Возьмем, к примеру, современную одежду. Она, безусловно, стала более добротной и в лучших своих образцах вполне соответствует возросшим потребностям людей. Но, оказывается, это уже сигнал к тому, чтобы потребитель, а заодно с ним и сторонник «эстетики одежды», видел ее не просто одеждой, а... с «элементом красоты». В итоге и аналогичные вещи втягиваются в орбиту рассмотрения эстетикой, ибо речь якобы идет не просто о стульях, торшерах и т. п., а об эстетически оформленных стульях, торшерах и т. д.
Однако обратимся к простой логике. Если потребность в более или менее необходимой вещи возводить до уровня эстетической, то, позволительно спросить, какая потребность тогда останется не эстетической? А потом — не обернется ли все это мучительным поиском критерия всех ценностей, а одновременно и тем старым вопросом о сущности красоты и эстетического, по поводу которого мы ведем такие долгие дискуссии, но который так поспешно решаем на практике?
Логика эта достаточно серьезная. Ведь именно по причине возведения, а точнее — сведения всех потребностей человека до уровня эстетических многие исследователи вынуждены уже сейчас ставить вопрос об эс-
2* 19
тетичности... самого эстетического, т. е. обращаться далеко не к тому смыслу последнего, какой ему может повсеместно придавать обыденная практика. Ведь, по-видимому, надо было до этого объявить эстетической чуть ли не каждую необходимую человеку вещь *, чтобы сейчас уже из всего «эстетического» отыскивать... подлинно эстетическое. Другими словами, надо было ранее представлять эти вещи в какой-то уравнительной (пусть даже самой высокой) ценности, чтобы сейчас уже задаваться вопросом о возможной дифференциации такой ценности.
|
Но можно ли допустить обратное: круг тех вещей и мероприятий, с которыми подчас связывается необходимость существования «эстетики быта» или «эстетики одежды», имеет очень отдаленное отношение к эстетической науке? Речь, разумеется, идет не о том, должны или не должны совершенствоваться эти вещи, становиться качественнее с точки зрения их конечного функционального назначения. Вопрос сводится к тому, должно ли само это совершенствование предполагать эстетическую форму такого функционирования, иначе говоря, находиться в сфере компетенции эстетики как науки?
Это не праздный вопрос. Вряд ли логично, по нашему мнению, вряд ли исторически оправданно ставить знак равенства между, скажем, эстетичностью (красотой, величественностью и т. п.) сапожной щетки и эстетичностью «Сикстинской мадонны». Видимо, только недопонимание единого, научного смысла понятий «красота», «возвышенность», «величественность» и т. д. может толкать нас на приблизительно такого рода рассуждение: дескать, в одной вещи «меньше» красоты, в другой — «больше», но как в том, так и другом случае она имеет
* Нередко в таком толковании не видят ничего плохого. Дескать, за понятием «эстетическое» скрывается не что иное, как чувственное. А поскольку все окружающее нас есть в сущности...чувственное (здесь, по-видимому, подразумевают — ощущаемое, воспринимаемое и т. д.), то, следовательно, есть и эстетическое. При этом забывают, что чувственное — это не только отношение человека к вещи, ее свойствам и качествам, какими бы важными они ни были в практике жизни, но и отношение человека к самому себе, к цели, смыслу своего человеческого бытия вообще. А это такая сторона дела, которая вряд ли может быть понята, если все внимание сосредоточивать на вещи и ее свойствах.
|
место. И в этой связи, мол, не стоит быть слишком строгим: никто не ставит знак равенства между эстетичностью предмета быта и художественностью произведений искусства, между красотой той и другой вещи. Главное в том, чтобы дать возможность выявиться этой красоте. Другими словами, можно и не отождествлять ценность той или другой вещи, но не потому, что с точки зрения подлинно научной они в принципе не отождествимы, а потому, что сама эта «научность», «принципиальность» еще позволяет нам слишком произвольно толковать понятия «прекрасное», «возвышенное» и т. д.
И это так. Думается, что именно неразработанность понятийного аппарата науки эстетики, отсутствие единого представления о содержании категорий прекрасного, возвышенного, низменного, величественного и т. п. (а ведь это содержание определяется не только задачами сегодняшнего дня) еще позволяет нам, мягко выражаясь, слишком вольготно обращаться с эстетической терминологией, а отсюда — и становиться на позиции своеобразной «эстетической всеядности».
Позитивное решение вопроса состоит, очевидно, в том, чтобы, не отрицая необходимости совершенствования любых человеческих потребностей, найти границы этого совершенствования, определить меру их значимости в контексте всеобщего формирования человеческого небезразличия к миру. Представляется в данном случае, что упомянутый круг вещей, с которым связывается необходимость существования «эстетики быта» или «эстетики одежды», должен быть отнесен к сфере компетенции особой, специфической области знания, занимающейся формированием человеческой потребности в утилитарном (назовем ее «утилитарикой» или «утилитарологией» — неважно, как сказать). Мы не имеем здесь в виду дизайн — об этом особый разговор.
|
Однако признание этого положения предполагает выяснение по крайней мере двух вопросов: 1) существует ли какая-то принципиальная грань между двоякого рода ценностями — утилитарными и эстетическими, если даже учитывать их относительность и теснейшую связь?; 2) если такая граница существует, то где причина их смешения в представлении людей, иначе говоря, причина возведения утилитарного до уровня эстетического?
Наверное, ответ на второй из поставленных вопросов непосредственным образом касается и ответа на первый. Видимо, только потому, что, скажем, та же обувь или одежда человека еще в силу определенных обстоятельств могут оставаться, образно выражаясь, и «не-нормальными», т. е. не в полной мере соответствующими возросшей утилитарной норме человека, появление более-менее «нормальной» обуви или одежды готово восприниматься подчас как появление чего-то особого, «эстетического». Однако за таким «эстетическим» скрывается не что иное, как то же утилитарное, но как раз такое, которое порождается развивающейся, совершенствующейся потребностью человека и которое (в условиях неудовлетворения такой потребности) само же и поднимается до выражения «идеала производства», т. е. из чего-то необходимого превращается в сверхнеобходимое — «эстетическое». Иначе говоря, «эстетичность» утилитарному придают те особые возможности общественного производства, с которыми связано полное удовлетворение людей предметами их непосредственно практического пользования. Только определенная невозможность такого удовлетворения в указанной мере превращает саму эту меру в особое идеальное требование — в «эстетический запрос». Хотя, с другой стороны, совершенно очевидно, что такое требование ничего не добавляет к сущности утилитарной нормы человека, которая и без того остается общественно значимой, а потому и не нуждается в особом приукрашивании ее «эстетическим элементом». Дело скорее за тем, чтобы правильно, научно раскрыть эту ее подлинно утилитарную сущность, без фетишизации и возведения до уровня сверхособой нормы.
Повторяем, дело сводится не к тому, чтобы ополчиться против обыденного представления «эстетики быта» или «эстетики одежды» (подчас ратуют за подведение под него «научной основы»), а к уяснению того, что не всякая потребность человека, с точки зрения той же науки эстетики, должна видеться эстетической, хотя это не исключает толкования ее как подлинно человеческой.
Выработать в себе богатство и целостность человеческих потребностей (а именно с такой выработкой К. Маркс связывал развитие всесторонне богатого в своих чувствах и утверждении человека) — процесс исключительно сложный и трудный [1, т, 42, 125]. Он
не зависит непосредственно от материального богатства, совокупности вещей, пользуемых человеком. «Мы добились немалого в улучшении материального благосостояния советского народа,— отмечалось в Отчетном докладе ЦК XXV съезду КПСС. — Мы будем и дальше последовательно решать эту задачу. Необходимо, однако, чтобы рост материальных возможностей постоянно сопровождался повышением идейно-нравственного и культурного уровня людей. Иначе мы можем получить рецидивы мещанской, мелкобуржуазной психологии. Этого нельзя упускать из виду» [3, 78 ].
Такая психология имеет давнюю историю и была прекрасно раскрыта К. Марксом: «Частная собственность, — отмечал он, — сделала нас столь глупыми и односторонними, что какой-нибудь предмет является нашим лишь тогда, когда мы им обладаем, т. е. когда он существует для нас как капитал или когда мы им непосредственно владеем, едим его, пьем, носим на своем теле, живем в нем и т. д.... Поэтому на место всех физических и духовных чувств стало простое отчуждение всех этих чувств — чувство обладания» [1, т. 42, 120 ]. Нечего греха таить, чувство обладания нередко может и поныне выступать для человека критерием его интересов, своеобразной призмой, сквозь которую он преломляет все свои желания, запросы, побуждения. При этом единая человеческая потребность — потребность в коммунистическом способе производства, присвоении и утверждении окружающего — остается им совершенно не понятой. Здесь она мыслится сугубо абстрактной потребностью, оторванной от конкретных запросов, или, в лучшем случае, сведенной к простой сумме этих запросов.
Для собственно теоретической стороны дела особого внимания здесь заслуживает метаморфоза чисто эстетических ценностей. Ведь в той мере, в какой может измельчаться сама цельность действительного идеала жизни человека, в той же мере может принижаться и сама ценность эстетического предмета как определенного средства его утверждения. Другими словами, возможно, именно здесь и создается та очень важная для теории ситуация, когда содержание такого идеала, которое только и в состоянии обусловить действительную само- цельность всех потребностей человека, тем не менее мо-
жет отчуждаться от самого человека, т. е. застывать в виде абстрактно выраженной ценности самих вещей: в виде их особой привлекательности и «гармонии», их «совершенства» и т. д. При этом независимо от сознания человека эти формы могут жить самостоятельной жизнью, представляться чем-то извечно данным, неизменным, «природным».
Однако в истории подобного рода отчужденные формы выражения эстетического идеала (а это именно так) означали лишь моменты идеально выраженных, но неосуществленных взаимоотношений между людьми. Обыкновенные вещи тогда и возводились в ранг особых, гармонических, совершенных по «своей» природе, когда действительная гармония жизни людей в обществе уже превращалась в дисгармонию, все совершенство их отношений — в односторонность, все богатство — в обнищание. Утилитарная ценность какого-нибудь стола только потому и становилась равнозначной эстетической ценности, что действительный эстетический идеал здесь превращался уже в идеал утилитарный, а точнее — утилитаристский.
Фактическая гибель частнособственнических интересов есть начало не только живого становления коммунистической самодеятельности, но и качественно иного чувственного мировосприятия. Именно в этом мировосприятии каждый человек, говоря словами К. Маркса, может и должен выявить богатство «собственных сущностных сил», а окружающие его вещи — «вернуть себе» свою естественную природу или свою подлинно общественную значимость [1, т. 42, 121 ].«... Уничтожение частной собственности, — писал К. Маркс, — означает полную эмансипацию всех человеческих чувств и свойств; но оно является этой эмансипацией именно потому, что чувства и свойства эти стали человеческими как в субъективном, так и объективном смысле» [1, т. 42, 120 ].
По-видимому, лишь с такой эмансипацией может появиться и реальная предпосылка того, чтобы все вещи и явления мира стали называться своими именами, а отношения к ним людей, не взлетая к трудным вершинам собственно художественного видения мира или искусства как такового, стали подлинно чувственными и едиными по своему человеческому выражению и многообразию.
На наш взгляд, перед эстетикой как наукой может стоять лишь одна ее специфическая и наиболее общая задача: быть теорией чувственного освоения действительности, но чувственного не в обыденном его представлении, а в том его понимании, с которым К. Маркс связывал целостность общественного утверждения человека, а в этом утверждении — и целостность всестороннего отношения человека к окружающему вообще. Если мы признаем, что границы эстетической науки определяются именно таким пониманием чувственного, то отпадает необходимость и в простом перечислении ее задач: и наука о прекрасном, и наука об искусстве, и наука о творчестве, не говоря уже о таких тавтологических определениях ее, как наука об эстетическом освоении действительности, наука об эстетических свойствах и т. д. И это естественно. То, что в своей сущности объединяет и творческое, и художественное, и эстетическое, без обеднения перечисленных здесь компонентов может быть вполне представлено как чувственное. Это очень важно, ибо речь идет, по сути, о настоятельной необходимости вычленения единства предмета эстетики, с которым связано понимание и единой методологической основы последней.
Трудность признания за эстетикой этой единой ее задачи связана с трудностью осознания социальной природы чувственных явлений и чувственного вообще. Чувственное — это не просто безразлично созерцаемая или воспринимаемая предметность деятельности человека. Это — особая предметность, прежде всего в том смысле, что с ней связано и обнаружение определенных ценностей существующего (будь то в виде свойств, качеств или особенностей вещей) и — что очень важно — обнаружение такого состояния человека, которое в отношении не только самого человека, но и общества выступает как подлинно непосредственное или по-человечески самоцельное. Эта цельность состояния определяется не столько тем, что человек воспринимает или присваивает, сколько тем, как осуществляется такое восприятие и присвоение или каков социальный смысл данного акта деятельности вообще. Другими словами, такого рода цельность зависит не только от особенностей предмета и его свойств, которые, безусловно, диктуют способ восприятия вещи, но и от характера социального бытия че-
ловека в целом, в конечном счете, от характера общественного производства.
Чувственное всегда несет на себе печать этого производства — главного и существенного в способе жизнедеятельности и мировосприятии человека. Только в результате социального антагонизма стало возможным обезразличивание человека к целям общественного производства, а отсюда — и к целям человеческой жизнедеятельности людей. И только благодаря такому обезразличиванию стала возможной собственно нехудожественная, не-творческая, не-воспринимаемая (неприемлемая) деятельность людей. Но именно такую деятельность нельзя назвать и чувственной, причем как раз по тем обстоятельствам, по которым из нее с самого же начала исключается тот по-общественному цельный способ ее выражения, в котором человек только и может проявить неслучайную, универсальную восприимчивость к миру, следовательно, и такое же универсальное утверждение своей сущности. Напротив, эстетическое, воспринимаемое, творческое, художественное и т. п. вполне представляются синонимами чувственного, если стать на точку зрения понимания необходимости превращения единства цели общественного производства в единство смысла реального осуществления коммунистического бытия людей вообще. Ибо только такая цель, концентрирующая в себе наивысший человеческий интерес, способна сцементировать все потребности человека, придать им единую направленность, а тем самым определить и единый способ их человеческого утверждения.
Таким образом, эстетика есть наука не о восприятии и воспринимаемом, как их традиционно толкует психология или физиология, а о чувственном, равном значению способа общественного утверждения человека во всем богатстве его сформировавшихся потребностей.
Каким бы поначалу ни представлялся этот способ, но с точки зрения его действительного движения нет и не может быть самостоятельных «эстетик» быта или одежды с их особыми целями и задачами. В противном случае мы должны будем признать, что и проблемы быта, и проблемы одежды должны ставиться не иначе как проблемы идеала, смысла бытия людей вообще. Ведь, по-видимому, надо низвести наивысшее стремление человека — его эстетический идеал — к простому запросу
в одежде (и в самом деле, к простому — при современных-то возможностях производства), чтобы самоё одежду видеть не иначе как эстетически. Или, напротив, сам этот запрос надо поднять, вероятно, до выражения идеала, смысла бытия, чтобы вынашивать его не иначе как эстетический запрос.
Сказанным мы вовсе не снимаем вопросы эстетической деятельности человека в сфере производства, быта, поведения и т. д. Вообще было бы неразумно ограничивать проявление эстетического какими-то сферами (природными или общественными), сужать их или расширять. Что и в сфере производства возможна эстетическая деятельность человека — это не предположение, а реальный факт. Но дело здесь не в условности терминов или выражений «эстетика производства» или «вопрос об эстетической деятельности человека в сфере производства», а в принципиальности отношения к единству предмета эстетики, ее метода, принципов. В плане каких бы «эстетик» и с высоты каких бы их частных задач (именно частных — в противном случае терялся бы сам смысл существования их как «эстетик») ни была предпринята попытка уяснения сущности эстетической деятельности, это вряд ли приведет нас к желанному результату. Ибо такая деятельность определяется не характером лишь тех потребностей, которые специфичны для быта или производственного предприятия как такового, а характером уже упомянутой единой и наиболее заинтересованной потребности человека (если объективную необходимость в коммунистическом способе выражения жизни вообще можно назвать потребностью в обычном смысле слова). А поскольку исторический смысл последней, сама степень положенного в ней интереса не сводимы к простой сумме возможных интересов, связанных, скажем, со сферой быта или поведения человека, то и сама эстетика не может быть представлена как простая сумма «эстетик», так как остается наукой с едиными требованиями, принципами и законами.
Известно, какое большое внимание уделяется сейчас материальному и моральному стимулированию человека в сфере производства. И это понятно. Однако — вдумаемся! — есть что-то по-разумному осторожное в том, что мы не ставим и, вероятно, еще не можем ставить вопрос о собственно эстетическом стимулировании чело-
века в этой сфере. Ибо хотя такое стимулирование не противостоит материальным или моральным интересам человека, но вместе с тем оно не составляет и простого единства этих интересов. Ведь с эстетической деятельностью связано удовлетворение по-своему неисчерпаемого интереса человека. Сущность его состоит в том, что человек действует с таким интересом и ради «само-действия», т. е. и ради смысла коммунистической самодеятельности как таковой — этой наивысшей «нормы» выражения всякого человеческого интереса,— а не ради зарплаты, поощрения, вознаграждения и т. д., в какой бы форме они ни представлялись.
Мы не можем сказать, что уже существуют предприятия, где человек, скажем, вообще не нуждался бы в отпуске, где лучшим отдыхом и вознаграждением для людей являются часы их непосредственно производственной деятельности, а не часы, проводимые ими вне такой деятельности. А дело как раз в том, что эстетический процесс немыслим без того, чтобы не быть движением такого интереса человека, реализация которого равнялась бы акту всестороннего воспроизводства человека, а в этом — и всестороннего удовлетворения его. Трудно сказать, какими будут заводские цеха будущего — возможно, их как таковых вообще не будет,— но, видимо, всестороннее воспроизводство человека, следовательно, реализация наиболее высокого интереса людей будет иметь место там и тогда, где и когда деятельность каждого (включая ее высокую производительность, обобществленность и т. д.) будет подниматься до выражения свободной самодеятельности, или, говоря словами К. Маркса, — до своеобразной игры физических и интеллектуальных сил человека. Понятно, что занятие такой деятельностью не нуждается в привычном для нас стимулировании, поскольку она и есть наивысшее человеческое удовольствие, а потому — и сама себе стимул, цель и средство одновременно.
Возможно, в этом будут усмотрены слишком высокие критерии, предъявляемые к существу эстетической деятельности. Но, во-первых, нет смысла называть деятельность (вещь, среду и т. д.) эстетической (т. е., опять-таки, и прекрасной, и возвышенной), если она не будет браться по мере какого-то наивысшего человеческого интереса. Эта мера все равно будет существовать, и независимо от наших желаний по ней будут измерять все наиболее значимое и небезразличное для людей. Во-вторых, от того, что мы намеренно будем принижать эту
меру, руководствуясь соображениями скорейшей «эстетизации» окружающего, сфера подлинно эстетической деятельности не расширится. Скорее, поспешность объявления о таком расширении грозит обернуться новыми недоразумениями в теории.
Если же говорить более конкретно, то, на наш взгляд, вопрос о том, каким должно быть все предметное окружение человека в любой из сфер его деятельности, какими должны быть, скажем, орудия труда, рабочее место и вообще вся обстановка на предприятии — это вопрос не столько непосредственно эстетика, сколько инженера, врача, психолога, а в конечном счете — любого специалиста, более-менее знакомого с требованиями науки эстетики и заинтересованного в общественных формах осуществления деятельности.
На долю же эстетика выпадает, по-видимому, более сложная задача. Если переложить ее на практический язык, то она могла бы свестись прежде всего к тому, чтобы в любой из сфер деятельности исследовать человека во всей совокупности его общественных отношений (состояний) и на основе понимания необходимости их определенного единства (цельности) дать ответ на главный вопрос эстетики: может или не может человек в данной ситуации или обстановке воспроизводить себя всесторонним образом или во все той же совокупности исторически сформировавшихся человеческих способностей и сущностных сил? Только в зависимости от ответа на такой вопрос можно правильно ставить и решать все конкретные задачи. Какие это задачи — вероятно, всегда зависит от данных обстоятельств и данной сферы деятельности. Но какими бы они ни были и кто бы практически их ни решал — тот же инженер, врач или дизайнер, — их нельзя правильно сформулировать без учета этого главного эстетического вопроса, затрагивающего смысл утверждения человека, меру его социального небезразличия к предмету деятельности и к самой деятельности.
Типичные возражения, возникающие при этом, как правило, сводятся к сетованию на чрезмерную абстрактность такого подхода. Мол, тот же специалист в области технической эстетики должен не столько теоретизировать, сколько заниматься конкретным делом: формировать эстетическую среду, улучшать производственную обстановку, в худшем случае — хотя бы давать
по этому поводу какие-то рекомендации или предложения.
Это правда. Мы и не требуем от дизайнера решать упомянутый эстетический вопрос. И уж тем более не перечеркиваем все то значительное, что создано в области художественного конструирования. Речь идет о другом. Если дизайнер хочет быть эстетиком, то представление о красоте, вообще эстетическом он должен согласовывать с научной эстетикой и в этом смысле он не может обойти интересующий нас вопрос. Если же он желает быть конструктором, так сказать, человеком, имеющим конкретное дело с вещами или совокупностью вещей и только, то, спрашивается, с каким представлением о феномене эстетического должно согласовываться это его дело?
Допустим, перед нами модельер по предметам быта. Допустим также, что ему необходимо создать не просто стул, а эстетически оформленный. Пусть будут учтены при этом всевозможные параметры: и профиль спины человека, сидящего на нем (с учетом данных физиологии и медицины), и соответствующая отделка, короче — все, что только требуется от стула. Можно согласиться, что такая вещь, безусловно, будет заметно отличаться от рядовых стульев, тем более от тех, которые мы справедливо можем называть неудобными, некрасивыми, непрактичными. Однако достаточно ли всего этого, чтобы утверждать о рождении действительно эстетической вещи? Не логичнее ли предположить, что в данном случае создана просто нормальная утилитарная вещь, если иметь в виду, что само утилитарное — это не только грубая полезность.
Мы говорим, во-первых, «нормальная вещь», ибо, право же, самим созданием ее мы лишь подтвердим то, что до сих пор могли сидеть и «не-нормально», т. е. могли довольствоваться подчас и плохими стульями (как говорят, сядем на что угодно, лишь бы не стоять). Во-вторых, мы говорим «утилитарная вещь», ибо ведь исключаем положение, что как таковой стул дан нам еще для чего-то: чтобы созерцать и наслаждаться им без практического пользования или пользования не по прямому его назначению (скажем, чтобы стоять или плясать на нем). Попросту говоря, это была бы новая «ненормальность» пользования вещью.
Если сказанное в какой-то мере справедливо, то так называемая «эстетика быта» совершенно безболезненно превращается в своеобразную «утилитарику быта» (от лат. utilitas — полезный, практичный, к тому же полезный не без удовольствия) *.
В самом деле, утилитарное — это не просто грубая полезность, а полезность, содержащая в себе имманентное выражение удовольствия, т.е. доведенная до определенного совершенства и функционального завершения ее в самом акте присвоения. Причем само это совершенство вовсе не означает внешне пристегнутый «элемент красоты» как некое восполнение ограниченности самого полезного, чтобы, сознавая его, требовалось уже притягивать эстетику. Оно и есть то самое полезное или истинно утилитарное, которое и ставит целью достичь наш специалист по «эстетике быта». Но так как вначале он берет утилитарное в значении грубой полезности, подразумевая под ним чуть ли не утильсырье (т. е. такую полезность, которая уже превращается едва ли не в полную бесполезность), то компенсировать такое огрубление ему приходится за счет привнесения в утилитарное «элемента» эстетического. Это пристегивание, или внешнее привязывание, последнего к существу ути-
* На наш взгляд, совершенно недопустимо смешивать понятия «утилитарный» и «утилитаристский». Следует помнить, что такого рода смешение, когда утилитарному придается крайне узкий и односторонний смысл, есть продукт буржуазной эпохи и буржуазного представления о сущности полезного вообще. Ю. М. Бородай правильно замечает, что совмещение в утилитарном существа полезного и удовольствия, совмещение, которое с большим трудом поддается усвоению как со стороны буржуазных историков эстетики, так и со стороны буржуазных теоретиков искусства, выглядело совершенно естественным с точки зрения античной эпохи, где впервые было вычленено это понятие вообще. Именно «здесь возникает нерушимое единство производственного, утилитарного и практического, с одной стороны, а с другой — чисто эстетического и вполне «незаинтересованного» любования предметами искусства и жизни. Прекрасно, с античной точки зрения, только то, что максимально утилитарно, максимально нужно для жизни, максимально полезно, удобно и выгодно, но что, с другой стороны, и в то же самое время есть предмет любования и доставляет вполне бескорыстную радость» [32, 30]. «Буржуазная социология,— пишет А. А. Френкин,— исходит из идеи несовместимости игры и утилитарности» [39, 123]. Но исходит потому, что «утилитарность, как она существовала веками,— это исторически обусловленное неизбежное следствие тяжелого повседневного труда суровых будней, зависимость человека от практических обстоятельств» [39, 123].
литарного ведет вовсе не к правильному пониманию их возможного органического единства, а, скорее, к обедненному представлению об их подлинно ценностном содержании.
Видимо, в формировании различных «эстетик» мы наблюдаем факты отпочкования от эстетической науки самостоятельных областей знаний. И, как это часто случается, новая дисциплина становится и может весьма долго жить за счет терминологии той науки, из которой она выходит. Так, химия могла поначалу выглядеть как некая «усложненная физика», биология — как «усложненная химия» и т. д.
Нечто аналогичное складывается и в отношении «конкретных эстетик». Будучи не в состоянии вычленить в чистоте свой предмет исследования, представитель той или иной «эстетики» подчас восполняет этот пробел за счет понимания (а точнее — недопонимания) существа действительной эстетической науки, ее единых требований, принципов, законов. В итоге и выдвигается положение, скажем, той же «технической эстетики»: созданные человеком вещи должны быть не только полезными, удобными (!) и т. д., но и красивыми, «приятными для глаз», «поднимающими настроение».
Но, во-первых, если быть точным, то приятно не глазу, а человеку, обладающему глазами; важно не настроение как таковое, а чувственное состояние, зависящее, помимо прочего, не только от восприятия вещи, но и от более сложных и устойчивых факторов — от жизненной позиции человека, его мировоззрения, идеала и многого другого.