Старшей сестре вторила Александра: «Что сказать тебе интересного? Жизнь наша идет своим чередом. Мы довольно часто танцуем, катаемся верхом у Бистрома каждую среду (сестры Гончаровы были великолепными наездницами. – Н. Г.), а послезавтра у нас будет большая карусель (конные состязания. – Н. Г.): молодые люди, самые модные и молодые особы, самые очаровательные и самые красивые. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы‑красавицы, потому что третья… кое‑как ковыляет, затем Мари Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев, примерный молодой человек (будущий министр внутренних дел, женившийся через полгода на дочери кн. Вяземского Мари. – Н. Г.), Дантес – кавалергард, А. Карамзин – артиллерист; это будет красота. Не подумай, что из‑за этого я очень счастлива, я смеюсь сквозь слезы. Правда» (1 декабря 1836 года).
Итак, сестры уже познакомились с «модным молодым человеком» Дантесом. Натали было совсем не до новых знакомств: четвертая беременность протекала тяжело. Материальное положение семьи еще более ухудшилось. К началу 1836 года у Пушкина было около 77 тысяч долгов, в том числе по казенной ссуде 48 тысяч, частных – 29 тысяч.
Ничего не оставалось другого, как затеять наконец собственный литературный журнал, который царь разрешил еще в 1832 году, но по разным обстоятельствам издание начато не было. Его колебания отразились в стихотворении 1835 года.
На это скажут мне с улыбкою неверной:
Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,
Вы нас морочите – вам слава не нужна,
Смешной и суетной вам кажется она:
Зачем же пишете? – Я? для себя. – За что же
Печатаете вы? – Для денег. – Ах, мой Боже!
|
Как стыдно! – Почему ж?
«Покуда писатель молод, он пишет много и скоро», – утверждал «поздний» Гоголь. Этот закон литературного творчества относился и к Пушкину. За весь 1835 год поэт не создал ничего такого, что бы могло доставить большой гонорар. Пушкин во многом пересмотрел свои взгляды политические и художественные, о чем он, в частности, писал той же тригорской соседке Осиповой: «Государь только что оказал свою милость большей части заговорщиков 1825 года, между прочим, и моему бедному Кюхельбекеру. По указу должен он быть поселен в Южной части Сибири. Край прекрасный, но мне бы хотелось, чтобы он был поближе к нам, и, может, ему позволят поселиться в деревне его сестры, г‑жи Глинки. Правительство всегда относилось к нему с кротостью и снисходительностью. Как подумаю, что уже 10 лет протекло со времени этого несчастного возмущения (восстания декабристов. – Н. Г.), мне кажется, что всё я видел во сне. Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч. Право, только дружбу мою к вам и вашему семейству я нахожу в душе моей всё той же, всегда полной и нераздельной» (29 декабря 1835 г.).
С изменившимися во многом взглядами на жизнь, Пушкину, кажется, было легче приступить к журналу. Возможно, в этой истории сыграла свою роль – восходящая звезда российской словесности, который писал Плетневу:
«Пушкин хотел сделать из «Современника» четвертное обозрение в роде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желания издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешение на издание его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе; я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Моя настойчивая речь и обещанье действовать меня убедили».
|
Другим сотрудником журнала стал князь из рода Рюриковичей В. Ф. Одоевский. С ним Пушкин познакомился пять лет назад и стал частым посетителем его литературного салона в Петербурге. Князь был связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенбергской типографии, где печатался журнал. В отсутствие Пушкина Одоевский вместе с Плетневым, Краевским и при участии Натали взял на себя корректуру и составление второй книги «Современника». Свидетельством участия Натали в делах мужа является сохранившееся письмо Одоевского к ней от 10 мая (за две недели до ее родов).
«Простите меня, милостивая государыня Наталья Николаевна, что еще раз буду беспокоить Вас с хозяйственными делами «Современника». Напишите, сделайте милость, Александру Сергеевичу, что его присутствие здесь было бы необходимо, ибо положение дел следующее:
Плетнев в его отсутствие посылал мне последнюю корректуру для просмотра и для подписания к печати, что я доныне и делал, оградив себя крестным знамением, ибо не знаю орфографии Александра Сергеевича – особенно касательно больших букв и на что бы я желал иметь от Александра Сергеевича хотя краткую инструкцию; сие необходимо нужно, дабы бес не радовался и пес хвостов не крутил…» В письме было шесть пунктов, седьмым стояло: «…если Александр Сергеевич долго не приедет, я в Вас влюблюсь и не буду давать Вам покоя.
|
Ваш нижайший слуга и богомолец Одоевский».
Но приступим к хронике последнего года супружеской жизни Пушкиных с самого начала, дабы уразуметь причины и источники внезапной трагедии. Да и была ли она внезапной? По мнению многих современников, в обстоятельствах, породивших катастрофу, сыграл свою роль пылкий и страстный характер поэта. Еще и еще в продолжение последнего своего года Пушкин возвращался к возлюбленному теперь выводу: «…Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что‑то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют…»
Глава третья
Дуэль
«Себе лишь самому служить и угождать…»
В десятых числах января 1836 года Государь Николай Павлович разрешил выпускать «Современник». Пушкин встретил это известие с таким торжеством, с каким несколько лет назад писал Плетневу по поводу своей трагедии: «Милый! Победа! Царь позволяет мне напечатать «Годунова» в первобытной красоте!..»
Тут бы и закрепить успех, возблагодарить Бога… Но Пушкин решается написать эпиграмму‑пасквиль на министра народного образования С. С. Уварова, который «подвергал его сочинения общей цензуре» под названием «На выздоровление Лукулла».
И хотя очень скоро Пушкин пожалел о своей выходке, однако надолго восстановил против себя весь аристократический и чиновничий Петербург.
В конце января – в разгар событий после опубликования пасквиля – Ольга Сергеевна писала мужу: «Я очень недовольна, что ты писал Александру, это привело к тому, что разволновало его желчь. Я никогда не видела его в таком отвратительном расположении духа: он кричал до хрипоты, что лучше отдаст все, что у него есть (в том числе, может, и свою жену?), чем опять иметь дело с Болдином, управляющим, с ломбардом и т. д. Гнев его в конце концов показался довольно комичным, – до того, что мне хотелось смеяться: у него был вид, как будто он передразнивал отца. Как тебе угодно, я больше не буду говорить с Александром; если ты будешь писать ему по его адресу, он будет бросать твои письма в огонь, не распечатывая, поверь мне! Ему же не до того теперь: он издает на днях журнал, который ему приносить будет, не меньше, он надеется, 60 000! Хорошо и завидно».
«Разволновавшуюся желчь» Пушкину долго не удавалось успокоить, и на этой немирной волне разразились один за другим три дуэльные инцидента.
Первый случился с московским знакомцем поэта С. С. Хлюстиным. 3 февраля Хлюстин был принят Пушкиным, «по обыкновению весьма любезно». Заговорили о литературе, и тут гость некстати вспомнил о статье Сеньковского, опубликованной в очередном номере «Библиотеки для чтения». Дело касалось перевода сказки Виланда «Вастола», сделанного литератором Люценко. Решив помочь ему, Пушкин разрешил на титульном листе издания поставить свою фамилию, и получилось, что сказка вышла без имени переводчика, но под титлом «Издано Пушкиным». Сеньковский обвинил Пушкина в неблаговидном поступке, который заставил обмануться публику.
Хлюстин процитировал то место, где говорилось, что Пушкин «дал напрокат» свое имя и пр., и поэт взорвался. Хлюстин не сумел с честью вывернуться из спора, и обмен репликами окончился тем, что Пушкин заявил: «Это не может так кончиться». Назавтра Хлюстин получил от него письмо, которое нельзя было иначе воспринимать, как вызов на дуэль. Дело едва не дошло до поединка. Не без труда удалось его уладить при посредничестве Соболевского.
Буквально на следующий день после мирных переговоров Пушкин ввязался в новую историю. До него дошли слухи, что после опубликования «Лукулла» член Государственного совета князь Н. Г. Репнин позволил себе дурно отозваться о поэте в обществе. Эти слухи распространял Боголюбов. 5 февраля Репнин получил от Пушкина письмо: «Князь, с сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше Сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю детям. Я не имею чести быть лично известным Вашему Сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к Вам искреннее чувство уважения и признательности. Однако же некто г‑н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от Вас. Прошу Ваше Сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить. Лучше, нежели кто‑либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но Вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу, Вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
С уважением остаюсь Вашего Сиятельства нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин».
Если бы Репнин не захотел вступать в объяснения, то должен был рассматривать это – решительного тона – письмо как вызов. Князь ответил вежливо и церемонно, отводя упрек Пушкина и убеждая, что гениальному поэту славу принесет воспевание «веры русской и верности, а не оскорбление частных лиц». Пушкин был удовлетворен сполна и 11 февраля отправил «обидчику» второе письмо: «Милостивый государь князь Николай Григорьевич, приношу Вашему Сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить. Не могу не сознаться, что мнение Вашего Сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны. С глубочайшим почтением и совершенной преданностью есмь, милостивый государь, Вашего Сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин».
После этой истории Пушкин незамедлительно нашел новый повод для дуэли – с собратом по перу Владимиром Соллогубом. Подробности этой истории приводит в своих воспоминаниях сам граф Соллогуб.
«Накануне моего отъезда (в Тверь в октябре 1835 года. – Н. Г.) я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романтической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было), и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную натуру. Пушкин тотчас написал ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. В Ржеве я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога. И вдруг, ни с того, ни с сего, он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним не виделся вовсе. Я переехал в Тверь. С Карамзиным я списался и узнал, наконец, в чем дело. Получив объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким‑то и по таким причинам. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а впрочем, хорошо…» В ту пору через Тверь проехал Балуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается сильно Дантес. Мы смеялись тому, что когда Пушкин будет стреляться со мной, жена будет кокетничать с своей стороны. Хлюстин привез мне ответ Пушкина… Он написал мне письмо по‑французски следующего содержания: «Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждает меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не мог приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» и пр. Делать было нечего, я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу».
Из‑за тяжелой болезни матери Пушкин никуда не отлучался из Петербурга. В мае Соллогуб явился для объяснений, и дело неожиданно уладилось: молодой человек согласился написать записку, где извинялся перед Натали, Пушкин тотчас протянул ему руку и «сделался чрезвычайно весел и дружелюбен», после чего сказал: «Я имею несчастье быть человеком публичным, и, знаете, это хуже, чем публичная женщина».
«Дуэльный синдром» стал развиваться у Пушкина задолго до рокового поединка. Это своего рода духовная болезнь, когда в представлениях человека ложь незаметно подменяет истину. В самом деле, кто в здравом уме докажет, что преднамеренное и рассчитанное убийство способно восстановить чью‑либо поруганную честь! Само участие в дуэли и гражданским судом, и духовным признавалось тяжким преступлением и смертным грехом: убийством, а в случае победы противника – самоубийством. Поэт сам приравнял дуэль к суициду. В состоянии хандры он комментирует анналы Тацита и там устанавливает прямую связь между самоубийством и дуэлью: «Самоубийство так же было обыкновенно в древности, как поединок в наши времена». «Погиб поэт, невольник чести…» – написал М. Ю. Лермонтов про Пушкина в 1837‑м, а спустя четыре года сам стал жертвой дуэльного поединка.
В самую заутреню Пасхи умерла Надежда Осиповна Пушкина – 29 марта 1836 года. Перед смертью она просила прощения у старшего сына за то, что так мало ценила его при жизни, «предпочитала ему второго сына Льва и при том до такой степени, что каждый успех старшего делал ее к нему равнодушной и вызывал с ее стороны сожаление, что успех этот не доставался ее любимцу. Но последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость… После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которой до того времени он не знал…» (баронесса Е. Н. Вревская)
Анна Керн оставила воспоминания об этих последних месяцах. Пушкин со своей Натали часто приходил к матери, «когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам. Они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражая ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил…»
Все печальные хлопоты Пушкин взял на себя: он настоял, чтобы мать похоронили в стенах Святогорского Успенского монастыря, и сам провожал гроб с телом в Михайловское. Там же, в Святогорском монастыре, поэт назначил место и для себя – рядом с могилами деда Осипа Абрамовича и бабушки Марии Алексеевны, сделав вклад в кассу обители.
Жизнь семьи Пушкина шла своим чередом: старое старилось, молодое поколение подрастало, любовь супругов была приметна для многих и помогала до сего времени терпеть превратности судьбы. Откуда пришла беда? Дантес – кто он, откуда, каким образом скрестились пути его с Натали и завязались в гордиев узел, который внезапно рассекся смертью.
По воспоминаниям незадачливого дуэлянта гр. Соллогуба, узнаём, что только в феврале 1836 г. до него дошла «новость», будто Дантес ухаживает за женой Пушкина. Соллогуб уехал из Петербурга в Тверь в октябре 35‑го, стало быть, карамзинским кружком не было замечено ничего предосудительного почти во всю зиму 35/36 гг. – кроме того, что Пушкин три раза покушался на дуэль?
Дантес в глубокой тайне хранил возникшую страсть к Натали, судя по письму к своему покровителю барону Геккерену, уехавшему в то время в длительный отпуск за границу:
«Дорогой друг мой, я действительно виноват, что не ответил сразу на два добрых и забавных письма, которые ты мне написал, но, видишь ли, ночью танцуешь, утром в манеже, днем спишь, вот моя жизнь последних двух недель, и предстоит еще столько же, но что хуже всего, это то, что я безумно влюблен! Да, безумно, так как не знаю, как быть; я тебе ее не назову, потому что письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты будешь знать ее имя.
Но всего ужаснее в моем положении то, что она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив: поверяю тебе это, дорогой мой, как лучшему другу и потому что знаю, что ты примешь участие в моей печали, но ради Бога, никому ни слова, никаких попыток разузнать, за кем я ухаживаю, ты ее погубишь, не желая того, я буду безутешен. Потому что, видишь ли, я бы сделал все на свете для нее, только чтобы ей доставить удовольствие, потому что жизнь, которую я веду последнее время, – это пытка ежеминутная. Любить друг друга и не иметь возможности сказать об этом между двумя ритурнелями кадрили – это ужасно; я, может быть, напрасно поверяю тебе все это, и ты сочтешь все это за глупости; но такая тоска в душе, сердце так переполнено, что мне необходимо излиться хоть немного. Я уверен, что ты простишь мне это безрассудство, я согласен, что это так, но я не способен рассуждать, хотя мне было бы это очень нужно, потому что эта любовь отравляет мое существование. Но будь покоен, я осторожен, и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только ей и мне (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревню), ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит. Повторяю тебе еще раз – ни слова Богу, потому что он переписывается с Петербургом, и достаточно одного его сообщения супруге, чтобы погубить нас обоих… Вот почему у меня скверный вид, потому что помимо этого, никогда в жизни я себя лучше не чувствовал физически, чем теперь, но у меня так возбуждена голова, что я не имею минуты покоя ни днем, ни ночью, это‑то мне и придает больной и грустный вид, а не здоровье… До свиданья, дорогой мой, будь снисходителен к моей новой страсти, потому что тебя я также люблю от всего сердца» (20 января 1836 г.).
Многие исследователи в «самом прелестном создании Петербурга» узнают Натали Пушкину. Пусть так – именно о своей сильной страсти к ней говорит Дантес. Он действительно был влюблен – почти до «потери рассудка» – собственно, в этом ничего предосудительного нет: порой с сердцем трудно совладать. Однако его слова «она тоже любит меня» – желаемое, выдаваемое за действительность. У Дантеса не было возможности с ней особенно видеться: Натали очень мало появлялась на зимних балах из‑за ее беременности. Как же она была хороша, если и на половине беременности казалась столь привлекательной, что самый модный избалованный успехом у женщин молодой человек влюбился в нее без памяти.
Шокирующее признание Дантеса, будто бы «она тоже любит меня», нельзя принимать всерьез еще и потому, что все январское его письмо написано в стиле посланий определенного круга людей и отношений того времени. Не принято было, говоря о романе со светской женщиной, прямо называть ее имя. Его сообщали с условием соблюдения строжайшей тайны – в мольбе об этом суть послания Дантеса. Молодому блестящему светскому человеку для того, чтобы привлечь к себе интерес, полагалось иметь роман с замужней дамой. И вот воспламенились чувства…
Тайна Дантеса очень скоро стала известна многим, и в конце зимы его ухаживания за Натали были замечены и о них пошли разговоры. 5 февраля Мари Мердер, дочь воспитателя наследника, записала в своем дневнике: «В толпе я заметила д'Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, – он искал кого‑то взглядом и, внезапно устремившийся к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г‑жою Пушкиной. До моего слуха долетело:
– Уехать – думаете ли вы об этом – я этому не верю – вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, – они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцовал мазурку с г‑жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту…»
Многие молодые дамы были влюблены в блестящего француза, как в Натали – мужчины, «не только вовсе с нею незнакомые, но чуть ли никогда собственно ее даже не видавшие». Если была бы возможность открыть их дневники, то… кому только она ни объяснялась в любви – в воображении! Молоденькая фрейлина М. Мердер вполне могла злословить насчет Натали, потому что хотела быть на ее месте! Сердцу не прикажешь…
Люди проницательные и гораздо больше осведомленные об отношениях в семье Пушкиных не были столь категоричны в своих выводах. Н. М. Смирнов, вспоминая о зимнем сезоне 36‑го, писал о Дантесе: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, Дантес был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание «трехбунчужный Паша», когда однажды тот приехал на бал с женой и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г‑жу Пушкину. Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была ревнива, или из неосторожного кокетства, казалось, принимала волокитство Дантеса с удовольствием».
Графиня Фикельмон видела ситуацию сходным образом. «Многие несли к ее ногам дань своего восхищения, но она любила мужа и казалась счастливой в своей семейной жизни. Она веселилась от души и без всякого кокетства, пока один француз по имени Дантес, кавалергардский офицер, усыновленный голландским посланником Геккерном, не начал за ней ухаживать. Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку, живо ею восхищаясь, но ведя себя сдержанно и не бывая у них в доме. Но он постоянно встречал ее в свете и вскоре стал более открыто проявлять свою любовь».
Все эти воспоминания написаны уже после случившейся трагедии. Дантес описывал свою любовную хронику, что называется, «по горячим следам». Через три недели после первого он отправил Геккерену новое письмо:
«Дорогой друг, вот и масленица прошла, а с ней и часть моих мучений; в самом деле, кажется, я стал немного спокойней с тех пор, как не вижу ее; и потом всякий не может брать ее за руку, за талию, танцевать и говорить с нею, как это делаю я, и спокойнее, чем я, потому что у них совесть чище. Глупо, но оказывается, чему бы я никогда не поверил, что это ревность приводила меня в такое раздраженное состояние и делала меня таким несчастным. И потом, когда я видел ее последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчало меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно вместить больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было очень трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе, любимому и обожающему, нарушить ради него свой долг; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова, чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно; а когда она сказала мне, я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит, и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой; право, я упал бы к ее ногам, чтобы их целовать, если бы я был один, и уверяю тебя, что с этого дня моя любовь к ней еще возросла, но теперь это не то же самое: я ее уважаю, почитаю, как уважают и почитают существо, к которому вся ваша жизнь привязана. Но прости, мой друг, я начинаю письмо с того, что говорю о ней; она и я это нечто единое, и говорить о ней это то же, что говорить обо мне, а ты укоряешь меня во всех письмах, что я недостаточно распространяюсь о себе. Как я уже говорил, я чувствую себя лучше, гораздо лучше, и начинаю дышать, слава Богу, потому что моя пытка была невыносима; быть веселым, смеющимся на людях при тех, которые видели меня ежедневно, тогда как я был в отчаянии, это ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю…»
Дантес был ровесником Натали, но она, конечно же, была несравненно мудрее его, потому что была матерью семейства и женой умнейшего человека. Она действительно всем сердцем могла чувствовать ту сердечную лихорадку, которая охватила молодого человека. Такая страсть невольно вызывает сочувствие, как внезапная болезнь. В романтическом переложении Дантесом имевшего место объяснения нет и намека на то, что Натали дала надежду на плотскую любовь в будущем. Натали по‑христиански любила всех. Натура ее была такова, что и врагов она обращала в своих друзей. Конечно же жена Пушкина пожалела невольного страдальца, но твердо дала понять влюбленному, что обет, данный при венчании, быть верной своему супругу никогда не нарушит.
Наступивший Великий пост закрыл бальные залы. Единственным местом, где можно было встречаться, были салоны Карамзиных и Вяземских, в которых к весне Дантес стал завсегдатаем, подружившись с Андреем Карамзиным. Для всех, кто входил в этот тесный дружеский круг, любовные страдания Дантеса были явны, он стал немым обожателем Натали Пушкиной. «Его страсть к Натали не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в Петербурге, и я тоже над этим подшучивала», – писала отцу сестра Пушкина о проведенной в Петербурге зиме и весне 1836‑го. С. Н. Карамзина, описывая брату Андрею Петергофский праздник, состоявшийся 1 июля, шутливо и легко заметила: «Я шла под руку с Дантесом. Он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».
Неудивительно, что в конце концов великосветское общество, в котором было не принято так открыто выказывать свою страсть и существовало немало возможности быстро утешиться в горести неразделенной любви, – приняло сторону Дантеса, приписав ему возвышенную, идеальную любовь.
Важно то, что эта «любовь» никак не повлияла на отношения Пушкина к жене. Возвратившись с похорон матери, он не задержался долго в Петербурге, где без него уже вышел первый номер «Современника». Надо заметить, что приближались роды Натали, которых он всегда боялся, поэтому заранее куда‑нибудь уезжал. Пообещав жене вернуться к своему 37‑летию, то есть к 26 мая, и одобрив выбор Натали дачи на лето – на Каменном острове, Пушкин 29 апреля выехал «по издательским делам» в Москву.
От Александры Гончаровой брату полетело письмо: «Прежде всего хочу исполнить поручение Таши, которая просит передать, что она так давно тебе не писала, что у нее не хватает духа взяться за перо, так как у нее есть к тебе просьба, и она не хочет, чтобы ты подумал, что она пишет только из‑за этого. Поэтому она откладывает это удовольствие и поручила мне просить тебя прислать 200 рублей к 1 мая, так как день рождения ее мужа приближается и было бы деликатней, если бы она сделала ему подарок на свои деньги. Не имея же никакой возможности достать их в другом месте, она обращается к тебе и умоляет не отказать ей. В обмен же вам пошлет Пушкина журнал, который вышел на днях… Нам очень нужны деньги, так о дне рождения Пушкина тоже надо хорошенько подумать…» Дмитрий Николаевич не замедлил с ответом, и Александра снова пишет: «Как выразить тебе, дорогой брат Дмитрий, мою признательность за ту поспешность, с которой ты прислал деньги. Мы получили сполна всю сумму, указанную тобой… Свекровь Таши умерла на Пасхе, давно уже она хворала, эта болезнь началась у нее много лет назад. И вот сестра в трауре, но нас это не коснется, мы выезжаем с кн. Вяземской и завтра едем на большой бал к Воронцовым».