ПОЛЕВАЯ ПАРТИЯ «МАЙ-УРЬЯ»




За линией Габерландта

 

Много поколений русских людей отдали свой труд и жизнь Дальнему Востоку и Сибири. Второе освоение этих русских земель началось уже при Советской власти.

Чужеземные авантюристы и захватчики шли на все, чтобы затруднить проникновение русских на Восток. Борьбе с такими авантюристами и посвящен этот роман.

Еще в начале века группа ссыльных во главе с ботаником Зотовым столкнулась с чужеземцами. Зотов погиб. В годы последней войны сюда приезжает сын погибшего, Петр Зотов. И вместе со своими друзьями он после настойчивых поисков обнаруживает убийц, которые все еще продолжали свою преступную деятельность на Колыме.

 

 

ДОБРОМУ ДРУГУ МОЕМУ, ЖЕНЕ

НИНЕ ВАЛЕНТИНОВНЕ

Автор

 

 

Часть первая

ОХОТСКОЕ ПОСЕЛЕНИЕ

 

 

Глава первая, излагающая путешествие по морскому берегу и обстоятельства, которые привели действующих лиц в старую факторию на берегу таежной реки

 

У тех, кто родился в глубине материка, слово «море» всегда вызывает душевное волнение. С этим словом связано представление о дальних странах, о неведомых и таинственных существах. В памяти тотчас возникают детские книги: Даниель Дефо, Майн Рид, Луи Буссенар. Сердце сжимается и сладко тает в предчувствии каких-то невероятных событий, хочется немедленно ехать, плыть, лететь, стать участником великих открытий, которые непременно происходят где-то там, за бесконечно просторным морским горизонтом. Море — это целый мир.

Мне было чуть больше двадцати лет, когда я оказался во власти всесильной романтики исканий. Скромная профессия агронома не помешала двинуться в дальний путь, и вскоре со своим легким багажом я очутился за тридевять земель — на Дальнем Севере. Почему именно там, а не на юге — никто бы сказать не смог. Может быть, в этом повинен Джек Лондон, которым все мы зачитывались, или полные привлекательности очерки об этой далекой окраине нашей страны, а возможно, и просто романтика — «очертя голову», та самая романтика, к которой я имел давнюю пристрастность «в некотором роде». Так, по крайней мере, говорила мне одна девушка, к голосу которой я прислушивался с особым вниманием.

Плавание по морю заняло всего неделю, погода стояла бурная, и, если признать честно, первое знакомство с морем не принесло особого удовлетворения. Даже наоборот. Пассажиры болели, сетовали на качку, и, когда вдали показались гористые берега северо-восточной Азии, все мы вздохнули с облегчением, а через несколько часов покинули шаткую палубу грузового судна, даже забыв оглянуться и сказать экипажу традиционное «спасибо».

После такого знакомства с морем земля предстала перед нами незыблемой, прочной, спокойной, и все мы не без удовольствия ощутили ее под ногами.

И снова началась привычная жизнь, может быть, несколько иная, не совсем еще понятная, но наполненная работой до такой степени, что романтические влечения к путешествиям на какое-то время отступили и забылись.

В начале 1939 года я получил новое назначение в один из совхозов неподалеку от города Магадана и перебрался из высокогорной Колымы в прибрежный район этого далекого и во многом еще загадочного, неизученного края.

Там я снова, уже основательно, познакомился с морем.

В свободные от работы часы я любил бродить по берегу, слушать басовитый рокот волн, наблюдать красочную игру света на заходе солнца, провожать глазами корабли и вдыхать, вдыхать полной грудью свежий, чистый и плотный воздух, свободно бегущий над морскими просторами, может быть, от самых Командор, а может быть, и откуда-нибудь подальше — от Гавайских островов, что ли... Ведь это море, а за ним океан, и тут ничего не ограничивается на тысячи и тысячи километров!

Охотское море сурово и неприглядно. Вода в нем редко бывает того нежного, ласкающе-голубого цвета, которым радует, например, Черное море в ясные солнечные дни. Восточное наше море несет к берегу и бросает на скалы темно-серые волны со свирепым белым бурунчиком на гребне. Над водой месяцами висит недоброе, лютое небо, облака бегут низко, с панической скоростью налетают на сопки и раскалываются, дробятся на их вершинах, закутывая таежный лес на берегу мелким холодным туманом.

Когда стоишь у самой кромки воды и смотришь на близкие волны, они кажутся серыми, словно сделаны из какой-то движущейся массы вроде ртути, — такие они непрозрачные и тяжелые. С грохотом падают волны на прибрежные камни, но не выносят на берег заманчивых водорослей и цветных медуз; лишь изредка выбросят они на гальку то почерневший обломок доски, то большую и таинственную ноздреватую рыбью кость, то нежную молодую лиственницу, вырванную с корнем где-то на далеком-далеком острове.

Зимой море долго и упорно борется с морозом. Уставши к декабрю от неравной борьбы, оно забудется на день-другой, и тогда мороз живо накроет ленивые, отяжелевшие волны искрящимся льдом, а холодный ветер пустит по льду поземку и весело загудит над скованной бездной, довольный своей победой. Но проснется отдохнувшее море, задышит на нем лед, треснет во всех направлениях и пойдет носиться глыбами на разъяренных волнах, бить по камням и в борта неосторожных судов. И только когда снова устанет и уляжется море, мороз подкараулит его еще раз, за одну ночь схватит разбитые льдины, спаяет их, посыплет сверху снегом, и надолго застынет море хаотическим нагромождением торосов — ни пройти, ни проехать. Так и спит оно, тяжко вздыхая подо льдом всю зиму, до самого мая, пока не явится ему на помощь яркое солнце и не растопит толстую ледяную кору...

Смотреть на Охотское море с берега, отступив на безопасное расстояние от алчно-бушующих волн, куда лучше, чем с борта корабля, который — будь он самым большим — является просто игрушкой во власти многометровых провалов и гор, устроенных штормом на потеху разгневанной природе.

Недолго пробыл я на новом месте. Последовал еще один вызов в управление, короткий разговор, рукопожатие, и ранней весной 1940 года меня направили в другой совхоз, тоже на берегу Охотского моря, но за полтораста километров на запад от Магадана. С веселым сердцем, преисполненный молодого энтузиазма, тронулся я по знаменитой Колымской трассе на сорок второй километр, чтобы там, в маленьком поселке на шоссе, дождаться обоза и ехать дальше лошадьми по тайге и замерзшим рекам к своему совхозу.

Была ранняя весна, мартовское солнце уже припекало, но деревья все еще стонали по ночам от свирепого мороза и снег блестел под лучами холодно и неласково. Для этого времени тулуп был самой подходящей одеждой, а горячий плиточный чай — самым необходимым напитком для всех, кто находился в пути. Вскоре из совхоза прибыл транспорт, и через день мы тронулись в нелегкий дальний путь.

Дорога уже почернела, но держалась крепко; маленькие мохнатогривые лошадки весело бежали по извилистой лесной тропе, то и дело ржали, смущая великое молчание тайги. Деревья по сторонам стояли тесно и задумчиво, разукрашенные инеем, нестерпимо блестели на солнце, словно призраки, сотканные из света, синевы и причудливых линий. Над ручьями и речушками, пересекавшими наш путь, висел густой пар. Вода, сжатая льдом сверху и мерзлотой со дна, выходила из-под берегов и растекалась по снегу наперекор морозу. Наледи заставляли нас делать крюк далеко в сторону, сани с трудом пробирались по кустам и лесным завалам. Трудный путь И для лошадей и для людей. Какова же была наша радость, когда впереди залесенная падь вдруг оборвалась пустотой, и в этой пустоте возникли очертания белого ледяного припая. Море! Мы опять вышли к морю. Лошади побежали веселей; ездовые стряхнули усталость, завозились; послышались крики, ржание, лай собак, и наш обоз вскоре выскочил из таежного распадка на солнечный простор берега, где было так светло и радужно, что на миг все зажмурились от боли в глазах.

Знакомое зимнее море лежало бесконечной белой простыней до самого горизонта. Льды, поломанные приливами и штормами, неподвижно стыли, как в некоем сонном царстве, застигнутые внезапным приказом злой волшебницы. Изумительная тишина стояла над морем; редкие чайки молча пролетали над берегом и быстро удалялись на юг, в сторону открытой воды. Теснота лесных дорог сменилась теперь безграничным простором. Наш путь дальше продолжался вдоль моря, местами по берегам заливов, местами по кромке стланиковых зарослей, согнувшихся от свирепого ветра, и только раз или два неприветливые береговые прижимы заставляли свернуть далеко в лес, в объезд какой-нибудь слишком уж крутобокой прибрежной сопки.

Этот трехдневный путь хорошо запомнился мне потому, что именно тогда я волею случая наткнулся на документы, с которых мы и начнем разговор о Зотове. Но об этом чуть позже.

В обозе у нас было семь лошадей и семь саней-кошевок, с разводами и плетеными днищами, легких, сделанных сплошь из дерева, без подрезов и каких бы то ни было премудростей, которые, может быть, и украшают выезд, но в тайге абсолютно лишние. Семь ездовых знали свое дело. Эти молодые парни, веселые, здоровые, привыкли к ветрам, морозам и трудностям передвижения в тайге. У них по всему побережью имелись знакомые и даже родные, так что о ночевках мы не беспокоились. Нас встречали дружелюбно и с нетерпением ожидали рассказа о городских новостях и таежных происшествиях.

Вторую ночь после выезда мы провели в крупном рыбачьем поселке Армань.

Поселок с первого взгляда казался пустым и беззащитным. С одной стороны открытое замерзшее море и ровный пологий берег, заваленный льдинами припая, а с другой, в полукилометре от берега, — высокие сопки, покрытые непролазным стлаником и приземистыми лиственницами; между сопок — узкий распадок, по которому бежит небольшая речушка. Она разливается летом по галечниковому берегу широкими рукавами и вползает в море так тихо и незаметно, что Нептун даже не догадывается, что здесь разбавляют соленую воду пресной. Вправо от реки, между берегом и сопками, разбросаны сотни полторы серых деревянных домиков с серыми крышами из осиновой дранки, с жердевыми заборами вдоль огородов, с резными крылечками, сараями и будками для копчения рыбы. Чуть в стороне стоит рыбозавод. Виднеются вытащенные на берег баркасы и катера; они повалились набок, будто уснувшие морские чудовища, которые только и ждут, когда их разогреет и разбудит доброе весеннее солнце.

Мне запомнился этот поселок, его простые и добрые люди, чем-то напоминающие земляков-рязанцев, готовых отдать гостю последнее, лишь бы сделать для него приятное.

Когда ранним солнечным утром мы прощались с гостеприимными хозяевами, было такое ощущение, что расстаемся с родным домом. Все вышли проводить нас. Раздалась команда. Лошадки закивали заиндевевшими мордами, мерзлый снег завизжал под санями, ядреный ветерок взлохматил гривы, шерсть тулупьего воротника и сено под ногами, и мы помчались дальше, на запад, к своему совхозу.

Еще одна ночевка — и к вечеру третьего дня мы на месте. Так, по крайней мере, считали мои спутники.

По пути встретился еще один, совсем уже маленький поселок рыбников. Ребятишки бросили свои салазки и криками встретили наш обоз. Короткая остановка, чтобы накормить и напоить лошадей, закуска в теплом доме, состоящая из рыбы соленой, вареной, жареной и копченой, красной икры с луком, которую мы едим из большой деревянной миски большими деревянными ложками, русское «спасибо» и «кушайте на здоровье, не обессудьте» — и мы снова в санях, едва живы от обильного обеда, и нас клонит в сон, и хочется закутаться в тулуп, привалиться головой к пахучему сену, вздремнуть на розовом от солнца и мороза воздухе и ни о чем не думать: так дивно покойно в этот холодный мартовский день на дороге, слева от которой бесконечное застывшее море, а справа — белый от инея дремучий лес на еще более дремучих горах. Как в сказке.

Я проснулся под вечер от многоголосого разговора. Откинув воротник, увидел всех ездовых вместе, горячо о чем-то спорящих. Солнце уже село. Небо на западе стало розовым и к горизонту туманным. Туман подымался далеко над поверхностью моря и все выше и гуще застилал ранний закат. Горы и леса поголубели, сумерки сгущались, мороз быстро усиливался. Лошади стояли, опустив головы, как будто о чем-то раздумывали. Впереди дорога обрывалась. Река.

— Что случилось? — спросил я, подходя к ездовым.

— А вон, видишь? — показали мне на реку. — Вскрылась раньше времени. Не проедем. Такое дело, начальник...

Довольно широкая река медленно, тяжело текла к морю. По черной воде почти сплошным шуршащим потоком шел битый лед, снежные ковриги и целые ледяные поля. Река шепеляво разговаривала с берегами и упрямо волокла к морю свой холодный ноздреватый груз. Чтобы перебраться на ту сторону, нужен паром, не меньше.

— Сколько до совхоза? — спросил я.

— Напрямик пятнадцать километров. Вон за тем лесом. А если в объезд — все сорок наберутся.

— Попробуем по морскому льду?

Они все посмотрели на меня. Один спросил:

— Ты передом поедешь?

Морской лед в устье реки дышал. Речная вода приподнимала его и опускала, и он глубоко, по-стариковски охал, впитывая все новые и новые порции «сала». Дорога в ад.

Обоз пошел в объезд реки, по бездорожью. Где-то должна ведь кончиться вода — не может быть, чтобы тронулась вся река. Еще рано.

Сонливость, навеянная безмятежной дорогой, исчезла. Сидеть в санях не хотелось. Я сбросил тулуп и в одной телогрейке пошел за санями, стараясь ступать по следам полозьев. Обоз шел теперь медленно, лошади, притомившись за день, тяжело дышали и низко наклоняли гривастые заиндевевшие морды. Все ребята сошли с саней и шли следом за ними. Снег был неглубок, но покрыт довольно прочной коркой, которая ломалась с шелестящим звуком, словно сахар-рафинад в ступке хозяйки. Корка резала ноги лошадям, забивалась под передок саней и сильно затрудняла дорогу. Неприятно.

Стало темно. Мы все шли, беспокойно поглядывая влево, на черную воду реки. Где-то должна найтись переправа. Не ночевать же под открытым небом на опушке леса, когда до дома осталось так мало! Чтобы дать отдых натруженным ногам, я на несколько минут присел с края саней. Потом лег на сено и стал смотреть в небо. Оно было таинственно глубоким, почти фиолетовым. Звезды сияли ярко, выглядели очень большими, мохнатыми, как елочные украшения, подсвеченные изнутри. Они мигали, переливались и, казалось, даже тихо шептались друг с другом на неведомом нам, земным людям, языке. Там, в небе, шла своя странная, космическая жизнь.

Достаточно отдохнув и прозябнув, я очнулся и опять затопал по сыпучему снегу вслед за санями. Теперь приходилось более внимательно смотреть под ноги. Земля стала светлей, чем небо. Снег отражал сияние звезд и слегка искрился зеленоватыми и синими огоньками. Шорох действительно стоял над землей, но то шелестели не звезды, а ледяная шуга, идущая по реке. Во всем было виновато море. Оно поднялось во время прилива, вздыбило лед на реке, подперло речную воду, и низовья вскрылись, поломали свою зимнюю одежду, а мороза уже не хватает, чтобы быстро сковать взбунтовавшуюся речку.

Передняя лошадь стала. Весь обоз подтянулся, сжался и тоже стал. Река круто поворачивала влево, берег нависал над водой порядочным обрывом и вплотную к реке зарос лесом. Ребята сошлись к головным саням.

— Ну что? — спросил я. — Тупик?

Мне не ответили. И так все было ясно. Помолчали. Потом один сказал:

— Здесь где-то брод. Лошадям по колено. Рискнем, хлопцы? Ведь дальше дороги все равно нет, тайга густая, поди-ка.

— Вымокнем. Где обсохнем? Под звездами?

— На той стороне заброшенная фактория. Печка есть, переночуем. Все равно ночью дальше не поедешь.

Один из ездовых достал рыбачьи резиновые сапоги, переобулся, подтянул ремень на телогрейке, вырубил палку и сполз по крутому откосу к воде. Послышался всплеск. Лошади тревожно зафыркали. По черной воде к тому берегу двинулся человеческий силуэт. Разведчик палкой мерил перед собой глубину и, осторожно отводя руками шелестящий лед, двинулся наискось, по памяти восстанавливая контуры переката. Храбрый парень. Скоро он исчез на фоне темного противоположного берега. Мы напряженно ждали.

— Перешел! — послышалось оттуда. — Иду обратно...

Все облегченно вздохнули и поднялись, чтобы заняться делом. У самого берега запалили большой костер из целых стволов кедровника. Тьма расступилась, из нее выплыли лошадиные морды, сани, ближние деревья. На воду и берега лег красноватый отсвет пламени. Звезды померкли. Ребята начали по-новому укладывать и крепить в санях грузы, ослабили чересседельники и хомуты; у кого были резиновые сапоги — надели их. По откосу поднялся наш разведчик. Лицо его горело от возбуждения, глаза блестели.

— Не глубже аршина, братцы. Только лед мешает: будет под сани набиваться, выгребать придется на ходу.

— А лошади пройдут? — спросил я.

— Привычные, пройдут за милую душу.

У меня ничего, кроме валенок, не было. В таком же положении находились еще трое. Я растерянно смотрел на свои ноги, не зная, что делать.

— Трогай! — скомандовали впереди.

Мы подложили в костер побольше стланика, свет на минуту померк, потом пламя взвилось вверх и без треска, без искры, как может гореть только кедр, осветило берег, речку, лес и наш обоз, спускавшийся по крутому откосу.

Лошади вошли в реку осторожно, все время клонили морды к самой воде, храпели, но пошли довольно быстро. Первого коня тащил за поводок наш разведчик. Сани то всплывали, то царапали дно и на глубоких местах разворачивались по течению, пугая и нас и лошадей. Мы вымокли, забрызгались, то и дело приходилось выбивать из-под передков куски льда и криками подбадривать не столько лошадей, сколько самих себя. Веселенькое это дело — торчать ночью на середине широкой черной реки и сознавать, что где-то рядом с тобой глубина, в которую если уж оступишься и нырнешь, то не увидишь больше ни звезд, ни неба, ни отсвета костра, ни эти доверчивые лошадиные морды с блестящими, тревожными глазами.

Вот и берег. Не нуждаясь в окрике, лошади с завидной бодростью вынесли сани наверх и остановились перевести дух. Мы все в темноте улыбались, но не показывали виду, что очень уж рады благополучной переправе. Выливай из сапог воду, отжимай портянки, сейчас дома будем! — раздался обнадеживающий приказ, и мы покорно закряхтели, стаскивая отяжелевшую, непослушную обувку.

Закутав ноги чем попало, я уселся в сани, завернулся в тулуп и, дрожа от холода, сжал зубы, чтобы они перестали клацать. Обоз тронулся. А через десять минут мы уже стояли около большого темного строения, ребята зажигали фонари, стучали на крыльце сапогами и ломились в дверь, которая, кстати говоря, даже не висела на петлях, а стояла просто прислоненной к косяку.

Мы разожгли в железной бочке посреди комнаты большой огонь. Железо быстро нагрелось, бока печки по-розовели. В трубе загудело, тепло ощутимо разлилось по комнате, и мы все, как по команде, бросили тулупы, улеглись на спину и протянули к красной печке окоченевшие ноги. Как гора с плеч!

В те годы к нам почти не приставали всякие несносные ангины, гриппы и бронхиты. Самое большее, что позволял себе крепкий организм северян, — это легкий насморк, который проходил уже к утру и не досаждал больше пяти часов кряду. И на этот раз ночная ванна прошла бесследно. Мы только посмеивались друг над другом, блаженно поворачиваясь к печке то спиной, то боком. А потом, задав лошадям корму и поужинав, уснули на тулупах, разостланных по полу этой большущей, не очень уютной комнаты. Все-таки старая фактория оказалась здесь очень и очень кстати.

 

Глава вторая, в которой рассказывается о неисправном камине в фактории, о странной находке, извлеченной из дымохода

 

Теплая ночевка разморила нас, а усталость от большого перехода и трудной переправы сделала свое дело: все проспали раннее утро.

На дворе стоял день. Солнечный свет проникал сквозь ставни и запыленные стекла, лежал на полу и на наших тулупах длинными, косыми полосками, повторяя рисунок щелей и вырезы окон. Пятна двигались по полу, и, когда один такой зайчик хлестнул меня по глазам, я испуганно вскочил. Было уже достаточно светло, чтобы разглядеть наше жилище.

Вероятно, не один десяток лет стояла эта фактория на берегу реки. В наше время так не строят. Дом был срублен из больших стволов лиственницы; главный зал, где мы спали и где стояла печка, видно, являлся и чайной и магазином одновременно. Чугунные решетки укрывали приплюснутые окна, прорезанные слишком высоко, почти под потолком. У стены стоял огромный кирпичный камин с темным, закопченным зевом — оттуда тянуло горьким, давно остывшим дымом. Железную печку, которая нас обогрела, поставили уже позже, скорее всего для плавающих и путешествующих. Колено трубы инородным телом влезало в каминную стенку, дыра кое-как была замазана глиной. У входных дверей изнутри был устроен тамбур — стеклянный фонарь-шестиугольник. В нем еще торчали кое-где разноцветные стекла. На крыше фонаря пугалом стоял до предела ощипанный огромный ворон. Чучело потеряло почти все перья и было голым, в каком-то пепельно-сером пушке, как летучая мышь. Вглядевшись, я понял, что ворон просто покрыт толстым слоем пыли. Сколько лет этому символу коварства и смерти? Десять, двадцать?.. И как он уцелел в заброшенной фактории, откуда уже давно вынесли все, что представляло хоть какую-нибудь ценность?

Мои спутники вставать, как видно, не собирались. Собственно, и я мог бы еще поспать. Спешить нам некуда. Пути осталось на 3—4 часа, все равно к вечеру успеем в совхоз. Но мне уже не спалось. Я встал, набросил телогрейку, сунул в печку пять поленьев, накидал под них сухих щепок, заготовленных еще ночью, поднес спичку и, убедившись, что пламя разгорается, вышел во двор умыться.

Знаете ли вы, как чертовски приятно натереться поутру сухим, колючим снегом! И ежишься, и кряхтишь, и пританцовываешь, а не убегаешь в дом и до тех пор изо всей силы трешь в ладонях и на груди адски холодный снег, пока не почувствуешь воду, пока не разгонишь в руках и на лице кровь, пока не убедишься, что тело твое окрепло, живет, покраснело от прилива сил.

Вытершись, я опять залез в телогрейку и шмыгнул в дом, чтобы отогреть у печки застывшие красные пальцы.

Ребята по-прежнему лежали под тулупами, молчали и только деликатно кашляли. Было от чего кашлять! Из печки валил такой густой дым, что весь зал наполнился им, и только над самым полом еще держалась полоска светлого, холодного воздуха, придавленного дымом.

Я бросился к печке. Тяги совсем не было. В чем дело? Неужели за ночь набилось столько сажи? Или что-нибудь обвалилось там? Дрова тлели тусклым жарком, дым валил в дверцу и в щели железного колена. Вот досада! Я выскочил за дверь, набрал в легкие как можно больше холодного, вкусного воздуха и решительно шагнул в густой, едкий дым. Стараясь не наступить на притихших хлопцев, отыскал еле теплую железную трубу и, вооружившись поленом, принялся обстукивать ее. Мягкое железо сминалось, я кашлял вовсю, но тяга не прибавлялась. Пробка застряла где-то в камине, в кирпичах.

— Бес с ней! — сказали мне с пола. — Потуши эту дымовую шашку да открой, пожалуйста, дверь. Задохнемся...

В одно мгновение я распахнул дверь и начал выбрасывать на улицу тлеющие головешки. Дым потянулся через фонарь. Ребята заворочались, закряхтели, прокашлялись и, натянув тулупы на головы... опять уснули. Вот это да! Убедившись, что они не шутят, а в самом деле спят на свежем воздухе, я пошел на улицу, сводил лошадей к реке, напоил, дал овса, подложил сена и, раздумывая, чем бы еще заняться, осмотрелся по сторонам.

Теперь я мог составить себе более ясное представление о фактории и о местности, где очутился по воле случая наш обоз.

Высокий лиственничный лес начинался в тридцати метрах от дома. Он стоял темной стеной, засыпанный снегом, забитый поваленными и наклонившимися деревьями, спутанный по ногам густым кустарниковым подлеском, молчаливый и задумчивый, как всякий старый лес, которого уже давно не касалась человеческая рука. Выше заснеженных лиственниц виднелись вершины сопок, покрытые стлаником. Горы подымались круто и густо где-то недалеко от нас, и только в одном месте сопки расступались, образуя довольно широкий коридор, уходящий в неведомую глухомань. Не трудно было догадаться, что там, где горы нехотя расступались, протекала река, скрытая за густой щетиной леса. Места дикие, малоизученные и тем более заманчивые для нового человека. Мир неведомый и таинственный лежал буквально в сотне метров от меня.

По другую сторону поляны, на которой стояла фактория, лес продолжался, вероятно, до самого моря, но выглядел уже по-иному. Группы высоких и раскидистых лиственниц не смыкались между собой, а разделялись все новыми и новыми полянами. Даже теперь, в конце зимы, из-под снега выглядывали веселые метелки вейника. Какая же здесь трава растет летом? В рост человека? Луговое раздолье! Кусты жимолости и голубики высовывались на оголенных от снега местах. Прижатый к земле стланик маячил зелеными пятнами. На фоне сплошной белизны эти пятна резко и весело лезли в глаза. Стланик уже приготовился пружинисто подняться при первом проблеске тепла. Бесчисленные следы зайцев, мышей и лисиц пересекали поляны и лес во всех направлениях. А чуть в стороне лес обрывался, и там бежала река, которая коварно встала вчера на нашем пути.

Бесспорно, фактория стояла на красивом и заманчивом месте. Но не красота, конечно, была главной причиной, почему здесь выросла эта, как теперь говорят, торговая точка. Хороший путь с моря, лесное приволье и река, естественная дорога из далеких горных районов, — вот что определило место для торгового дома. Ведь фактория торговала, на то она и фактория. Морем сюда привозили нужные для охотников и рыболовов припасы. А орочи и якуты ехали на оленях и собаках по тайге, плыли на лодках из глубины материка и со всех концов побережья и везли свои товары: шкуры, мясо и рыбу. Вероятно, здесь находился в былое время, оживленный центр обмена, своего рода приморская ярмарка.

Недалеко от фактории из-под снега торчали какие-то стены, балки и другие остатки строений. Через снежную целину я пошел к ним. Эге, да тут целый поселок! Когда-то, видно, стояли деревянные дома с плоскими крышами. Они почти совсем развалились. Рядом с лесом виднелись жерди, составляющие остовы для яранг. Значит, здесь жили не только приезжие. В домах — русские, в ярангах — орочи. Почему они ушли отсюда, покинув столь приветливый уголок?

Пока я размышлял, из дома вышел ездовой. Он долго щурился на солнце, тер кулаками глаза, потягивался и, только когда догадался умыться снегом, проснулся окончательно и, увидев меня, спросил:

— Как лошади?

— В порядке. Доедают сено.

— Знакомишься? — сказал он лениво, проследив по моим следам путь к разрушенным домикам. — Лет пятнадцать назад уехали отсюда. Перебрались ближе к морю. В Тауйск. Слышал такой поселок? Там новые дома построили, просторные, теплые. Ну и живут, не плачут. Знаешь, рыба ищет, где глубже, а человек... Сам понимаешь.

— Почему уехали?

— Говорили, нехорошо тут. Убийство какое-то было или еще что. А здешний народ мирный, не любит таких мест.

Он помолчал, поежился и добавил с некоторым осуждением:

— А печка так и не горит. Холодина!

Как же это? Меня задело. Обрадовавшись, что нашлось занятие, я вошел в дом и снова тщательно обследовал остывшую печь и трубу. Железное колено оказалось свободным. Вынуть его из кирпичной кладки было нетрудным делом. Я сунул в темную дыру руку. Пустота. Нашел палку и нащупал ею выше по дымоходу какое-то препятствие. Попробовал протолкнуть его, прошуровал в дымоходе. В камин грохнулись пять или шесть кирпичей, поднялась пыль, сильнее запахло старым дымом и затхлым воздухом остывшей навсегда печи. Теперь моя палка ткнулась в какую-то железку. Она гремела под ударами. Ведерко, что ли? Этого еще не хватало! Неужели какой-нибудь злой шутник заткнул ведром трубу? Скверная шутка. Не нам, так другим печка еще будет нужна. Таежная этика требует, чтобы, уходя из лесного приюта, путник оставил после себя не только исправную печь, окна и двери, но и дрова и щепки.

Дальнейшие усилия пробить дымоход и вытащить железку оказались безуспешными. Ребята уже ладили на улице костер, чтобы согреть чай. А меня неудача, как говорится, заела еще больше. Не оставлять же поломанную печку!

Пришлось лезть на чердак дома. Сверху оно видней.

Вырубив хороший шест, я забрался по углу дома на крышу и через слуховое окно влез на чердак. Здесь было сумрачно, сухо и голо. Под окном лежала потемневшая полоска снега. В углах шуршали мыши. Привыкнув к полутьме, я разглядел печной боров и деревянную трубу из него. Сообразив, где вертикальный дымоход, я снял сверху три кирпича, отложил их в сторону и сунул вниз свой шест. Скоро он уперся во что-то твердое. Опять загрохотали кирпичи, в нос ударила пыль. Палка стукнулась о железку. По звуку я определил: то самое, что доставал снизу. Разозлившись на упрямое препятствие, я с силой нажал на палку, внизу громыхнуло, и в черной дыре появился слабый свет. Пробил! Теперь порядок.

Положив кирпичи на место, я засыпал щели сухой глиной, бросил шест и тем же манером спустился вниз. Ребята уже ставили печную трубу.

— Тянет? — спросил я.

— Пошло!..

В печке и в самом деле загудело. Мы собрались возле нее и уселись пить чай. Время шло к полудню. Ездовые заторопились. Уже перед тем как уйти, кто-то буркнул:

— Весь камин кирпичами завалили. Тоже мне, навели порядок...

Тогда я вспомнил о железке, которая так долго досаждала нам. Где она, черт возьми? Я нагнулся над камином. Среди кирпичей и сухой глины лежал цинковый ящик. Он тускло светился. От него веяло тайной.

Ящик походил на банку из-под леденцов. В таких когда-то продавали хрустящие конфетки, под названием ландрин. Но для леденцов употребляли тонкую жесть, здесь же было довольно толстое оцинкованное железо. Как мы ни вертели находку в руках, никто не мог с уверенностью сказать, что это за банка.

— Не русская, — заметил один из ездовых и указал на ободок.

Там виднелся вертикальный столбик иероглифов. Пожалуй, он прав. Банка скорее всего японская.

— Клад! Клад, братцы! — восхищенно закричал один ездовой, и глаза у него загорелись охотничьим азартом. — Монгольские тугрики, японские иены, испанские дублоны и царские рубли. Точно! Хозяин фактории начитался пиратских романов и заховал на черный день в трубу. А ну встряхни, может, звенят!

Мы встряхнули банку и раз, и два, и три. Ничего там не звенело. Это охладило пыл, но любопытство не оставило нас.

— Давай нож! — сказал я и на правах хозяина банки приготовился к вскрытию. Банка лежала у меня на коленях. От нее исходил запах экзотической таинственности, как от ромовой бутылки, выуженной сетями в открытом море.

Открыть банку оказалось не так-то просто. Круглую крышку прочно припаяли к цилиндру. Осторожно соскребая олово, я потихоньку отгибал края крышки. Когда осталось уже немного, самый старший из ездовых вдруг отошел в дальний угол комнаты и произнес оттуда зловещие слова:

— Мины разные бывают, ребята. Такую я, правда, еще не видел...

Наступила тишина. Нож повис над ободком крышки. Все затаили дыхание. Казалось, еще один скребок по олову — и на том месте, где сидели и стояли зрители, возникнет адский грохот, вырвется пламя, и все мы в буквальном смысле без промедления вознесемся на небеса.

Вот какое значение может иметь к месту сказанное слово! За минуту до этого и мысли не было о бомбе: я лупил жестянку шестом, бросал, встряхивал — и ничего не случилось. А тут от одного слова похолодело на сердце и пересохло во рту. Руки отяжелели. А вдруг и правда...

 

 

Банка лежала на коленях теплая, затаившаяся.

 

Кто-то засмеялся:

— Ты скажешь, Федя! Тоже мне, мину нашел!..

Тут один из парней вдруг вспомнил, что у него есть деле около лошадей, другой сказал, что пойдет покурить — в доме как-то неудобно дымить, а самые храбрые словно невзначай отошли и уселись в дальнем уголке зала возле осторожного прогнозиста. Я остался в одиночестве со своей цинковой банкой в руках. Черт бы ее побрал! Честное слово, мне было не по себе. А ну как действительно в ней взрывчатка! Уж больно таинственная находка. В дымоходе камина, в старом доме, овеянном вдобавок ко всему какой-то темной легендой. Кто тут жил, о чем думал, что делал?..

Банка лежала на коленях теплая, затаившаяся. Пересилив себя, я вздохнул и решительно заскоблил по цинку. Все звуки в доме и вне его затихли. А я все больше и больше смелел и скоро весь ушел в работу. Бомба? Смешно! Она бы уже давно грохнула.

Последний сантиметр пайки. Я отогнул ножом крышку. Она сдвинулась. Теперь можно снимать.

Обернувшись в угол, я сказал со значением:

— Готово. Снимаю.

Наверное, в моих словах было что-то такое... Понимаю теперь, что выглядело это чистейшим мальчишеством, но ведь тогда мне было не так уж много лет — простительная выходка.

Ребята поднялись и ответили:

— Давай снимай. Только подожди, мы выйдем. Знаешь, на всякий пожарный случай.

И молчком, как лисята из норы, шмыгнули в дверь.

Я потянул крышку. Она снялась очень легко.

Банка до краев оказалась набитой бумагами. Они были свернуты в рулон. Бумаги пожелтели от времени, пахли чем-то архивным, старыми химическими чернилами с примесью рыбного. Рыбный дух, видимо, принадлежал самой банке.

Снаружи послышалось тревожное:

— Эй, ну как там?

Любопытство и осторожность боролись в ребятах. Им не терпелось.

— Сейчас! — откликнулся я и, желая как можно эффектнее закончить это затянувшееся приключение с осторожными ребятами, которые вообще-то ничего не боялись, а тут вдруг повели себя как-то не так, придумал следующее: поднял два кирпича, сказал «можете идти» и, когда они затопали на крыльце, с силой ударил кирпичами о древнюю оконную ставню... Раздался грохот, поднялась пыль. Но я все же с удовольствием увидел, как сыпанули мои парни с крыльца и зарылись носами в снег. Это было, конечно, не очень-то честно, но я не мог отказать себе в таком удовольствии,

С полминуты никто из них не шевелился. Я видел в щель, как они сконфуженно моргали глазами и сгребали со лба ошметки снега. Кругом было тихо, Дом стоял на месте. Тогда они осмелели и поднялись, стараясь не смотреть друг на друга.

— Ну что, порядок? — с нарочитой бодростью окликнули меня с улицы.

Я беззаботно посвистывал у дверей и смотрел на ребят, как учитель на учеников, когда те разрисовывают на доске его персону.

— Заходите, пожалуйста! — сказал я и гостеприимным жестом пригласил в дом.

Они вошли гуськом, сконфуженно посматривая на все вокруг, но только не на меня. При виде открытой банки оживились. Любопытство взяло верх.

— Открыл? Ну, что там?

Когда все уселись в кружок, я вытащил из банки бумаги. Их оказалось очень много. Тетради, исписанные мелким косым почерком. Какие-то листки с машинописью. «Протокол допроса», — прочитал я на одном из них с гербом царской России в самом верху. Потом еще тетради, разрозненные листки, счета, квитанции. И почти везде встречалась фамилия «Зотовъ», написанная с твердым знаком. Затем маленькая коробочка, а в ней что-то завернутое в бумажку.

Головы сдвинулись. Коробочка оказалась особенно заманчивой. Я развернул обертку. В ней лежал медальон на золотой цепочке — маленький, продолговатый, тоже золотой, с пятью камешками в виде цветка. Мы открыли его: внутри был портрет женщины. Молодая, с полным, очень красивым лицом и такой прической, какую я видел только на картинах: высокая, вся в завитках. Прическа открывала белый лоб женщины; умные глаза ее смотрели на нас доброжелательно, смело и чисто.

— Да-а... — произнес кто-то у моего плеча. И больше ничего не добавил.

На маленькой записке мы прочитали:

 

«Моему единственному сыну, Петру Николаевичу Зотову, — на память от любящей его матери. Написано в году 1924-м, мая 17 дня».

 

— Ничего не понимаю! — сказал я и развел руками. И тут же стал быстро ворошить бумаги в поисках объяснения. Не может быть, чтобы челове<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: