Мене, текел, фарес
Дюдя
Было время, когда игумен Ерм казался нам ангелом, спустившимся на землю. Во плоти ангел. Некий херувим, что несколько занес нам песен райских... Когда он еще жил в Лавре, на заре своего монашества, к нему в келью старцы посылали молодых постриженников как бы “на экскурсию”: идеальная келья монаха. Простота. Чистота. Нестяжательность. Единственным ее излишеством была серебристая змеиная кожа, которую подарил отцу Ерму мой друг — писатель и путешественник Геннадий Снегирев.
— Отец Ерм, а зачем вам в келье эта змеиная шкура? — спрашивали молодые постриженники. — Ведь это же — принадлежность Искусителя?
— Она напоминает мне о грехопадении первых людей, — скромно отвечал отец Ерм. — А кроме того — Сам Христос говорил: будьте мудры, как змеи!
Вообще существует такое монашеское наблюдение: невозможно прийти к Господу, если воочию не увидишь в каком-нибудь человеке отблеск вечной жизни, лик Христов. Так и красота монашества открывается лишь через Человека: вот он — перед тобой — во всей своей немощи, во всей своей простоте, покрытой черным штапелем ли, сукном, а через него сияет слава Божия, Царство Небесное, неземной мир. Многие именно так избирали для себя монашество. И таким человеком был для нас наш игумен, наш, между прочим, тогда еще совсем молодой, “старец”, наш духовный отец.
Он тогда очень увлекался старообрядчеством — это понятно, ведь у них такие иконы: никониане никогда не смогли подняться до их умозрения, — все выходило плосконько, аляповатенько. А отец Ерм — эстет, аскет, иконописец. Даже по Лавре расхаживал со старообрядческой лествицей вместо ортодоксальных четок. Возглашал по-старинному “во веки веком”. Поклоны клал, как положено по старому молитвослову. И мне такой подарил. И я тоже после каждой “Славы” по три земных поклончика отмахивала. С непривычки так натрудила коленку, что она вспухла, и я не ходила, а ковыляла. В конце концов обратилась даже в травмопункт...
|
У меня спросили:
— А что вы делали на этой ноге? Может, тяжести какие подпирали, может, ударяли ее или, может, насекомое какое вас укусило?
Но я честно сказала:
— Нет, ни тяжестей не таскала, не ударяла, и насекомые не кусали, а просто — отбивала поклончики.
Тогда на меня посмотрели сочувственно, подозрительно и тревожно. Медработники все-таки. Поклончики она отбивала! Это при Брежневе-то! 82-й год на дворе... Ну ладно.
Все тогда привлекало отца Ерма в старообрядчестве — весь богослужебный чин, знаменное церковное пение по крюкам, эстетизированный церковный быт, и он глубоко и восторженно переживал это как художник, как иконописец. Даже старообрядческий клобук надевал у себя в келье: не этот, похожий на котелок без полей, обтянутый черным ниспадающим вниз муаром — протопоп Аввакум говорил о таковых с презрением “клабуки-те рогатые ставцами-теми носят”,— а тот, старинный, напоминающий длинноухую шапку, — кстати, он очень был ему к лицу. Мне даже удалось его так сфотографировать: вот он стоит, “прислонясь к дверному косяку”, артистичные пальцы у подбородка, и смотрит так чудно, так вдохновенно. Портрет этот до сих пор висит у меня над столом в кабинете. Лицо отца Ерма на нем столь прекрасно, что все, кто приходит ко мне, спрашивают изумленно: “А это кто?”. И замирают, любуясь... Но я им не отвечаю. Потому что — начнутся дальнейшие расспросы — а что он? А где? А как? Ну и необязательно всем так уж об этом знать...
|
В ту пору игумен Ерм ввел старообрядчество даже в своем монашеском быту — варил сбитень, питался проросшей пшеничкой и национальной репой, отвергая заморскую екатерининскую (никонианскую) картошку, ходил по келье в лаптях, которые сам и плел, не признавал электричества, но читал и работал при свечах, а краски для икон готовил из натуральных веществ — растирал полудрагоценные камни, добавлял желток — какие-то были у него старинные рецепты.
И вообще вокруг него царила такая восторженно-эсхатологическая атмосфера — готовился великий исход из этого греховного мира, из этой “не устоявшей перед тремя искушениями сатаны Церкви”. Да, как бы именно так. И в то же время не вполне — ибо отец Ерм вовсе и не собирался порывать с Церковью и переходить в старообрядчество, он просто считал, что монашество в миру обмирщвляется и надо дистанцироваться, укрывшись отеческими заветами. Уйти из мира, забрав Кормчую Книгу, по ней и жить. А для нас, неофитов, его окружавших, что могло быть более праздничным и желанным, чем это новое житие, исполненное подвигов и чудес?..
Отец Ерм однажды прямо так и сказал своему любимому ученику — молоденькому монаху Дионисию-иконописцу:
— Я решил стать преподобным!
И Дионисий, конечно, не смог это удержать в себе, выдал мне под большим секретом, огромные, широко расставленные глаза его были изумленно распахнуты, из груди вырывалось:
|
— Нет, ты представляешь... Это же настоящий старец! Вот я, например, хочу себе купить черные джинсы под подрясник, ты, предположим, хочешь выпить чашку кофе, а он — стать святым!
...Землей обетованной была избрана Мезень. Спасение возможно только там. Пять месяцев в году судоходство, потом все покрывается суровыми льдами — ни рыба не доплывет, ни птица не долетит. Мы с Дионисием ездили на место грядущего переселения на разведку, летом. Пока плыли на утлой лодчонке, на Дионисия напала огромная чайка и стала клевать его скуфью...
— Ишь, не хочет пускать! —отмахивался он.
Лодку качнуло, в воду упал пакет с бутербродами и бутылкой воды. Но на берегу было много ягод, прозрачный ручей, и Дионисий сказал, погрозив, невидимому супостату:
— Да подавись ты этими бутербродами, старый козел, а нам и так хорошо!
Наконец мы нашли бедное селенье с заколоченными домами, вокруг — никого: ближайший магазин, где дают хлеб, карамельки и водку, которую местные называют “серенькой”, в пяти километрах. Отметили все крестиками на карте и отправились обратно к отцу Ерму с докладом.
Ну Дионисий — понятно: монах, иконописец, а я? Я-то на что рассчитывала с этой Мезенью: у меня муж, маленькие деточки. Ах, думала, отец Ерм помолится, все как-нибудь образуется: будем жить там при иконописном ските, еще и друзей своих туда позовем. Мой друг детский писатель и путешественник Снегирев тоже уже туда собирался, там, говорил, знаешь какие белые ночи? Какая мистика света? Какая близость небес?
Пришли мы с Дионисием к нашему игумену, разложили перед ним карту, все пришлось ему по душе. Отец Ерм приговаривал:
— Здесь Господь испытывает человека властью, славой, богатством... Тот, кто их жаждет, на самом деле просит послать себе жесточайшие искушения. А там, вдалеке от мира, только и можно обрести истинную царственную свободу!
Мезень уже вовсю дышала нам в лицо своим вожделенным холодом, целовала ледяными губами в горячий лоб, бередила чувства своей богоизбранной заброшенностью, роскошью своей нищеты.
И все-таки отец Ерм решил разок-другой сходить в старообрядческий храм, помолиться там, приглядеться. Отпросился у наместника на день из Лавры, ни свет ни заря приехал на Рогожское кладбище — к началу литургии, а ему на пороге храма суровые бородатые мужики:
— Куды! У нас щепоточники в притворе молятся, в храм велено их не пущать!
И у нашего игумена после этого как-то все стало стремительно меняться, словно путешествовал он на Рогожское не один день, а семь долгих лет.
Наконец он сказал:
— Все! Старообрядчество выдохлось. Мертвечина. Музей. Дух Святой от них отошел. Я был у них на богослужении. Иерархия у них безблагодатная. Белокриницкая иерархия — сплошной подлог. Таинства — недействительные. Откуда я знаю, глядя на их духовенство, что это не ряженые мужики? Надели на себя епитрахиль, поручи, а кто их рукополагал, спрашивается, а?
И снял с себя старообрядческий клобук, и лапти выкинул, и включил электричество, и больше никогда не пил сбитень и не ел репу. Он поменял обитель и затворился в провинции, в Свято-Троицком монастыре, взяв с собой Дионисия. Там началась какая-то совсем другая, новая жизнь. Потому что он вдруг пришел в волнение от византийского иконного письма и стал глубоко изучать историю Византии, писания Святых Отцов. И сразу надел на себя “мелкую” греческую скуфью, облачился в греческую рясу с безмерно широкими рукавами, ел смоквы с изюмом, служил по ночам в монастырских пещерах литургию по-гречески, а своих послушников поставил осваивать византийские литургические распевы. И все мы, приближенные, стали подвизаться в древнегреческом, читали Евангелие в оригинале, спрягали труднопроизносимые греческие глаголы, склоняли на свою сторону существительные и постигали весь этот могучий умозрительный синтаксис обновленной жизни.
Засыпала я с учебником Соболевского под подушкой...
Доктрина нашего игумена была такова: коль скоро мы отступили от своих основ, надо вернуться к истокам — назад, к Святым Отцам, к Византии, начать заново и пройти свой исторический путь, учитывая при этом опыт искушений и соблазнов.
Жил иконописец Ерм в монастыре на горке, которая как нельзя кстати называлась Афонской — там для него построили мастерскую, там была у него и келья — прямо в колокольне. И проходить к нему можно было через послушника, который стоял у подножья горки на будке и требовал специального разрешения, подписанного отцом Ермом. Это была аккуратная плотная белая бумажка, размером с визитку, и на ней было выведено образцовым “иконописным” почерком: “Прошу пропустить. Игумен Ерм”. И это было начертано с такой великолепной свободой и с такой властью, что мне казалось — когда я умру, то и самим огненным херувимам, сторожащим рай, и даже апостолу Петру я смогу дерзновенно предъявить это “Прошу пропустить. Игумен Ерм”, и они пропустят...
И вот я ее потеряла, эту свою охранную грамоту, и пришла в страшное волнение, ибо мне почудилось, что я теперь никогда не смогу попасть на Афонскую горку, и это — все! Такое отчаянье — я ходила вокруг монастырской стены, взбираясь вокруг на холмы, и видела и колокольню, и мастерскую, и ели, и столетний дуб, и даже послушников, но все они были в каком-то отрезанном от меня пространстве, в другом измеренье — как в него попадешь? В принципе так и было — что общего у монахов с мирскими? У монастыря — с миром?
Тогда я совершила подлог. Вырезала из писчего листа маленькую бумажку и, потренировавшись немного, старательно начеркала: “Прошу пропустить...”. Конечно, при ближайшем рассмотрении можно было бы обнаружить фальшивку — и это заглавное “Пэ” с начальным и верхним завитком смотрелось у меня вульгарно и даже блудно, и “эр”, опускавшее витиеватую ножку, делало это весьма развязно, и петелька “у” выглядела очень уж завирально, что уж говорить о подписи. Но от беглого взгляда “будочника” это ускользнуло — он ухватил лишь общий строй и размер букв и кротко поклонился: “проходите”. С тех пор я больше не утруждала себя хранением пропуска, а подмахивала его заново. И когда однажды отец Ерм спросил: “А пропуск-то у вас есть? Еще не истлел?”, я со смехом призналась в подделке. Он нахмурился, взял у меня бумажку и долго ее разглядывал, потом хмыкнул и выдал новую, подписанную собственноручно.
Однако это навело его на мысль, и с этих пор он стал поручать мне отвечать за него на письма, которые приходили в огромном количестве.
— Напишите там: простите, но нехватка времени не позволяет мне подробно ответить на ваше письмо. И потом что-нибудь вкратце. А почерк у нас похож.
Так я и отвечала, а он потом бегло прочитывал, кивая...
Как-то раз я засиделась в Москве, и мне очень нужен был его совет. Кто-то ехал в Троицк и обещал передать отцу Ерму мое письмо. Вот я его и написала. А потом, подумав, что мне самой же и придется отвечать на него, тут же настрочила себе почерком отца Ерма целое послание. “Дорогое, возлюбленное о Христе чадо! К сожалению, нехватка времени не позволяет мне подробно ответить на Ваше письмо. Однако...” И тут я давала себе самой кучу всяких добрых советов, основанных на изречениях Отцов Церкви. Так ему это и послала. Все советы он потом одобрил. И проговорился: его интерес к Византии — не просто так. Логически это должно кончиться его уходом на Афон. Тогда-то мне очень пригодятся эти святоотеческие изречения, ибо на Афоне у него будет еще меньше времени, чем сейчас, и вряд ли он найдет там подходящего писца.
И теперь его грекофильство, чреватое разлукой, стало звучать почти зловеще. Ну что — уехал человек на Афон — это ведь почти то же самое, что он для тебя умер... Я потихоньку и молилась, чтобы Господь его остановил, удержал здесь, в России. Еще бы...
Однажды мы с Дионисием вместе приехали из Москвы в Троицк. В Москве лил холодный ливень, а в северном суровом Троицке нам засияло солнце. И Дионисий сказал многозначительно:
— Это отец Ерм молится за нас!
Да и вообще, вообще — жизнь наша была похожа на повествования из древнего патерика. Вот отец Ерм как-то раз сказал мне:
— Пойдите в лес и найдите там для меня белый гриб.
А я грибы искать не умею! Никогда их не вижу — войду в лес и сразу начинаю плутать в собственных мыслях, и за всю свою жизнь я нашла один-единственный подосиновик, и то потому, что он вырос величиной с пенек и я об него просто споткнулась. А тут — пожалуйста, пошла в лес и сразу передо мной чуть ли не на тропинке стоит себе белый гриб. Я сорвала его и скромно преподнесла авве. И правда — если случалось что хорошее, мы верили — это наш духовный отец потрудился, уговорил Господа. А если происходило нечто дурное, мы знали — это лукавый старается разлучить нас с нашим духовником. Ибо он ненавидит в людях любовь, преданность, верность, старается их рассорить, внести смятение, недоверие, разжечь вражду.
Меж тем отец Ерм упивался своим грекофильством. Все предметы монашеского быта были стилизованы “под греков”, а по Афонской горке бегали маленькие экзотические курочки с петушками, пестренькие, яркие, с хохолками, правда, не греческие, а какие-то индийские, что ли, но все же — нездешние, заморские. Словно это уже и есть какая-то южная далекая сторона, богоизбранное истинное отечество души. Конечно, дивные иконы отца Ерма теперь несли на себе черты византийской школы.
Но приближалась лютая русская зима, и ее тоже нужно было осваивать не только практически, но и стилистически. Монахи его ходили в широкорукавных греческих рясах, на которые никогда в жизни не налезло бы зимнее пальто. И вот он решил купить им, а заодно и послушникам — черные бурки. А что? Они теплые, ряса под них прекрасненько влезет, движения они не стесняют и великолепно смотрятся. Он дал мне задание отправиться в Грузию и добыть для него эти прекрасные бурки. И я, конечно, все исполнила и притащила их в монастырь. Единственно, что из шести потребных черных бурок в магазине оказалось только пять. А последнюю, шестую, пришлось купить белую, она гляделась нарядно и напоминала с некоторой натяжкой зимнее ангельское оперение.
Вечером того дня на Афонской горке можно было наблюдать весьма экзотическое зрелище — падал крупный снег, а в него выходили из мастерской, словно какие славные джигиты, смиренные иконописцы Свято-Троицкого монастыря. И среди них, как светлейший прекрасный князь, в белой бурке красовался сам великолепный иконописец. И это было так чудно, так красиво, так хорошо, но и так удивительно, так забавно, что мы не удержались и стали невольно смеяться.
После этого не только бурки были спрятаны далеко в монастырский сундук, кроме одной, которая осталась служить отцу Ерму чем-то вроде одеяла, но и симпатии к Греции как-то стали оскудевать, пока не наступило полное охлаждение. Можно сказать, что они, эти симпатии, умерли вместе с курочками, которые не вынесли русской зимы. Ветер переменился. И Афон наконец-то скрылся в густом тумане.
Оказалось, служат они небрежно. Прямо на жертвенник могут платок носовой положить. Во время литургии болтают. Духовенство у них курит. Все чаще от отца Ерма слышалось что-то вроде “так цивилизованные люди не поступают”, “так не принято в цивилизованном мире”. Увлекся он на этот раз, как бы это выразиться, “европеизмом”, “мировой культурой” и даже “общечеловеческими ценностями”.
Кто-то из монастырских насельников показал ему место в пророчествах Нострадамуса, где говорится, что вскоре будет новая мировая война, что Европу (и мир) спасет “принц из Франции”, а кроме того, что на северо-западе России откроется некий духовно-культурный очаг. И получалось, что этот самый очаг совпадал по своему местонахождению со Свято-Троицким монастырем. И вот отец Ерм сказал:
— Будем теперь изучать не только Святых Отцов. Будем изучать и европейские языки, и мировую историю, и культуру, и поэзию.
Стал раздавать книги. А у него со времен Лавры появились новые послушники и ученики. Теперь всегда в его мастерской при нем находилось несколько молодых людей, мечтавших стать иконописцами и исполнявших всякие хозяйственные нужды. Самыми преданными были Валера и Славик, как они братолюбиво называли друг друга, два послушника-простеца. Отец же Ерм звал их почтительно: Валерий, Вячеслав. Валера — длинный, нескладный, с плаксивым лицом, Славик же, напротив, — маленький, полненький, розовощекий. Были еще ученики-иеромонахи. Им в этом распределении книг достались Кафка и Оруэлл, а Валере и Славику — поэзия. Валере — Древнего Китая. А Славику — Лорка.
А Дионисию отец Ерм дал читать Нарекаци — армянского монаха-псалмопевца X века. Эту книгу подарил ему мой друг Леня Миль с дарственной надписью, поскольку он и переводил эти псалмы. В предисловии Леня написал, что Нарекаци был неблагонадежен среди армян ввиду своей еретичности. Но еретичность его клонилась именно в сторону Православия. То есть он признавал две природы Иисуса Христа — божественную и человеческую, в отличие от григорианского монофизитства. Я знаю монахов, которые даже молились по этой книге, такие это духовные и подлинные покаянные песнопенья. И Леня, когда их переводил, очень хотел принять Православие, так как был в детстве крещен в католичество спасшей его из гетто литовкой. Но вдруг объявилась какая-то его близкая родственница-старушка в Израиле, которая подманила его наследством, и он уехал в Иерусалим, потерял гражданство, а потом и повесился... А книга его осталась у отца Ерма.
Первый псалом начинался так: “Я — древо, коренящееся в аду!”.
Дионисию это очень понравилось.
— Как это точно! — восхищался он. — Вроде и крона роскошная, и плоды при нем. И все-все! А корень отравлен грехом.
Как-то за трапезой Ерм и спросил у своих послушников про Кафку, Оруэлла и про Древний Китай с Лоркой. Иеромонахи очень даже толково пересказали суть. А Валера весь напрягся. Даже казус некий вышел.
— Пробрало, — прошептал он. — Поэзия Древнего Китая глубока и прозрачна. Особенно один куплет мне понравился. Духовный.
И вздохнул с облегченьем.
— Лорка тоже, — выпалил Славик. — И духовна, и глубока.
Больше отец Ерм ничего у них не спрашивал, а сам их просвещал. Но Дионисий, который, между прочим, был из московской академической семьи, не удержался и подсунул-таки записку под дверь кельи Славика и Валеры: “Лорка — не баба, а мужик!”. И отец Ерм очень этой запиской был возмущен. Он вообще это воспринял так, словно записка сия укоряла в чем-то его самого. Ну что это такое, в самом деле, “Лорка — не баба”! А если ты из академической среды, так чего же ты тогда из нее в монастырь бежал, а, Дионисий, коль и в монастыре через нее самоутверждаешься?
А кроме того, я лично прекрасно помню его рассказ о том, как его бабушка — урожденная грузинская княжна, вдова академика, пятидесяти шести лет от роду, решила вновь выйти замуж. И нашла себе подходящую кандидатуру — художника, сказочника, в белом костюме-тройке: “У него такой породистый подбородок, высокий аристократический лоб”. И он приехал на смотрины к ней на дачу, подарил ей белые розы и свою картину с подписью, и она разглядела, что там было написано: “Хавронич”.
— Это что такое? — строго спросила бабушка-невеста. — Что за неуместная шутка!
— Это... моя фамилия, — развел руками жених-художник-сказочник в белом костюме-тройке, все при нем — подбородок, лоб... И бабушка его прогнала. За что? За то, что он — “дюдя”.
— Как-как? — переспросила я Дионисия.
— Дюдя, — повторил он. — То есть не Волконский, не Голицын, не Юсупов, даже не какой-нибудь там Ртищев. Хавронич! Посмел к моей бабушке, грузинской княжне, присвататься! Сравняться с нею хотел! Дюдя и есть.
Ну вот Дионисий тогда тоже засвидетельствовал Валере со Славиком, кто они есть на самом деле, дюди такие.
Меж тем наш отец Ерм становился в некотором роде даже и знаменитостью. Конечно, не такой, как иконописец архимандрит Зинон, между прочим, лауреат Госпремии: но тот трудился у всех на виду — в Даниловском монастыре, в самой Москве да еще когда праздновали тысячелетие Крещения Руси, к нему даже сам американский президент Рейган туда приезжал, а наш смиренный игумен незаметно сидел себе в медвежьем углу, в северной провинции, в нищем монастыре, и незримо подвизался день и ночь. Труженик. Раб Божий. Мастер. Вот и прославил его Господь. Молва о нем пошла. В журнале заграничном напечатали о нем статью, всю в глянцевых фотографиях: вот он за работой с кистью в руке, вот он за клавикордами, вот он в саду среди монастырских роз, а вот — во время богослужения.
Иностранцы к нему поперли — и праздношатающиеся туристы, и деловые солидные люди — он их всех, кстати, очень уважительно принимал. Очаровывал. Поил чаем в своей мастерской. Иногда меня даже ревность сжигала к каким-нибудь там немцам-туристам, пахнущим баварскими колбасками и пивом. Порой он сидит с ними, разговаривая по три часа, они уже на ужин к себе торопятся, норовят подняться, уйти, а он их удерживает да еще и иконами своими драгоценными одаривает, мне же говорит: “Вы видите, я так занят, у меня совсем нет времени!”.
И вот в один прекрасный день появилась она, эта Нэнси. Право, не знаю, может, искуситель ее подсунул, а Господь попустил ее появление не без тайного вразумления моему духовнику? Итак, Нэнси. Штат Оклахома. Бизнес-woman. Менеджер группы гавайских гитаристов. Привезла их на гастроли в Россию, а сама — к отцу Ерму в монастырь. Прямо в келью вошла — безо всякого пропуска. Крепкая такая, рослая, цветущая, улыбается во весь рот, зубы по-американски отменные, ноги самоуверенные, вся навитаминизированная, ухоженная, зрелая, энергичная. Только платье на ней не по-американски романтическое, шикарное. Платье из тончайшей серой змеиной кожи. А поверх платья — черная бархатная накидка до пола, капюшон, широкие рукава... Да, минуя послушника у подножья Афонской горки, проникла к отцу Ерму и быстро-быстро заговорила еще с порога. Но он по-английски совсем почти не понимал. А она по-русски едва-едва: только здравствуйте, спасибо и до свиданья. Хотя и специально полгода занималась русским с эмигранткой из Киева, чтобы иметь контакт (to have a contact) с отцом Ермом. Вот он меня и позвал: “Послужите нам переводчицей!”. Она критически окинула меня взглядом и скороговоркой объяснила, что видела его в американском журнале и хотела с ним познакомиться, для чего и проделала этот путь через океан да в русскую глухомань. Вынула подарки. Это был набор самых невероятных вещей:
крутящаяся в руках терка для сыра,
кофейник,
электронный будильник,
электрический фонарик,
лупа и калькулятор,
блокнот-ежедневник с ручкой,
ароматизированные салфетки,
четыре рулона туалетной бумаги в цветочек,
подсвечник с красной стеариновой свечкой,
дезодорант с крутящимся шариком,
зубная паста “Аквафреш”,
белые спортивные носки,
черная шапочка с олимпийской символикой,
темно-зеленый купальный халат,
четыре баночки витаминов
и финский сервелат в придачу...
— Все это — вам, — сказала она, раскладывая подарки на столе и присовокупляя к ним еще и красную спортивную сумку, из которой она все это извлекла.
Он спросил, крещена ли она. Она сказала, что не очень религиозна, но что у нее Бог в сердце (God in the heart) и что она хочет иметь с ним сугубый разговор “confidential talk”.
Он решил, что это, должно быть, что-то насчет ее крещенья. И даже сказал, что дал бы ей христианское имя — Нонна.
— Нонна, — объяснил он, — была благочестивой матерью святителя Григория Богослова.
Ей это очень понравилось, и она приняла это за знак свыше, потому что вдруг воздела руки к небу и потом провела ими по лицу, словно умываясь небесными токами. Может быть, это соответствовало ее тайным замыслам.
Меж тем прямо над окнами кельи стали бить колокола, возвещая час дневной трапезы, и отец Ерм, вопреки своему обыкновению (ибо он не любил чего-то просить у монастырского начальства), пригласил нас обеих на монашеский обед.
— Американка, — пояснил он наместнику. — Желает в нашем монастыре принять святое крещение.
Наместник благосклонно кивнул и даже процитировал из Священного Писания: “Приходящего ко мне не иждену вон”. И Нэнси, поняв, что речь шла о ней, сделала ему нечто вроде грациозного реверанса.
— А ты ему кто? — спросила она меня, как только были прочитаны молитвы и мы уселись за стол.
Я хотела ответить скромно: никто. Но вдруг вспомнила, что мой друг писатель Снегирев часто повторял: кем назовешь себя, тем и пребудешь, запомни это. И потому сказала:
— Сестра. Разве не заметно, как мы похожи?
Она согласилась. Потом спросила:
— Что ты здесь делаешь? Ты тоже монашка?
Я ответила:
— Нет, я не монашка, я здесь молюсь, веду переписку, а живу в Москве. — И, на всякий случай, прибавила: — Скоро мой муж сюда приедет. Я жду его.
Нэнси это пришлось по душе. Она заулыбалась, закивала:
— Good.
Даже дала мне свою визитку. В ответ я написала ей на салфетке мой московский телефон.
Но трапезой щедрость отца Ерма не исчерпалась. Он повел Нэнси в храм, показывая свой новый иконостас, и, наконец, в мастерскую. Там уже вовсю трудились и Валера со Славиком, которые что-то прилаживали, и Дионисий, который, высунув от старательности кончик языка, расписывал на иконе ризы, и даже украинец-садовник с воодушевлением топил огромную русскую печь, приговаривая:
— Зараз зде чи Егыпет буде, чи Афрыка.
Отец Ерм добросовестно рассказал Нэнси о всех этапах работы над иконами, покритиковал современных иконописцев, пишущих по прорисям, и провел ее вдоль длинного ряда стоявших на полке небольших икон, старательно объясняя сюжет каждой: Рождество, Преображение, Успение...
Она так эмоционально выражала свой восторг, что, казалось, не только душа, но и все ее тело участвовало в этой беседе: так заламывала она и простирала руки, так приседала и вздымалась на цыпочки, так качала и крутила головой, так прищелкивала пальцами и стучала каблучком по дощатому полу.
Наконец она все-таки вспомнила про “confidential talk”, и поскольку Валера начал усердно наяривать молотком, отец Ерм вернул нас в свою келью.
— Кстати, вот вам подарок, — сказал он Нэнси, стягивая со скамьи, на которой он спал, белую бурку и приглашая нас жестом присесть. Нэнси одобрительно ощупала ее со всех сторон и сразу накинула на бархатный балахон. Отец Ерм царственно опустился в глубокое старинное кресло, которое смотрелось, как трон.
— Я очень волнуюсь, — начала она.
Я перевела.
— Скажите ей, что она может не волноваться, — кивнул отец Ерм. — Пусть говорит все, что у нее на душе. Здесь некому ее осуждать.
Я перевела.
— В мире очень мало осталось гуманности, духовности, общечеловеческих ценностей, здесь правит зло. Это необходимо исправить. Надо что-то делать...
Я перевела.
Отец Ерм одобрительно кивнул:
— Надо начинать с самого себя. Как сказал один святой: спасайся сам — тысячи вокруг спасутся. Прежде всего вам надо принять святое крещение. А там Господь поможет.
Я перевела.
— Как это совпадает с моими мыслями, — воскликнула она. — Именно, именно необходимо начать с себя. Иметь дело только с чистым непорочным человеком. Я богата. У меня свой дом в Оклахоме. У меня брат — бизнесмен. Я сама — менеджер. Я неплохо зарабатываю. Я могла бы взять на себя все расходы, для меня это не проблема.
— Есть такое сугубое испытание деньгами, — вставил отец Ерм. — А кроме того — здесь не надо никаких денег. Это вам не будет ничего стоить. Брать деньги за таинство — большой грех. Даром получили — даром давайте!
— Нет, — продолжала Нэнси, — это мой выбор, и я сама готова за все платить. Я готова ради этого пожертвовать всем.
— Ну разве что это может быть пожертвованием, — рассудил отец Ерм. — И конечно, вы правы в том, что каждый человек сам должен нести ответственность за свои поступки. Ведь Господь его создал свободным сознательным существом. Только учтите — после крещения вы должны будете соблюдать церковные правила — исповедоваться, причащаться. А то некоторые покрестятся, а потом их как ветром сдуло: вроде как совершили некий магический обряд и успокоились.
— Да, —сказала Нэнси, — в Америке сейчас очень много магии. Но мне не хотелось бы к ней прибегать. Очень многие занимаются спиритизмом, вызывают духов. Это все от одиночества.
— С Богом человек не бывает одинок,— заметил отец Ерм.
— А я очень одинока, — призналась Нэнси. — Ведь не каждого мужчину можно к себе приблизить. Повсюду теперь в Америке СПИД, наркомания, алкоголизм. Очень много сторонников однополой любви. Отвратительная наследственность. Испорченный генотип. Ужасная экология: повсюду целлофан, пластмасса, химия, радиоактивные выбросы. Все отравлено. В Америке сплошь да рядом рождаются дауны, идиоты. Никогда не знаешь наверняка, кто родится. Огромный риск.
— Не только в Америке, — заметил отец Ерм. — Скажите ей, у нас тоже. Идиот на идиоте сидит, идиотом погоняет. Это — везде. Ваши опасения вполне понятны. Природа людей испорчена грехопадением. Это еще со времен Адама и Евы. Лишь святое крещение смывает с человека грехи.
— Конечно, — продолжала Нэнси, — все это теперь можно у нас делать в лаборатории, искусственно, цивилизованно. Не как дикари. А под наблюдением специалистов. Все можно проверить заранее, по компьютеру. Кое-какие достижения цивилизации безусловно есть.
— Бесспорно, — согласился отец Ерм, — скажите ей, мы это здесь очень хорошо понимаем. Нам надоело это невежество. Сидим, любуемся на свой лапоть и видеть ничего дальше него не желаем! Переведите.
Я перевела, испытав, правда, некоторые затруднения со словом “лапоть”.
Нэнси вскочила со скамьи, кинулась к отцу Ерму и энергично потрясла ему руку.
Он отнял руку, показал ей глазами на ее место и кинул:
— Пусть продолжает.
Тогда она сказала:
— Я прочитала о вас, отец Ерм, в одном американском журнале — очень респектабельном, очень благополучном. Там же были и ваши фотографии. Вы смотритесь так миловидно (nice looking). И я поняла, что жизнь у вас в монастыре очень здоровая, очень полноценная.
— Да, — живо откликнулся он. — Единственное спасение от мира — монастырь.
— Я очень одинока в мире, — повторила она. — Любой мужчина повергает меня в страх. Ведь как узнать — он может быть инфицированный, он может быть не в себе, он может быть просто подлец...
Отец Ерм покачал головой:
— Да, тут уж необходима особенная осмотрительность...
— Когда я увидела и узнала о вас, я поняла, что вы и есть то, что я ищу. Вы и есть тот, кто мне нужен.
Отец Ерм махнул рукой:
— В принципе, это может сделать любой священник, не обязательно я. Любой священник может совершать церковное таинство...
— О нет, далеко не любой, —горячо возразила Нэнси. — Только вы. Вы могли бы жить у меня в Оклахоме или остаться здесь, в монастыре, я бы не возражала...
— Зачем в Оклахоме? — удивился отец Ерм. — Я никуда отсюда не поеду. Я же монах. Мы можем все совершить хоть завтра прямо здесь, в маленьком храме на Афонской горке. Вам только нужно подготовиться. У вас есть Символ веры?
Нэнси была в восторге:
— Конечно, есть, у меня в жизни есть много таких символических вещей. Но я и не предполагала, что это можно в храме! Хотя, с другой стороны, это же настоящая мистерия! О, я знала, что вы поймете, что вы не будете против! Я не случайно выбрала именно вас в отцы моему будущему ребенку! Мы с ним будем вас навещать, — ребенку же необходимо видеть отца. О, это будет особенный ребенок! Абсолютно экологически чистый и непорочный. Может быть, он даже станет каким-нибудь пророком или просто великим человеком! Святой ребенок!
Тут она трижды торжественно произнесла это “saint baby”, и глаза ее наполнились слезами. Видимо, она сама была подавлена грандиозностью своего замысла.
Я сидела, ошарашенная ее откровением, и не могла произнести ни слова. И потом мне было просто жаль отца Ерма.
Наконец я выдавила из себя:
— Что-то я перестала ее понимать... Наверное, синтаксис для меня сложноват. И лексика. Произношение у нее американское. И говорит она неразборчиво. Все-таки мои познания в английском очень-очень скромные... Даже голова разболелась...
— Наверное, тут на библейскую тему, — предположил отец Ерм. — Что-то о святом семействе. Разве не так?
Понял он все-таки это “saint baby”.
Нэнси напряженно смотрела на нас.
— Может быть, и на библейскую, — уклончиво согласилась я.
Ну а что — этакая новоявленная Фамарь... Желает любой ценой заполучить вожделенное святое семя. Родить ребенка, не зараженного грехом... Боже мой!
И в этот момент, на беду, в келью постучал Дионисий:
— Отец Ерм, там к вам какие-то гавайцы с гитарами. Один в черной шляпе, а другой вообще в папахе со звездой... А третий — еще и с бубном.
— Кто такие? Какие-такие гавайцы? Ничего не знаю. Ты как по-английски? Попереводи-ка тут. А вы пойдите, посмотрите, что там за гавайцы такие, — сказал он мне.
Дионисий, профессорский сынок, английская спецшкола, уселся на мое место. Я сделала ему страшные глаза, пытаясь предупредить друга об опасности, и выскользнула вон.
И вот Дионисий, ничего не подозревая, взялся добросовестно переводить “word by word” и вдруг осекся, но отец Ерм вполне благожелательно, но притом и властно на него смотрел, ожидая прояснения сути. И когда Дионисий, выбирая наиболее деликатные выражения, перевел, отец Ерм только тихонько хмыкнул, но по тому, как он это сделал, Дионисий понял, что до него так и не дошел смысл и он так и не уразумел, чего от него здесь хотят. И Дионисий подумал, что коль скоро его позвали как переводчика, то его функция и состоит в том, чтобы речь иностранки стала понятной игумену, и что если эта речь кого-то и обличает, то, конечно же, не отца Ерма — он-то тут ни при чем... И потому попросту взял и растолковал Нэнсины рассуждения самыми простыми словами. И не выдержал и расхохотался. Очень уж ему это показалось диковинным: заявиться к подвижнику с предложением зачать от него святое дитя! Улыбнулась и Нэнси, сияя зубами. И всего этого отец Ерм, до которого наконец “дошло”, не мог выдержать. Конечно же, выгнал их, рявкнул грозное “вон”, взметнул указательный палец, нацеливая его на дверь...
Я же — прошла по Афонской горке. У беседки стояли три смуглых нездешних странника, все трое с усиками, и все с гитарами. Двое в черных шляпах, а на одном была нахлобучена настоящая каракулевая генеральская папаха с красной звездой. Стояли как ни в чем не бывало, посмеиваясь. Прошли группкой безо всякого пропуска, как в парк погулять. Того гляди, вот-вот достанут сигаретку и закурят, сладко затягиваясь на сентябрьском ветерке...
— Вы ищите Нэнси? — спросила я.
— Нэнси, Нэнси, — загалдели они.
— Она сейчас, — пообещала я, останавливаясь возле них.
Действительно, вскоре вдалеке мелькнула белая бурка и стала удаляться в сторону мастерской. То, должно быть, добрый Дионисий повел несчастную Оклахому утешать в мастерскую.
Мы с гавайцами двинулись следом.
В мастерской действительно был уже “чи Егыпет, чи Афрыка” — садовник натопил на славу, но никого, кроме Нэнси и Дионисия, уже не было. И он сам, натрудившись, и Валера со Славиком, и все прочие подмастерья ушли молиться на вечернюю службу.