожар!
– Ну, вот, говорила я, что с огнем играть не следудует – всплеснув руками, воскликнула дама, не одобрявшая хрустальных шаров Леонардо. Другая взвизгнула, приготовляясь упасть в обморок.
– Успокойтесь, пожара нет, – уверяли одни. – Что же такое? – спрашивали другие. – Герцогиня больна!..
– Умирает! Отравили! – решил кто‑то из придворных по внезапному наитию и тотчас же сам поверил своей выдумке.
– Не может быть! Герцогиня только что была здесь… танцевала…
– Разве вы не слышали? Вдова покойного герцога Джан‑Галеаццо, Изабелла Арагонская, из мести за мужа… медленным ядом… – С нами сила Господня! Из соседней залы долетали звуки музыки. Там ничего не знали. В танце «Венера и Завр» дамы с любезной улыбкой водили своих кавалеров на золотых цепях, как узников, и когда они с томными вздохами падали ниц, – ставили им ногу на спину, как победительницы.
Вбежал камерьере, замахал руками и крикнул музыкантам:
– Тише, тише! Герцогиня больна…
Все обернулись на крик. Музыка стихла. Одна лишь виола, на которой играл тугой на ухо, подслеповатый старичок, долго еще заливалась в безмолвии жалобно‑трепетным звуком.
Служители поспешно пронесли кровать, узкую, длинную, с жестким тюфяком, с двумя поперечными брусьями для головы, двумя колками по обеим сторонам для рук и перекладиною для ног родильницы, сохранявшуюся с незапамятных времен в гардеробных покоях дворца и служившую для родов всем государыням дома Сфорца. Странной и зловещей казалась среди бала, в блеске праздничных огней, над толпой разряженных дам, эта родильная кровать. Все переглянулись и поняли.
– Ежели от испуга или падения, – заметила пожилая дама, – следовало бы немедленно проглотить белок сырого яйца с мелко нарезанными кусочками алого шелка.
Другая уверяла, что красный шелк тут ни при чем, а надо съесть зародыши семи куриных яиц в желтке восьмого.
В это время Ричардетто, войдя в одну из верхних зал, услышал за дверями соседней комнаты такой страшный вопль, что остановился в недоумении и спросил, указывая на дверь, одну из женщин, проходивших с корзинами белья, грелками и сосудами горячей воды: – Что это?
Она не ответила.
Другая, старая, должно быть, повивальная бабка, посмотрела на него строго и проговорила: – Ступай, ступай с Богом! Чего торчишь на дороге – только мешаешь. Не место здесь мальчишкам.
Дверь на мгновение приотворилась, и Ричардетто увидел в глубине комнаты, среди беспорядка сорванных одежд и белья, лицо той, которую любил безнадежною детскою любовью, – красное, потное, с прядями волос, Прилипших ко лбу, с раскрытым ртом, откуда вылетал нескончаемый вопль. Мальчик побледнел и закрыл лицо руками.
Рядом с ним разговаривали шепотом разные кумушки, нянюшки, лекарки, знахарки, повитухи. У каждой было первое средство. Одна предлагала обернуть правую ногу родильницы змеиной кожей; другая – посадить ее на чугунный котел с кипятком; третья – подвязать к животу ее шапку супруга; четвертая – дать водки, настоенной на отростках оленьих рогов и кошенильном семени.
– Орлиный камень под правую мышку, магнитный – под левую, – шамкала древняя, сморщенная старушонка, хлопотавшая больше всех, – это, мать моя, первое дело – орлиный камень либо изумруд.
Из дверей выбежал герцог и упал на стул, сжимая голову руками, всхлипывая, как ребенок:
– Господи! Господи! Не могу больше… не могу… Биче, Биче… Из‑за меня, окаянного!..
Он вспомнил, как только что, увидев его, герцогиня закричала с неистовой злобой: «Прочь! прочь! Ступай к своей Лукреции!..»
Хлопотливая старушонка подошла к нему с оловянною тарелочкой:
– Откушать извольте, ваше высочество… – Что это? – Волчье мясо. Примета есть: как волчьего мяса отведает муж, родильнице легче. Волчье мясо, отец ты мой, первое дело!
Герцог с покорным и бессмысленным видом старался Проглотить кусочек жесткого, черного мяса, который застрял у него в горле. Старуха, наклонившись над ним, бормотала:
– Отче наш, иже еси.
Семь волков, одна волчиха.
На земли и небеси.
Взвейся, ветер, наше лихо
В чисто поле унеси.
«Свят, свят, свят – во имя Троицы единосущной и безначальной. Крапко слово наше. Аминь!»
Из комнаты больной вышел главный придворный медик Луиджи Марлиани в сопровождении других врачей. Герцог бросился к ним. – Ну, что? Как?.. Они молчали.
– Ваша светлость, – произнес наконец Луиджи, – все меры приняты. Будем надеяться, что Господь в своем милосердии… Герцог схватил его за руку.
– Нет, нет… Есть же какое‑нибудь средство… Так нельзя… Ради Бога… Ну, сделайте же, сделайте что‑нибудь!..
Врачи переглянулись, как авгуры, чувствуя, что надо его успокоить.
Марлиани, строго нахмурив брови, сказал по‑латыни молодому врачу с румяным и наглым лицом:
– Три унции отвара из речных улиток с мушкатным орехом и красным толченым кораллом.
– Может быть, кровопускание? – заметил старичок с робким и добрым лицом.
– Кровопускание? Я уже думал, – продолжал Марлиани:‑к несчастью, Марс‑в созвездии Рака в четвертом доме Солнца. К тому же влияние нечетного дня… Старичок смиренно вздохнул и притих. – Как полагаете вы, учитель, – обратился к Марлиани другой врач, краснощекий, развязный, с непобедимо веселыми и равнодушными глазами, – не прибавить ли к отвару из улиток мартовского коровьего помета?
– Да, – задумчиво согласился Луиджи, потирая себе переносицу, – коровьего помета, – да, да, конечно! – О, Господи! Господи! – простонал герцог. – Ваше высочество, – обратился к нему Марлиани, – успокойтесь, могу вас уверить, что все, предписываемое наукой…
– К черту науку! – вдруг, не выдержав, накинулся на него герцог, с яростью сжимая кулаки, – Она умирает, умирает, слышите! А вы тут с отваром из улиток, с коровьим пометом!.. Негодяи!.. Вздернуть бы вас всех на виселицу!..
И в смертельной тоске заметался он по комнате, прислушиваясь к неумолкавшему воплю.
Вдруг взор его упал на Леонардо. Он отвел его в стооону:
– Послушай, – забормотал герцог, точно в бреду, видно сам едва помня, что говорит, – послушай, Леонардо, ты‑стоишь больше, чем все они вместе. Я знаю, ты обладаешь великими тайнами… Нет, нет, не возражай… Я знаю… Ах, Боже мой, Боже мой, этот крик!.. Что я хотел сказать? Да, да, – помоги мне, друг мой, помоги, сделай что‑нибудь!.. Я душу отдам, только бы помочь ей хоть ненадолго, только бы этого крика не слышать!.. Леонардо хотел ответить; но герцог, уже забыв о нем, кинулся навстречу капелланам и монахам, входившим в комнату.
– Наконец‑то! Слава Богу! Что у вас? – Частицы мощей преподобного Амброджо, Пояс родомощницы св. Маргариты, честнейший Зуб св. Христофора, Волос Девы Марии. – Хорошо, хорошо, ступайте, молитесь! Моро хотел войти с ними в комнату больной, но в это мгновение крик превратился в такой ужасающий визг и рев, что, заткнув уши, он бросился бежать. Миновав несколько темных зал, остановился в часовне, слабо освещенной лампадами, и упал на колени перед иконою. – Согрешил я. Матерь Божия, согрешил, окаянный, винного отрока погубил, законного государя моего Джан‑Галеаццо! Но ты, Милосердная, Заступница единая, услышь молитву мою и помилуй! Все отдам, все отмолю, только спаси ее, возьми душу мою за нее! Обрывки нелепых мыслей теснились в голове его, мешая молиться: он вспомнил рассказ, над которым недавно смеялся, – о том, как один корабельщик, погибая во время бури, обещал Марии Деве свечу величиною с мачту корабля; когда же товарищ спросил его, откуда возьмет он воска для такой свечи, тот ответил: молчи, только бы спастись нам теперь, а потом будет время подумать; к тому же, я надеюсь, что Мадонна удовольствуется меньшею свечою.
– О чем это я, Боже мой! – опомнился герцог, – с ума схожу, что ли?..
Он сделал усилие, чтобы собрать мысли, и начал снова молиться.
Будто яркие хрустальные шары, похожие на ледяные прозрачные солнца, поплыли, закружились перед ним, послышалась тихая музыка, вместе с назойливым припевом золотого мальчика: Скоро к вам, о люди, скоро я вернусь по воле Моро. Потом все исчезло.
Когда он проснулся, ему казалось, что прошло не более двух‑трех минут; но, выйдя из часовни, увидел он в окнах, занесенных вьюгою, серый свет зимнего утра.
Моро вернулся в залы Рокетты. Здесь всюду была тишина. Навстречу ему попалась женщина, несшая короб с пеленками. Она подошла и сказала:
– Разрешиться изволили. – Жива? – пролепетал он, бледнея. – Слава Богу! Но ребеночек умер. Очень ослабели. Желают вас видеть – пожалуйте.
Он вошел в комнату и увидел на подушках крошечное, как у маленькой девочки, с громадными впадинами глаз, точно затканными паутиной, спокойное, странно знакомое и чужое лицо. Он подошел к ней и наклонился.
– Пошли за Изабеллой… скорее, – произнесла она шепотом.
Герцог отдал приказание. Через несколько минут высокая стройная женщина с печальным суровым лицом, герцогиня Изабелла Арагонская, вдова Джан‑Галеаццо, вошла в комнату и приблизилась к умирающей. Все удивились, кроме духовника и Моро, ставших поодаль.
Некоторое время обе женщины разговаривали шепотом. Потом Изабелла поцеловала Беатриче со словами последнего прощения и, опустившись на колени, закрыв лицо руками, стала молиться.
Беатриче снова подозвала к себе мужа.
– Вико, прости. Не плачь. Помни… я всегда с тобою… Я знаю, что ты меня одну…
Она не договорила. Но он понял, что она хотела сказать: ты меня одну любил.
Она посмотрела на него ясным, как будто бесконечно далеким взором и прошептала:
– Поцелуй.
Моро коснулся губами лба ее. Она хотела что‑то сказать, не могла и только вздохнула чуть слышно: – В губы.
Монах стал читать отходную. Приближенные вернулись в комнату.
Герцог, не отрывая своих губ от прощального поцелуя, чувствовал, как уста ее холодеют, – и в этом последнем Поцелуе принял последний вздох своей подруги. – Скончалась, – молвил Марлиани. Все перекрестились и стали на колени. Моро медленно приподнялся. Лицо его было неподвижно. Оно выражало не скорбь, а страшное, неимоверное напряжение. Он дышал тяжко и часто, как будто через силу подымался на гору. Вдруг неестественно и странно взмахнул сразу обеими руками, вскрикнул: «Биче!» – и упал на мертвое тело. Из всех, кто там был, один Леонардо сохранил спокойствие. Глубоким испытующим взором следил он за герцогом. В такие минуты любопытство художника превозмогало в нем все. Выражение великого страдания в человеческих лицах, в движениях тела наблюдал он как редкий необычайный опыт, как новое прекрасное явление природы. Ни одна морщина, ни один трепет мускула не ускользали от его бесстрастного всевидящего взора.
Ему хотелось как можно скорее зарисовать в памятную книжку лицо Моро, искаженное отчаянием. Он сошел в пустынные нижние покои дворца.
Здесь догорающие свечи коптили, роняя капли воска на пол. В одной из зал перешагнул он через опрокинутую, измятую арку «верных любовников». В холодном свете утра зловещими и жалкими казались пышные аллегории, прославлявшие Моро и Беатриче – триумфальные колесницы Нумы Помпилия, Августа, Траяна, Золотого Века. Он подошел к потухшему камину, оглянулся и, удостоверившись, что в зале нет никого, вынул записную книжку, карандаш и начал рисовать, как вдруг заметил в углу камина мальчика, служившего изваянием Золотого Века. Он спал, окоченелый от холода, скорчившись, съежившись, охватив руками колени, опустив на них голову. Последнее дыхание стынущего пепла не могло согреть его голого золотого тела.
Леонардо тихонько дотронулся до плеча его. Ребенок не поднял головы, только жалобно и глухо простонал. Художник взял его на руки.
Мальчик открыл большие, черно‑синие как фиалки, испуганные глаза и заплакал:
– Домой, домой!..
– Где ты живешь? Как твое имя? – спросил Леонардо. – Липпи, – ответил мальчик. – Домой, домой! Ой, тошно мне, холодно… Веки его сомкнулись; он залепетал в бреду:
Скоро к вам, о люди, скоро, С обновленной красотой, Я вернусь по воле Моро, Беспечальный Век Златой.
Сняв с плеч своих накидку, Леонардо завернул в нее ребенка, положил на кресло, вышел в переднюю, растолкал храпевших на полу, напившихся во время суматохи слуг и узнал от одного из них, что Липпи – сын бедного старого вдовца, пекаря на улице Бролетто Ново, который за двадцать скуди отдал ребенка для представления триумфа, хотя добрые люди предупреждали отца, что мальчик может умереть от позолоты.
Художник отыскал свой теплый зимний плащ, надел его, вернулся к Липпи, бережно закутал его в шубу и вышел из дворца, намереваясь зайти в аптеку купить нужных снадобий, отмыть позолоту с тела ребенка и отнести его домой.
Вдруг вспомнил о начатом рисунке, о любопытном выражении отчаяния в лице Моро.
«Ничего, – подумал, – не забуду. Главное – морщины над высоко поднятыми бровями и странная, светлая, как будто восторженная, улыбка на губах, та самая, которая делает сходным в человеческих лицах выражения величайшего страдания и величайшего блаженства – двух миров, по свидетельству Платона, разделенных в основаниях, вершинами сросшихся».
Он почувствовал, что мальчик дрожит от озноба. «Наш Век Золотой», – подумал художник с печальной усмешкой.
– Бедная ты моя птичка! – прошептал он с бесконечной жалостью и, закутав теплее, прижал к своей груди так нежно и ласково, что больному ребенку приснилось, что покойная мать ласкает его и баюкает.
Герцогиня Беатриче умерла во вторник, 2 января 1497 года, в 6 часов утра.
Более суток провел герцог у тела жены, не слушая никаких утешений, отказываясь от сна и пищи. Приближенные опасались, что он сойдет с ума.
Утром в четверг, потребовав бумаги и чернил, написал Изабелле д'Эсте, сестре покойной герцогини, письмо, в котором, извещая о смерти Беатриче, говорил между прочим: «Легче было бы нам самим умереть. Просим вас, не присылайте никого для утешения, дабы не возобновлять нашей скорби». В тот же день, около полудня, уступая мольбам приближенных, согласился принять немного пищи; но сесть за стол не хотел и ел с голой доски, которую держал перед ним Ричардетто.
Сначала заботы о похоронах герцог предоставил главному секретарю, Бартоломео Калько. Но, назначая порядок шествия, чего никто не мог сделать, кроме него, малопомалу увлекся и с такою же любовью, как некогда великолепный новогодний праздник Золотого Века, начал устраивать похороны. Хлопотал, входил во все мелочи, с точностью определял вес огромных свечей из белого и желтого воска, число локтей золотой парчи, черного и кармазинного бархата для каждого из алтарных покровов, количество мелкой монеты, гороху и сала для раздачи бедным на поминовение усопшей. Выбирая сукно для траурных одежд придворных служителей, не преминул пощупать ткань и приблизить к свету, дабы удостовериться в ее добротности. Заказал и для себя из грубого шероховатого сукна особое торжественное облачение «великого траура» с нарочитыми прорехами, которое имело вид одежды, разодранной в порыве отчаяния.