Дневник Джованни Бельтраффио 16 глава




Похороны назначены были в пятницу, поздно вечером. Во главе погребального шествия выступали скороходы, булавоносцы, герольды, трубившие в длинные серебряные трубы с подвешенными к ним знаменами из черного шелка, барабанщики, бившие дробь похоронного марша, рыцари с опущенными забралами, с траурными хоругвями, на Конях, облеченных в попоны из черного бархата с белыми крестами, монахи всех монастырей и каноник Милана с горящими шестифунтовыми свечами, архиепископ Милана С причтом и клиром. За громадною колесницею с катафалком из серебряной парчи, с четырьмя серебряными ангелами и герцогскою короною, шел Моро в сопровождении брата своего, кардинала Асканио, послов цезарского величества, Испании, Неаполя, Венеции, Флоренции; далее‑члены тайного совета, придворные, доктора и магистры Павийского университета, именитые купцы, по двенадцати выборных от каждых из Ворот Милана, и несметная толпа народа. Шествие было так длинно, что хвост его еще не выходил из крепости, когда голова уже вступала в церковь Марии делле Грацие. Через несколько дней герцог украсил могилу мертворожденного младенца Леоне великолепной надписью. Он сочинил ее сам по‑итальянски, Мерула перевел на латинский язык:

«Несчастное дитя, я умер прежде, чем увидел свет, еще несчастнее тем, что, умирая, отнял жизнь у матери, у отца – супругу. В столь горькой судьбе мне отрада лишь то, что произвели меня на свет родители богоподобные – Лудовикус и Беатрикс, медиоланские герцоги. 1497 год, третьи ноны января».

Долго любовался Моро этою Надписью, вырезанной золотыми буквами на плите черного мрамора, над маленькою гробницею Леоне, находившегося в том же монастыре Марии делле Грацие, где покоилась Беатриче. Он разделял простодушное восхищение каменщика, который, кончив работу, отошел, посмотрел издали, склонив голову набок, и, закрыв один глаз, прищелкнул языком от удовольствия: – Не могилка‑игрушечка!

Было морозное солнечное утро. Снег на крышах домов сиял белизной в голубых небесах. В хрустальном воздухе веяло тою свежестью, подобной запаху ландышей, которая кажется благоуханием снега.

Прямо с мороза и солнца, точно в склеп, вошел Леонардо в темную душную комнату, обтянутую черною тафтою, с закрытыми ставнями и погребальными свечами. В первые дни после похорон герцог никуда не выходил из этой мрачной кельи.

Поговорив с художником о Тайной Вечере, которая должна была прославить место вечного упокоения Беатриче, он сказал ему:

– Я слышал, Леонардо, что ты взял на свое попечение мальчика, который представлял рождение Золотого Века на этом злополучном празднике. Как его здоровье?

– Ваше высочество, он умер в самый день похорон ее светлости.

– Умер! – удивился и в то же время как бы обрадовался герцог. – Умер… Как это странно!..

Он опустил голову и тяжело вздохнул. Потом вдруг обнял Леонардо:

– Да, да… Именно так и должно было случиться! Умер наш Век Золотой, умер вместе с моей ненаглядною! Похоронили мы его вместе с Беатриче, ибо не хотел и не мог он ее пережить! Не правда ли, друг мой, какое вещее совпадение, какая прекрасная аллегория!

Целый год прошел в глубоком трауре. Герцог не снимал черной одежды с нарочитыми прорехами и, не садясь зa стол, ел с доски, которую перед ним держали придворные.

«После смерти герцогини, – писал в своих донесениях Марино Сануто, посол Венеции, – Моро сделался набожным, присутствует на всех церковных службах, постится, живет в целомудрии, – так, по крайней мере, говорят, – и в помыслах своих имеет страх Божий». Днем в государственных делах герцог забывался порою, Вдруг и в этих занятиях недоставало ему Беатриче. Зато ночью тоска грызла его. Часто видел он ее во сне шестнадцатилетнею девочкою, какою вышла она замуж – своенравною, резвою, как школьница, худенькою, смуглою, похожею на мальчика, столь дикою, что, бывало, пряталась в гвардаробные шкапы, чтобы не являться на торжественные выходы, столь девственной, что в течение трех месяцев после свадьбы все еще оборонялась от его любовных нападений ногтями и зубами, как амазонка. В ночь, за пять дней до первой годовщины смерти ее, Беатриче приснилась ему, какой он видел ее однажды во время рыбной ловли на берегу большого, тихого пруда, в ее любимом имении Куснаго. Улов был счастливый: ведра наполнились рыбой доверху. Она придумала забаву: засучив рукава, брала рыбу из влажных сетей и бросала пригоршнями в воду, смеясь и любуясь радостью освобожденных пленниц, их беглым чешуйчатым блеском в прозрачной волне. Скользкие окуни, язи, лещи трепетали в голых руках ее, брызги горели на солнце алмазами, горели глаза и смуглые щеки его милой девочки.

Проснувшись, почувствовал, что подушка смочена слезами.

Утром пошел в монастырь делле Грацие, помолился над гробом жены, откушал с приором и долго беседовал с ним о вопросе, который в те времена волновал богословов Италии, – о непорочном зачатии Девы Марии. Когда стемнело, прямо из монастыря отправился к мадонне Лукреции.

Несмотря на печаль о жене и на «страх Божий», не только не покинул он своих любовниц, но привязался к ним еще более. В последнее время мадонна Лукреция и графиня Чечилия сблизились. Имея славу «ученой героини», «новой Сафо», Чечилия была простою и доброю женщиной, хотя несколько восторженной. После смерти Беатриче представился ей удобный случай для одного из тех вычитанных в рыцарских романах подвигов любви, о которых она давно мечтала. Она решила соединить любовь свою с любовью молодой соперницы, чтобы утешить герцога. Лукреция сперва дичилась и ревновала герцога, но «ученая героиня» обезоружила ее своим великодушием. Волей‑неволей Лукреция должна была предаться этой странной женской дружбе.

Летом 1497 года родился у нее сын от Моро. Графиня Чечилия пожелала быть крестной матерью и с преувеличенной нежностью – хотя у нее были собственные дети от герцога – стала нянчиться с ребенком, «своим внучком», как она его называла. Так исполнилась заветная мечта Моро: любовницы его подружились. Он заказал придворному стихотворцу сонет, где Чечилия и Лукреция сравнивались с вечернею и утреннею зарею, а сам он, неутешный вдовец, между обеими лучезарными богинями, – с темною ночью, навеки далекой от солнца, – с Беатриче.

Войдя в знакомый уютный покой палаццо Кривелли, увидел он обеих женщин, сидевших рядом у очага. Так же как и все придворные дамы, они были в трауре. – Как здоровье вашего высочества? обратилась к нему Чечилия – «вечерняя заря», непохожая на «утреннюю», хотя столь же прекрасная, с матово‑белою кожею, с огненно‑рыжим цветом волос, с нежными, зелеными глазами, прозрачными, как тихие воды горных озер.

В последнее время герцог привык жаловаться на свое здоровье. В тот вечер чувствовал себя не хуже, чем всегда. Но, по обыкновению, принял томный вид, тяжело вздохнул и сказал:

– Сами посудите, мадонна, какое может быть мое здоровье? Только об одном и думаю, как бы поскорее лечь в могилу рядом с моей голубкой…

– Ах, нет, нет, ваша светлость, не говорите так? – воскликнула Чечилия, всплеснув руками. – Это большой грех. Как можно? Если бы мадонна Беатриче слышала вас?.. Всякое горе от Бога, и мы должны принимать с благодарностью…

– Конечно, – согласился Моро. – Я не ропщу. Боже меня сохрани? Я знаю, что Господь заботится о нас более, чем мы сами. Блаженны плачущие, ибо утешатся.

И крепко пожимая обеими руками руки своих любовниц, он поднял глаза к потолку.

– Да наградит вас Господь, мои милые, за то, что вы не покинули несчастного вдовца? Вытер глаза платком и вынул из кармана траурного платья две бумаги. Одна из них была дарственная запись, в ней герцог жертвовал громадные земли виллы Сфорцески Вяджевано Павийскому монастырю делле Грацие.

– Ваше высочество, – изумилась графиня, – кажется, вы так любили эту землю?

– Землю! – горько усмехнулся Моро. – Увы, мадонна, я разлюбил не только эту землю. Да и много ли надо человеку земли?..

Видя, что он опять хочет говорить о смерти, графиня с ласковым укором положила ему на губы свою розовую руку – А что же в другой? – спросила она с любопытством. Лицо его просветлело; прежняя, веселая и лукавая улыбка заиграла на губах.

Он прочел им другую грамоту, тоже дарственную запись с перечнем земель, лугов, рощ, селений, охот, садков, хозяйственных зданий и прочих угодий, коими жаловал герцог мадонну Лукрецию Кривелли и незаконного своего, Джан‑Паоло. Здесь была упомянута и любимая покойной Беатриче вилла Куснаго, которая славилась рыбной ловлей.

Голосом, дрожавшим от умиления, прочел Моро последние слова грамоты:

«Женщина сия, в дивных и редких узах любви, явила нам совершенную преданность и выказала столь возвышенные чувства, что часто в приятном с нею общении безмерную обретали мы сладость и великое облегчение от наших забот».

Чечилия радостно захлопала в ладоши и кинулась на шею подруге со слезами материнской нежности. – Видишь, сестричка: говорила я тебе, что сердце У него золотое! Теперь мой маленький внучек Паоло богатейший из наследников Милана!

– Какое у нас число? – спросил Моро. – Двадцать восьмое декабря, ваша светлость, – ответила Чечиляя. – Двадцать восьмое! – повторил он задумчиво. Это был тот самый день, тот самый час, в который ровно год назад покойная герцогиня явилась в палаццо Кривелли и чуть не застала врасплох мужа с любовницей. Он оглянулся. Все в этой комнате было по‑прежнему: так же светло и уютно, так же зимний ветер выл в трубе; так же пылал веселый огонь в камине, и над ним плясала вереница голых глиняных амуров, играя орудиями Страстей Господних. И на круглом столике, крытом зеленою скатертью, стоял тот же граненый кувшин Бальнеа Апонитана, лежали те же ноты и мандолина. Двери были так же открыты в спальню и далее, в уборную, где виднелся тот самый гвардаробный шкап, в котором герцог спрятался от жены.

Чего бы, казалось ему, не дал он в это мгновение, чтобы вновь послышался внизу страшный стук молотка в двери дома, чтобы вбежала испуганная служанка с криком; «Мадонна Беатриче!» – чтобы хоть минутку постоять, как тогда, подрожать в гвардаробном шкапу, словно пойманному вору, слыша вдали грозный голос своей ненаглядной девочки. Увы, не быть, не быть тому вовеки!

Моро опустил голову на грудь, и слезы полились по щекам его.

– Ах, Боже мой! Вот видишь, опять плачет, – засуетилась графиня Чечилия. – Да ну же, приласкайся ты к нему как следует, поцелуй его, утешь. Как тебе не стыдно!

Она тихонько толкала соперницу в объятия своего любовника.

Лукреция давно уже испытывала от этой неестественной дружбы с графинею чувство, подобное тошноте, как от приторных духов. Ей хотелось встать и уйти. Она потупила глаза и покраснела. Тем не менее должна была взять герцога за руку. Он улыбнулся ей сквозь слезы и приложил ее руку к своему сердцу.

Чечилия взяла мандолину с круглого столика и, приняв то самое положение, в котором двенадцать лет назад изобразил ее Леонардо в знаменитом портрете новой Сафо, – запела песню Петрарки о небесном видении Лауры:

 

Levommi il mio pensier in parte ov'era

Quella ch'io cereo e non ritrovo in terra.[45]

 

Герцог вынул платок и с мечтательною томностью закатил глаза. Несколько раз повторил он последнюю строчку, всхлипывая и простирая руки, как бы к пролетавшему видению: раньше вечера окончила мой день!

– Голубка моя!.. Да, да, раньше вечера!.. Знаете ли, мадонны, мне кажется, она смотрит с небес и благословляет нас троих… О, Биче, Биче!.. Он тихо склонился на плечо Лукреции, зарыдал и в то же время обнял ее стан и хотел привлечь к себе. Она противилась; ей было стыдно. Он поцеловал ее украдкою в шею. Заметив это зорким материнским оком, Чечилия встала, указывая Лукреции на Моро, как сестра, поручающая подруге тяжело больного брата, – вышла на цыпочках не в спальню, а в противоположный покой и заперла за собою дверь. «Вечерняя заря» не ревновала к «утренней», ибо знала по давнему опыту, что очередь за нею то, что герцогу, после черных волос, покажутся еще прелестнее огненно‑рыжие.

Моро оглянулся, обнял Лукрецию сильным, почти грубым движением и посадил к себе на колени. Слезы о покойной жене еще не высохли на глазах его, и на тонких, извилистых губах уже бродила шаловливая, откровенная улыбка.

– Точно монашенка – вся в черном! – смеялся он, покрывая ее шею поцелуями. – Ведь вот простенькое платьице, а как тебе к лицу. Это, должно быть, от черного кажется шейка такою белою?.. Он расстегивал агатовые пуговицы на ее груди, и вдруг блеснула нагота между складками траурного платья еще наиболее ослепительная. Лукреция закрыла лицо руками. А над весело пылавшим камином в глиняных изваяниях Карадоссо голые амуры или ангелы продолжали свою Вечную пляску, играя орудиями Страстей Господних – гвоздями, молотом, клещами, копьем, – и казалось, что в мерцающем розовом отблеске пламени они лукаво перемигиваются, перешептываются, выглядывая из‑под виноградной кущи Вакха на герцога Моро с мадонной Лукрецией, и что толстые, круглые щеки их готовы лопнуть от смеха.

А издалека доносились томные вздохи мандолины и пение графини Чечилии:

 

Ivi fra lor, che II terzo cerchio serra,

La rivid, piu bella e meno altera.[46]

 

И маленькие древние боги, слушая стихи Петрарки – Месию новой небесной любви – хохотали, как безумные,

 

Девятая книга

Двойники

 

– Изволите ли видеть, вот здесь, на карте, в Индейской океане, к западу от острова Таиробана, – надпись: морские чуда сирены. Кристофоро Коломбо рассказывал мне, что весьма удивился, доехав до этого места и не найдя сирен… Чему вы улыбаетесь? – Нет, ничего, Гвидо. Продолжайте, я слушаю. – Да уж знаю, знаю… Вы полагаете, мессер Леонардо, что сирен вовсе нет. Ну, а что оказали бы вы о скиаподах, укрывающихся от солнца под тенью собственной ступни, как под зонтиком, или о пигмеях, с такими громадными ушами, что одно служит им подстилкою, другое одеялом? Или о дереве, приносящем вместо плодов яйца, из которых выходят птенцы в желтом пуху, наподобие утят – мясо их имеет рыбий вкус, так что и в постные дни может быть употребляемо? Или об острове, на котором корабельщики, высадившись, разложили костер, сварили ужин, а потом увидели, что это не остров, а кит, о чем передавал мне старый моряк в Лиссабоне, человек трезвый, клявшийся кровью и плотью Господней в истине слов своих?

Этот разговор происходил пять лет спустя после открытия Нового Света, на Вербной неделе, 6 апреля 1498 года во Флоренции, недалеко от Старого Рынка, на улице Меховщиков, в комнате над кладовыми торгового дома Помпео Берарди, который, имея товарные склады в Севилье, заведовал постройкой кораблей, отправлявшихся в земли, открытые Колумбом. Мессер Гвидо Берарди, племянник Помпео, с детства питал великую страсть к мореплаванию и намеревался принять участие в путешествии Васко да Гама, когда заболел появившеюся в те времена страшною болезнью, названной итальянцами французскою, французами‑итальянскою, поляками‑немецкою, московитами – польшою, а турками – христианскою. Тщетно лечился он у всех докторов и подвешивал восковые приапы ко всем чудотворным иконам. Разбитый параличом, осужденный на вечную неподвижность, он сохранял деятельную живость ума и, слушая рассказы моряков, просиживая ночи над книгами и картами, в мечтах переплывал океаны, открывал неведомые земли.

Мореходные снаряды – медные экваториальные круги, секстанты, астролябии, компасы, звездные сферы делали комнату похожей на каюту корабля. В дверях, открытых на балкон – флорентийскую лоджию, темнело прозрачное небо апрельского вечера. Пламя лампады порой качалось от ветра. Снизу из товарных складов поднимался запах чужеземных пряностей – индейского перца, имбиря, корицы, мускатного ореха и гвоздики. – Так‑то, мессер Леонардо! – заключил Гвидо, потирая рукою больные закутанные ноги. – Недаром сказано: вера горами двигает. Если бы Коломбо сомневался, как вы, ничего бы он не сделал. А согласитесь, стоит поседеть тридцать лет от безмерных страданий, чтобы совершить такое открытие‑местоположение рая земного! – Рая? – удивился Леонардо. – Что вы разумеете, Гвидо?

– Как? Вы и этого не знаете? Неужели же вы не слыхали о наблюдениях мессера Коломбо над Полярной звездой у Азорских островов, которыми доказал он, что земля имеет вид не шара, не яблока, как полагали доныне, а груши с отростком или припухлостью, наподобие сосца женской груди? На этом‑то сосце – горе, столь высокой, что вершина ее упирается в лунную сферу небес и находится рай…

– Но, Гвидо, это противоречит всем выводам науки…

– Науки! – презрительно пожав плечами, перебил его собеседник. – Знаете ли, мессере, что говорит Коломбо о вере? Я приведу вам собственные слова его из «Книги проротеств» – «Libro de las profecias»: «Отнюдь не математика или карты географов, не доводы разума помогли мне сделать то, что я сделал, а единственно – пророчество о новом небе и новой земле».

Гвидо умолк. У него начиналась обычная боль в суставах. По просьбе хозяина Леонардо кликнул слуг, которые отнесли больного в спальню.

Оставшись один, художник стал проверять математические выкладки Колумба в исследованиях движения Полярной звезды у Азорских островов и нашел в них столь грубые ошибки, что глазам своим не поверил.

– Какое невежество! – удивлялся он. – Точно в темноте нечаянно наткнулся на новый мир и сам не видит как слепой, – не знает, что открыл; думает – Китай, Офир Соломона, рай земной. Так и умрет, не узнав.

Он перечитал то первое письмо, от 29 апреля 1493 года, в котором Колумб возвещал Европе о своем открытии: «Письмо Христофора Коломба, коему век наш многим обязан, об островах Индейских над Гангом, недавно открытых».

Всю ночь просидел Леонардо над вычислениями и картами. Порой выходил на открытую лоджию, смотрел на звезды и, думая о пророке Новой Земли и Нового Неба – этом странном мечтателе, с умом и сердцем ребенка, невольно сравнивал судьбу его со своею:

– Как мало он знал, как много сделал! А я со всеми знаниями моими – неподвижен, точно этот Берарди, разбитый параличом: всю жизнь стремлюсь к неведомым мирам и шагу к ним не сделал. Вера, говорят они. Но разве совершенная вера и совершенное знание не одно и то же? Разве глаза мои не дальше видят, чем глаза Колумба, слепого пророка?.. Или таков удел человеческий: надо быть зрячим, чтобы знать, слепым, чтобы делать?

Леонардо не заметил, как ночь прошла. Звезды потухли. Розовый свет озарил черепичные выступы кровель и деревянные косые перекладины в стенах ветхих кирпичных домов. На улице послышался шелест и говор толпы.

В дверь постучались. Он отпер. Вошел Джованни и напомнил учителю, что в этот день – Вербную Субботу – назначен «огненный поединок». – Что за поединок? – спросил Леонардо. – Фра Доминико за брата Джироламо Савонаролу и фра Джульяно Рондинелли за врагов его войдут в огонь костра, и тот, кто останется невредим, докажет свою правоту перед Богом, – объяснил Бельтраффио.

– Ну, что же… Ступай, Джованни. Желаю тебе любопытного зрелища. – А разве вы не пойдете? – Нет, – видишь, я занят.

Ученик хотел проститься, но, сделав над собой усилие, сказал:

– По дороге сюда встретил я мессера Паоло Соменци. обещал зайти за нами и провести нас на лучшее место, откуда видно все. Жаль, что вам некогда. А я думал… может быть… Знаете, мастер?.. Поединок назначен на полдень. Если бы вы к тому времени кончили работу, то еще успели бы?.. Леонардо улыбнулся.

– А тебе так хочется, чтобы и я увидел это чудо? Джованни потупил глаза.

– Ну, да уж нечего делать‑пойду. Бог с тобою! В назначенное время вернулся Бельтраффио к учителю вместе с Паоло Соменци, подвижным, вертлявым, точно ртутью налитым, человеком, главным флорентинским шпионом герцога Моро, злейшего врага Савонаролы.

– Что это, мессер Леонардо? Правда ли, будто бы вы желаете сопутствовать нам? – заговорил Паоло неприятным крикливым голосом, с шутовскими ужимками кривляниями. – Помилуйте! Кому же, как не вам, любителю естественных наук, присутствовать при этом физическом опыте?

– Неужели позволят им войти в огонь? – молвил Леонардо.

– Как вам сказать? Ежели дело дойдет до того, – конечно, фра Доминико и перед огнем не отступит. Да и не он один. Две с половиной тысячи граждан, богатых и бедных, ученых и невежд, женщин и детей, объявили вчера в обители Сан‑Марко, что желают участвовать в поединке. Такая, доложу вам, бессмыслица, что и у разумных людей голова идет кругом. Философы‑то наши, вольнодумцы, и те боятся: а ну, как один из монахов возьмет да и не сгорит? Нет, мессере, вы только представьте себе лица благочестивых «плакс», когда оба сгорят! – Не может быть, чтобы Савонарола верил, – произнес Леонардо в раздумьи, как будто про себя. – Он‑то, пожалуй, и не верит, – возразил Соменци, – или, по крайней мере, не совсем верит. И рад бы на попятный двор, да поздно. На свою голову разлакомил чернь. У них, у всех теперь слюнки текут – подавай им чудо, и конец! Ибо тут, мессере, тоже математика, и не менее любопытная, чем ваша: ежели есть Бог, то отчего Им не сделать Ему чуда, так чтобы дважды два было не четыре, а пять, по молитве верных, к посрамлению безбожных вольнодумцев – таких, как мы с вами? – Ну, что же, пойдем, кажется, пора? – сказал Леонардо, с нескрываемым отвращением взглянув на Паоло. – Пора, пора! – засуетился тот. – Еще одно только словечко. Механику‑то с чудом, думаете, кто подвел? Я! Вот мне и хочется, мессер Леонардо, чтобы вы ее оценили – ибо, если не вы, то кто же?..

– Почему именно я? – произнес художник с брезгливостью.

– Будто бы не понимаете? Я человек простой, сами видите, душа нараспашку. Ну и ведь тоже отчасти философ. Знаю, чего стоят бредни, которыми монахи нас пугают. Мы с вами, мессер Леонардо, в этом деле сообщники. Вот почему, говорю я, на нашей улице праздник. Да здравствует разум, да здравствует наука, ибо есть ли Бог или нет Его, – дважды два все‑таки четыре!

Они вышли втроем. По улицам двигалась толпа. В лицах было выражение праздничного ожидания и любопытства, которое Леонардо уже заметил в лице Джованни.

На улице Чулочников, перед Орсанмикеле, там, где стояло в углублении стены бронзовое изваяние Андреа Вероккьо – апостол Фома, влагающий персты свои в язвы Господа, – была особенная давка. Одни читали по складам, другие слушали и толковали вывешенные на стене, отпечатанные большими красными буквами, восемь богословских тезисов, истину коих должен был подтвердить или опровергнуть огненный поединок:

I. Церковь Господня обновится.

II. Бог ее покарает.

III. Бог ее обновит.

IV. После кары Флоренция также обновится и возвеличится над всеми народами.

V. Неверные обратятся.

VI. Все это исполнится немедленно.

VII. Отлучение Савонаролы от Церкви папою Александром VI недействительно.

VIII. Не приемлющие отлучения сего не согрешают. Теснимые толпою, Леонардо, Джованни и Паоло остановились, прислушиваясь к разговорам.

– Так‑то оно так, а все же, братцы, страшно, – говорил старый ремесленник, – как бы греха не вышло?

– Какой же может быть грех, Филиапо? – возразил молодой подмастерье, с легкомысленной и самонадеянной усмешкой. – Я полагаю, никакого греха тут быть не может…

– Соблазн, друг ты мой, – настаивал Филиппе. – Чуда просим, а достойны ли мы чуда? Сказано: Господа Бога твоего не искушай.

– Молчи, старик. Чего каркаешь? Кто веру имеет с горчичное зерно и велит горе сдвинуться, – будет по слову его. Не может Бог не сделать чуда, ежели веруем! – Не может! Не может! – подхватили голоса в толпе. – А кто, братцы, первый в огонь войдет, фра Доминико или фра Джироламо?

– Вместе.

– Нет, фра Джироламо только молиться будет, а сам не войдет.

– Как не войдет? Кому же и входить, если не ему? Сперва Доминико, а потом и Джироламо, ну, а за ними мы сподобимся, грешные, – все, кто в монастыре Сан‑Марко записались.

– А правда ли, будто отец Джироламо воскресит мертвого?

– Правда! Сперва огненное чудо, а потом воскресение мертвого. Я сам читал письмо его к папе. Пусть, говорит, противника назначат: к могиле оба подойдем и скажем поочереди: встань! По чьему велению мертвый встанет из гроба, тот и есть пророк, а другой – обманщик.

– Погодите, братцы, то ли еще будет! Веру имейте в Сына Человеческого уврите во плоти, грядущего на облаках. Такие знамения пойдут, такие чудеса, каких и древне бывало!

– Аминь! Аминь! – раздавалось в толпе, и лица бледнели, глаза загорались безумным опием. Толпа сдвинулась, увлекая их. В последний раз оглянулся Джованни на изваяние Вероккьо. И ему почудилось в нежной, лукавой и бесстрашно любопытной улыбке Фомы Неверного, влагающего пальцы в яавы Господа, сходство с улыбкой Леонардо.

Подходя к площади Синьории, попали они в такую давку, что Паоло вынужден был обратиться с просьбой к проезжавшему всаднику городского ополчения, чтобы он вывел их к Риягьере – каменному помосту перед Ратушей, где были места для послов и знатных граждан. Никогда, казалось Джованни, не видел он такой толпы. Не только вся площадь, но и лоджии, башни, окна, цоколи домов кишели народом. Цепляясь за вбитые в стену Железные подсвечники факелов, за решетки, кровельные выступы домов и водосточные трубы, люди висели, точно реяли, в головокружительной высоте. Дрались из‑за мест. Кто‑то упал и разбился до смерти.

Улицы заставлены были рогатками с цепями – кроме трех, где стояли городские стражники, пропускавшие поодиночке только мужчин, взрослых и безоружных.

Паоло, указав спутникам на костер, объяснил устройство «машины». От подножья Рингьеры, где находился Марцокко – геральдический бронзовый лев города Флоренции, по направлению к черепичному навесу – Крыше Пизанцев, разложен был костер, узкий, длинный, с проходом для испытуемых – тропинкой, мощенной камнем, глиной и песком, между двумя стенами дров, обмазанных дегтем и обсыпанных порохом.

Из улицы Векереккиа вышли францисканцы, враги Савонаролы, потом‑доминиканцы. Фра Джироламо в белой шелковой рясе с блистающей на солнце дароносицей в руках и фра Доминико в огненно‑красной бархатной одежде заключали шествие.

«Воздайте славу Богу, – пели доминиканцы, – величие Его над Израилем и могущество Его на облаках. Страшен Ты, Боже, во Святилище Твоем».

И подхватывая песнь монахов, толпа ответила им потрясающим криком:

– Осанна! Осанна! Благословен Грядый во имя Господне!

Враги Савонаролы заняли соседнюю с Ратушей, ученики его – другую половину Лоджии Орканьи, разделенной для этого случая надвое дощатою перегородкою.

Все было готово; оставалось зажечь костер и войти в него.

Каждый раз, как из Палаццо Веккьо выходили комиссары, устроители поединка, толпа замирала. Но, подбежав к фра Доминико и о чем‑то с ним пошептавшись, возвращались они во Дворец. Фра Джульяно Рондинелли скрылся.

Недоумение, напряжение становились невыносимыми. Иные приподымались на цыпочках, вытягивали шеи, чтобы лучше видеть; иные, крестясь и перебирая четки, молились простодушною, детскою молитвою, повторяя все одно и то же: «сделай чудо, сделай чудо, сделай чудо, Господи!»

Было тихо и душно. Раскаты грома, слышные с утра, приближались. Солнце жгло.

На Рингьеру из Палаццо Веккьо вышло несколько знатных граждан, членов Совета, в длинных одеждах из темно‑красного сукна, похожих на древнеримские тоги.

Синьоры! Синьоры! – хлопотал старичок в круглых очках, с гусиным пером за ухом, должно быть, секретарь Совета. – Заседание не кончено. Пожалуйте, голоса собирают…

– Ну их к черту, провались они со своими голосами! – воскликнул один из граждан. – Довольно с меня! Уши вянут от глупостей.

– И чего ждут? – заметил другой. – Если они так желают сгореть, пустить их в огонь‑и дело с концом! – Помилуйте, смертоубийство…

– Пустяки! Подумаешь, какое горе, что на свете Меньше будет двумя дураками!

– Вы говорите, сгорят. Но надо, чтобы по всем правилам Церкви, по канонам сгорели – вот в чем суть! Это дело тонкое, богословское… – А если богословское, отправить к папе… – При чем тут папа и не папа, монахи и не монахи? О народе, синьоры, должны мы подумать. Ежели бы можно было восстановить спокойствие в городе этою мерою, то, конечно, следовало бы отправить не только в огонь, но и в воду, воздух, землю всех попов и монахов!

– Достаточно – в воду. Мой совет: приготовить чан с водой и окунуть в него обоих монахов. Кто выйдет сух из воды, тот и прав. По крайней мере, безопасно!

– Слышали, синьоры? – подобострастно хихикая, вмешался Паоло. – Бедняга‑то наш, фра Джульяно Рондинелли так перетрусил, что заболел расстройством желудка. Кровь пустили, чтобы не умер от страха.

– Вы все шутите, мессеры, – молвил важный старик с умным и грустным лицом, – а я, когда слышу такие речи от первых людей моего народа, не знаю, что лучше – жить или умереть. Ибо воистину руки опустились бы у предков наших, основателей этого города, если бы могли они предвидеть, что потомки их дойдут до такого позора!..

Комиссары продолжали шмыгать из Ратуши в лоджию, из лоджии в Ратушу, и, казалось, переговорам конца не будет.

Францисканцы утверждали, что Савонарола заколдовал рясу Доминико. Он снял ее. Но чары могли быть и в нижнем платье. Тот пошел во дворец и, раздевшись донага, облекся в платье другого монаха. Ему запретили приближаться к брату Джироламо, чтобы тот не заколдовал его снова. Потребовали также, чтобы он оставил крест, который держал в руках. Доминико согласился, но сказал, что войдет в костер не иначе, как со Св. Дарами. Тогда францисканцы объявили, что ученики Савонаролы хотят сжечь Плоть и Кровь Господню. Напрасно Доминико Джироламо доказывали, что Св. Причастие не может сгореть; что в огне погибнет только преходящий модус, а не вечная субстанция. Начался схоластический спор. В толпе послышался ропот. В то же время небо покрывалось тучами. Вдруг из‑за Палаццо Веккьо, из Львиной улицы Виа деи Леони, где содержались в каменном логове львы, геральдические звери Флоренции, раздалось протяжное голодное рыканье. Должно быть, в тот день, в суматохе приготовлений, забыли их накормить.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: