Вардгес Петросян
Это не дождь.
Это стучит пишущая машинка, за ней сидит и печатает человек лет тридцати двух. Комната небольшая, поэтому стрекот машинки кажется громче обычного. Мужчина курит, окно закрыто: на дворе прохладно, хотя сейчас май, сияет солнце и деревья облепила зеленая пыльца.
Уже час он печатает на одинаковых листках одно и то же. Он по рассеянности то и дело ошибается и, разорвав написанное, начинает снова. Снаружи темнеет, в комнату, выходящую окнами во двор, не долетает уличный шум. Вот и последний лист. Он перечитывает текст: «Привет, старик! Если ты еще помнишь, что пятнадцать лет назад мы вместе кончали школу, явись туда в следующее воскресенье. Не забудь положить в карман двадцать рублей». Левон сосчитал листки и усмехнулся: семнадцать, – значит, он не обошел приглашением и самого себя. Пускай, давно он не получал писем. Адреса он проверял по записной книжке. С полгода будет, как Левон никого не встречал, – может, адреса изменились? Неизменный адрес у Акопа: «Ереван, центральное кладбище». Правда, туда уже не дойдет ни одного письма… На столе разложены пожелтевшие фотографии одноклассников, но, даже не глядя на них, он представил себе лицо Акопа и отложил в сторону листочек: сам отнесет письмо на могилу. Прочие конверты надписал равнодушно, не особенно стараясь вспомнить лица адресатов. Зачем вообще нужно копаться в ульях прошлого, неужели в надежде, что оттуда с жужжаньем вылетят пчелы воспоминаний? Вряд ли. Все почти позабыто, пчелы желтым слоем пыли лежат на дне ульев, пусть там и остаются.
Да, это было пять лет назад, они собрались на десятилетие окончания школы и договорились встретиться еще через пять лет. Напомнить о дне встречи должен был он. Но едва, ли явится больше семи человек., Надписав последний, собственный адрес, ухмыльнулся: если не пойдет, скажет – не получил приглашения. И он вслух рассмеялся. Всё, теперь закрыть машинку и завалиться на диван. Вот вспомнил детство, значит, начал стареть «До чего гениальная мысль», – насмешливо сказал себе и решил ни о чем не думать. Хоть часок поспать перед уходом в типографию. Печатается его очерк, надо бы в последний раз просмотреть. Левон закрыл глаза. Но разве спят глазами? Хоть зашей веки, если голова бодрствует, пиши пропало. Вот еще одна гениальная мысль. Музыку, что ли, послушать? Магнитофон немо стоял на столе, совсем как сплетница: нажмет кнопку – и спасения нет. А не лучше ли прибрать комнату? Превосходное занятие в таком неопределенном состоянии духа. Впрочем, незачем: нельзя сказать, чтобы было грязно. Плохо, что выпить нечего. Может, позвонить? Длинный шнур позволял тащить телефон за собой.
|
– Ашот?
– Слушаю, Левон.
– Что делаешь?
– Кино смотрю по телевизору, то есть «ерустацуйцу». И длинное же слово!
– Зато армянское. А «бордюр», к примеру, звучит красиво, да не по-нашему. Значит, у тебя есть занятие…
– Занятия нет, есть телевизор и жена, которая собирается стать ученым.
– Алина?!
– Кто же еще? Ушла на лекцию по философии. Там таких, как она, человек двести или триста. И все будут учеными. А я нянчу детей, пока мама-философ вернется домой.
– А обед сварил?
– Подгорел он у меня.
– Превосходно. Послушай, а не может ли Алина познакомить меня с кем-нибудь из этих трехсот? Мне тоже охота готовить обеды.
|
– Совсем спятил, – заметил Ашот.
Должно быть, все же уснул и вскочил от телефонного звонка. Вскочил и никак не мог понять, откуда звук, ведь аппарат накрыт подушкой. Звонил дежурный из типографии.
– Вас срочно вызывает редактор, сердится… Что?
– Сейчас еду.
Статья, видно, пришлась редактору не по вкусу. Но шуметь из-за этого он бы не стал. А может, с женой поругался или от начальства попало? Он вдруг почему-то представил Алину, жену Ашота, под руку с Гегелем в центральном универмаге Еревана. «Есть у вас идея пальто? Нет? А абсолютная идея шляпы?» А Алина дает пояснения: «Профессору нужны пальто и шляпа». – «Пальто и шляпа имеются, – отвечает продавщица, – а вот идеи…» – «Ему и самому они приелись, – возразит Алина. – Покажите, пожалуйста, вон то». Левон показал себе в зеркале язык, легко и беззаботно рассмеялся: оказывается, Гегель с Алиной довольно веселые люди…
Он рассовал конверты по карманам, чтобы по дороге бросить в почтовый ящик. Все-таки почему его вызывает редактор? В статье он пишет о молодом враче, совершающем, по слухам, чудеса (если только они еще возможны на нашей старушке Земле). Он видел врача вовремя операции, говорил с ним, читал письма от выздоровевших больных. Кажется, этого вполне достаточно. Было время, когда он счел бы, что этого мало. Зашел бы к врачу домой, выпил с ним, поспорил, поругался, разыскал бы его близких, любимую девушку. И только после этого стал бы писать (а может, и не написал) свою статью. К чему было все это?…
Кое-как затянул галстук, – зачем его придумали, будто мало других способов держать человека в узде. Надел пиджак. Ну вот, теперь можно идти. Он погасил свет.
|
На дворе в разгаре май. Это заметно не столько по деревьям, сколько по людям. Он улыбнулся молоденькой девушке, в ответ та тоже улыбнулась, они разошлись в разные стороны. Он оглянулся, она тоже. Ого!.. Но… он продолжал свой путь. Ясное дело, стареет, вот еще одно доказательство. Кто-то сунулся к нему с розами.
– Настоящие?
– Канакерские.[1]
– Ну, ежели канакерские, – равнодушно проговорил он, – дай эдак грамм двести…
И только тут он взглянул в лицо продавца, оно было краснее самих роз, – под хмельком, видать, счастливчик! Левон сунул руку в карман за деньгами.
Он шел теперь с розами, будто направлялся на свидание. Но ведь предстоит разговор с редактором, который даже розы может посчитать пережитком. Выпить, что ли? Он заглянул в кафе и проглотил стаканчик золотистой жидкости. «Золотистой», – с отвращением повторил он это слово. Ко всему есть бесплатное приложение, отдельно взятые слова утеряли свой смысл. Обычно говорят: «хороший человек», как будто мало сказать «человек». Фу ты, черт, опять он, кажется, расфилософствовался. А редактор небось рвет и мечет. Он ускорил шаги. Ах, розы-то позабыл в кафе, да ничего, им хозяин найдется.
На стенах типографии синими и красными буквами написаны лозунги, призывы. Их писали в двадцатые, тридцатые годы по-армянски, по-русски, по-азербайджански. А по-курдски ничего нет. Ну да, конечно, ведь курдскую газету совсем недавно стали издавать. Справа и слева от него проходили усталые люди, которых он знает вот. уже восемь лет.
– Привет, дядя Самсон…
У Самсона семеро детей, вот ему и приходится вкалывать по четырнадцать часов в сутки. Иногда засыпает на работе. Левон ощупал свой карман, – кажется, одна из роз сохранилась. Подарит ее корректорше, она девушка некрасивая, кто станет подносить ей цветы?
– Где же ты был, милый мой?
– Дома.
– И что ты там делал?
– Лежал и думал.
– А дальше?
– Дальше мне позвонили из типографии. Я оделся, по дороге улыбнулся одной девушке, купил розы для Сусан…
– Спасибо, – ответила Сусан.
– Ты что, смеешься? – спросил редактор.
– Над кем?
Редактор ни за что на свете не сказал бы «надо мной», поэтому пришлось смолчать. В руках он держал толстый красный карандаш, и веки его были воспалены, словно он обвел их красным карандашом.
– Материальчик-то твой я снял.
– За этим только и вызывали? А почему, можно узнать?
– Потому, что ты сам не знаешь, о чем пишешь.
– Лучше всего получается тогда, когда не знаешь, о чем.
У редактора был очень усталый вид, а ему еще предстояло достать в магазине мацун.
– Итак, хочешь знать почему?
– Редакторов не спрашивают почему, особенно ночью, в типографии…
– Не к месту остришь, голубчик. Этот твой чудо-врач спит с медсестрой. В горком поступил сигнал. А еще двоих детей имеет…
– Кто, медсестра?
– Нет, герой твоего рассказа.
– И из-за этого вы сняли материал?
– А тебе мало? – Редактор подумал, что так поздно нигде не найдет мацуна и Арма опять станет пилить его и сетовать, какая она несчастная.
– Ну, так я пошел.
– Погоди, я с тобой.
Во дворе редакции стояло несколько автомашин.
– Привет, Кероб, – сказал Левон.
Кероб, как всегда небритый, сидел у руля, сжимая в пожелтевших зубах черный мундштук. Дверца машины была открыта.
Удлиненный его профиль казался обломком скульптуры египетского фараона. Впечатлению мешали только глаза, живые, с болезненным, лихорадочным блеском. Кероб работал по ночам, днем он трудился еще где-то. Его трубка искрилась огоньком в зубах, а глаза горели между бровями и скулами. Трубка скоро погаснет, но это ничего, можно запалить другую или одолжить папиросу. А если погаснут глаза?… Вот и опять я ударился в философию, подумал Левон… Но о Керобе он думал часто. Интересно, когда этот человек спит? По воскресеньям?… Такие люди рано умирают, как будто для того, чтобы восполнить недостаток в сне. Левона всегда тянуло поговорить с Керобом, но тот уклонялся от бесед. Уж лучше поспать, если выдался часок-другой, чем языком чесать.
– Кероб!
– Ага…
– Как учатся дети?
– У-учатся…
– Как, я спрашиваю?
– Чего там, учатся. Посплю малость, а то он сейчас придег.
Кероб закрыл глаза, сделавшись еще более похожим на египетского фараона.
– Кероб, слышишь?
– Ну, чего тебе? Не мешай, он сейчас придет.
– Сердитый он очень.
– Мне-то что.
«Этот Левон неплохой парень, – думал Кероб. – Всегда за руку здоровается и не интересуется, на что я содержу детей. Кому какое дело, все равно никто ничем не поможет». Сквозь сон он вдруг подумал о том, что в машине масла осталось всего ничего, а им еще по всему городу гонять в поисках мацуна.
Любопытно, – вчера, выкроив время, немного вздремнул, но вдруг как вскочит: внук Араик, сын старшей дочери, ухватил его за нос и пытался влить в рот воды. «Ты что, Араик, сдурел?» – «А дедушке надо лекарство пить». Как-то малец заприметил, как пьет дед лекарство, и вот… Все очень смеялись, а внук удивленно таращил глазёнки: разве он что-то сделал не так?
– Левон?
– А?
– Чего не женишься?
– Кому это нужно?
– Внуки у тебя будут.
– Внуки? – Левон оживился. – Так сразу и внуки?
– Почему сразу? – спокойно заметил Кероб. – Сначала пойдут дети, потом внуки.
Темнота сгущалась, окна типографии светились ярче, словно глаза– больного' с высокой температурой. На стеклах все еще виднелись следы от марли, которой накрест заклеивали окна в войну. Хороший был клей, думал Левон, не отмылся до сих пор: хотя неизвестно, хороший или нет, ведь Ереван-то не бомбили. Кероб уже спал сидя, уронив руку на руль.
– Молодец, что подождал, – сказал редактор, открывая дверцу и садясь в машину. – Поехали.
Кероб даже не открыл глаз. У него лишь дрогнула правая нога, пальцы царапнули руль. Дорогу он знал наизусть, казалось, мозг и зрение участия в движении не принимали. И было неясно, кто больше машина, он или автомобиль. Левон взглянул на часы – ровно одиннадцать.
– О мацуне забудь думать. – В неслужебное время Левон говорил редактору «ты».
– Тот магазин, что рядом с оперой, закрывается в одиннадцать. Устал я. И виноват в этом не кто иной, как ты.
– Я?
– Если бы не ты со своим врачом, давно бы я достал мацун.
Левон глядел на усталый профиль редактора и видел в темноте один его глаз. Красная линия под глазом казалась сейчас черной, словно карандашом проведенной. Профиль, как карандашный набросок, нетрудно стереть резинкой, а потом внести поправки и дополнения. Но Левон отогнал этот образ, ему больше нравился тот, недавний редактор с красным карандашом в руках и блеском мысли в глазах. Теперь же он был как немолодая дама, снявшая корсет, отчего формы ее расплылись. Слабые мужчины, как и сильные женщины, ему не нравились.
– Мой врач человек порядочный, – сухо произнес Левон. Ему хотелось растормошить редактора, вывести из сонного оцепенения, пусть бы снова заорал, расшумелся.
– Не спорю, – проговорил редактор, – не спорю.
– Тогда зачем же ты зарезал мою статью, а?
– Э! – Редактор махнул рукой.
В машине, на улице, в мире не было темно. Темноты не бывает. Ее выдумали люди, чтобы скрывать свои слабости, вину, выражение глаз и еще тысячи разных вещей. Левон вдруг сбросил усталость, владевшую им целый день, его обуял дух борьбы. Но подле него сидел слабый человек. Ему стало скучно, он зевнул.
– Хороша ночка, а?
– Не обижайся, – сказал редактор, – ты же знаешь, как я тебя люблю.
– Куда приятнее было бы услышать эти слова, скажем, от Сусан.
– А статья у тебя была неплохая, – продолжал редактор, – особенно конец.
– Так, труха одна, – сказал Левон, – и начало, и конец, обыкновенная шелуха. А ты-то думал, мне написанного жалко?
В магазине мацуна не оказалось. Редактор окончательно превратился в карандашный силуэт Й уснул в углу машины. В карман его плаща был засунут завтрашний номер газеты…
Машина остановилась у подъезда.
– Пошли, – предложил Левон, – посидим.
– Нет, не могу.
– Всего полчасика. Коньяк есть, французский.
– Какой, говоришь?
– Французский. С Наполеоном на этикетке.
– При чем тут Наполеон? А правда, пойти, что ли?…
– Можешь позвонить и сказать, что газета задерживается и мы ждем нового материала.
Редактор одной ногой уже ступил на тротуар.
– Разве что на полчаса…
– У меня всего одна бутылка, и закусить нечем. Минуточку…
Подойдя к прибитому на стене почтовому ящику, он опустил в щель конверты.
– Пошли.
Первую рюмку опрокинули молча.
– Хороший коньяк, – сказал редактор. – Что это были за письма?
– Наш класс собирается. Через неделю.
– Милое дело.
– Что, коньяк?
– Нет, то, что хотите собраться. Из нашего класса в живых осталось четверо. В сорок первом подвели итог. – Не глядя на Левона, он выпил еще стопку. – А девчонки теперь стали бабушками, с кем тут будешь собираться?
Левон ощутил грусть собеседника. Человек редко ощущает грусть другого. Но теперь он ее разглядел. Этому человеку ведь тоже когда-то было шестнадцать. И ему было. Сейчас ему самому тридцать три. Редактору тоже было в свое время тридцать три. А теперь ему сорок два. Левону еще никогда не было сорок два. И кто знает, будет ли?
– …Ты так и не позвонил Арме.
– Ничего, – редактор махнул рукой, – сойдет.
– И мацун не купил.
– Ладно, – на этот раз в его голосе слышалось недовольство, – пустяки.
Выпили еще по одной, редактор – залпом, а Левон – глотками.
– Очень уж маленькая у тебя комната.
– Возможно, – сказал Левой. – Хочешь, девушек позову? Выпьем, поболтаем, а?
Лицо редактора выразило удивление.
«Девушки? – подумал редактор. – Наверное, молодые, красивые. Ох, хорошо! Придут, заполнят комнату своими глазами и смехом, забудешь и типографию, и жену, и мацун, который не удалось достать».
– Ты что, рехнулся? – сказал он вслух. – За кого меня принимаешь?
– Не настаиваю, – возразил Левон. – А с девушками можно и беседовать или, скажем, звезды считать. Не обязательно то, что ты подумал.
– А что я подумал?
– Не знаю. Я не Вольф Мессинг, мыслей не разгадываю. Налить тебе еще?
Редактор опять одним духом опорожнил рюмку. Левон посмотрел на этикетку, где был нарисован Наполеон. Вот уж не пришло бы императору в голову, что он окажется на этикетке от коньяка.
Несколько дней назад Левон ездил в деревню, он увидел, что старое кладбище было перепахано. Осталось всего несколько могильных плит, отдельные островки. В детстве они играли здесь в прятки, было много плит, и простых, и роскошных, со стершимися буквами. А теперь кладбище перепахали, посадят, должно быть, фасоль и капусту. А может, картошку? Тогда ему было тоскливо и грустно смотреть на эти камни, но теперь он понял, что невеселые эти мысли относились не к перерытому кладбищу, а к детству. Значит, много с тех пор воды утекло, раз и кладбище перепахали… А Наполеон-то Бонапарт улыбается с наклейки.
– Ты не обиделся? – спросил редактор. – Где достал коньяк? Мировой!
– Приятель прислал из Парижа, – сказал Левон. В Париже у него и в самом деле был друг, который когда-то прислал коньяк. Только тот коньяк давным-давно выпит, а в бутылку он налил армянский, «три звездочки». Левой с нескрываемой тоской посмотрел на его пустую рюмку. – Так ничего, говоришь?
– Да, отличный. А все же ты обиделся.
– Нет, что ты, просто вспомнил кое-что. Понимаешь, в нашей деревне старое кладбище перепахали.
– Перепахали?
– Угу… Земля там хорошая, а потом ведь кладбище заброшенное. Кто помнил его, давно перемерли.
– Грустные вещи говоришь. – Редактор глубже ушел в кресло, втянул в себя папиросный дым и надолго замолчал.
Левой кинул взгляд на часы, включил приемник.
– Послушаем, как наши сыграли в Киеве.
Радио сообщило, что на севере страны дуют ветры – от слабого до умеренного.
– Эх, пропустили передачу!
Редактор все еще размышлял о кладбище, которое перепахали. Когда-нибудь вскопают и его могилу, почем знать? Он одну за другой осушил две рюмки, приятно захмелел, все вопросы отошли в сторону.
– Ты меня не понимаешь, – обратился он к Левону, – называешься писателем, а не чувствуешь, – он был. почти пьян, – по-твоему, я… Не понимаешь, что я войну прошел, многое перевидал, многое…
Назревало самое нежелательное. Теперь надо ждать, что он начнет по пуговке расстегиваться, распахнет свою душу. Поэтому Левон поспешно сказал:
– Еще по рюмочке? Коньяк-то есть?
– Не знаю… Тут на донышке что-то осталось… А людей надо изучать вон как, со всех сторон. – Одну пуговицу он уже расстегнул. – Ты думаешь, я сухарь, ничем меня не проймешь? Считаешь, что я добро от зла не отличаю, трус, да?… А ну, поставь себя на мое место… Что скажешь, а?
Левон ничего не сказал.
– Ты не обижайся, – попросил редактор.
Левон заявил, что не обижается.
– Я пойду, – сказал редактор, – поздно уже. Ты за мной не ходи, я не пьян.
Приемник объявил, что сейчас передадут легкую инструментальную музыку (музыку тоже взвешивают, словно это сыр или гвозди; думают, люди сами не различат, легкая она или тяжелая).
– Всего хорошего, – сказал редактор. – Знатный был коньяк.
Левон разделся, лег. Придвинув телефон, набрал номер. На том конце долго не брали трубку.
– Я слушаю. Кто это?
– Лилит? Добрый вечер…
– Ненормальный! – Женщина бросила трубку.
Он набрал номер Ашота, подошла Алина.
– Это Левон. Ну как, купили в универмаге пальто для Гегеля?
– Для кого?
– Для Гегеля.
– Ненормальный. Затем и позвонил?
– Да. Как там Араик?
Алина засмеялась.
– Занимается. Не мешай, у меня стирка. – И положила трубку.
«За пять минут два раза „ненормальный“. Пожалуй, многовато», – подумал Левон и погасил свет.
* * *
– Поедешь на один день в район, – объявила секретарша. – Редактор говорил.
– В какой район? Она назвала.
Это хорошо, кстати, повидает Рубена, давно с ним не встречался. Во время войны Рубен как-то явился в школу с повязанным вокруг шеи шарфом. Это был самый обыкновенный шарф, его прислал дядя из Германии. Но в классе ни у кого не было шарфа. Как раз в тот день его выставили с урока за то, что он залил чернилами пальто Вагика. Директор тогда посмотрел на Рубена и сказал: «Тоже мне, человеком стал, шарфы носит». Сейчас Рубен первый секретарь райкома, а бывший их директор уже и не директор, преподает химию там же, в школе. Почему-то он вспомнил: «Человеком стал, шарфы носит».
Редактор говорил по телефону. Левон кивнул ему и сел. У редактора было сероватое лицо, – забыл, а может, не успел побриться… На столе лежали бумаги, письма, карандаши, под стеклом номера телефонов и фотографии – две смеющиеся девочки. Непонятно отчего, но каждый раз, входя в кабинет редактора, он смотрел на этот снимок и тоже улыбался.
Наконец редактор кончил говорить.
– Зачем я еду?
– Не помешало бы сначала поздороваться.
– Я же кивнул.
– Тебе кажется, что голова для того и существует?
– А для чего? Шляпы косить?
– Не остроумно.
– Зачем я еду?
Редактор набрал какой-то номер.
– Это я. Ну, как поступим?… Кого посылаю?… Левона. Он силен в таких делах… Ну, посмотрим. – Редактор положил трубку. – Старшеклассники, парень и девушка, покончили жизнь самоубийством…
– И что же?
– Поезжай, посмотри, что и как.
– Положим, поеду. А вообще, откуда вы взяли, что я силен в этих делах?
– С тобой невозможно говорить. – В голосе редактора пробивались сердитые нотки. – По-моему, это должно заинтересовать тебя. Кто твой любимый писатель? Ремарк, если не ошибаюсь?
Это ведь его герои любят кончать жизнь самоубийством? – Левон не поддавался, глядел безразлично. – Разве ты не любишь Ремарка?
– Я люблю секретаршу Седочку, а Ремарка читал десять лет назад.
Редактор ухмыльнулся.
– Ну ладно, хочешь – прямо сегодня и поезжай. Но только смотри, разберись там во всем как следует, сам Степанян интересуется, понял?
– Как это можно сделать за один день?
– Их похоронили три дня назад. С учителями поговори, с друзьями, с родителями. – И он вдруг перешел на другое: – Вчерашнего коньяку не осталось?
– Нет, – сказал Левон. – Я могу идти?
– Можете, – бросил редактор, переходя на «вы». – Отчет попрошу со всеми подробностями, надо представить докладную Степаняну.
– Докладных я не пишу.
– Знаю, знаю, ты у нас Ремарк, а писать все-таки придется.
Левон вышел. Самоубийство, коньяк. В одной и той же фразе. Разделенные только запятой. Как могут эти две мысли роиться в одной голове бок о бок? Но, немного подумав, решил, что просто зол на редактора. Он сам иной раз на кладбище вспоминал вдруг анекдот и чуть не прыскал. Если бы снять на киноленту мысли людей, любопытная получилась бы картина, друг за другом следовали бы совершенно разные мысли и соображения. На минуту он представил эту киноленту, снятую хотя бы за один день жизни – Люди в фильме получились бы поразительно похожими друг на друга, ведь лента отражала бы подлинные их мысли. Если бы можно было обнажить души, они оказались бы ужасно схожими, любят ведь все примерно одно и то же, жаждут одинаковых наслаждений. И только тщательно скрывают от других, притворяются, играют в дипломатию… Отсюда и различия между людьми, ха-ха-ха! Левону стало смешна. Он пускается в рассуждения только в дурном настроении.
– Как дела, Седа? – спросил он секретаршу. – А не пожениться ли нам с тобой?
Девушка смутилась;
– Вы все шутите.
– О любви молчат, вслух можно говорить только в шутку. Что ты делаешь вечером? Обиделась? Ну ладно…
Звонок из кабинета вызывал Седу,
* * *
Машина Кероба стояла у дверей.
– Не подбросишь меня к нам в деревню?
– А он что скажет?
«Он» – это редактор.
– Он думает, что я сейчас в другом месте.
– Ладно, садись… Отвезу тебя – и обратно. Зачем едешь?
– Затосковал по нашему ущелью.
– Ага! – Кероб сказал «ага» так, будто все понял.
Что это его вдруг понесло в деревню? Сейчас письма идут хорошо – по воздуху, в машине, в сумке почтальона. Человек тоже не более чем письмо. Он так же помещен в конверт, с маркой или без марки. Ждут и писем, и людей. И не ждут – ни писем, ни людей. Кероб вел машину спокойно и не сказал больше ни слова.
– Что случилось, Кероб?
– А что?
– Ты побрился.
– Да, побрился, ну и что?
Через четверть часа они были на шесте. Левон сошел у моста.
– Спасибо.
– Я поехал.
С моста он спустился прямо в ущелье. Не хотелось встречаться со знакомыми, с родственниками: сразу пойдут расспросы, почему всё не женат, посыплются приглашения. И только от встречи с бабушкой он бы не отказался. Эта крепкая женщина видела еще католикоса Хримяна, Ованеса Туманяна, пережила три войны, потеряла троих братьев, пятнадцать лет прождала возвращения пропавшего без вести сына, и единственный город, который она знает, – Ереван. Бабушка… Когда она его обнимает, кажется, будто старое сливовое дерево обрело руки – Интересно, что она сейчас поделывает?
Под ногами хлюпала грязь, земля только-только пробуждалась.
Но для Левона приметы весны был иными. Система представлений у него городская, хотя он лет до двенадцати жил в деревне и родился хам. Смену времен года Левон воспринимал по людям. О приходе весны он узнавал по девушкам. Как только они начинали раздеваться, значит, весна на носу. Сначала снимали пальто, потом плащи, чулки.
Ущелье Касаха очень глубокое. Когда смотришь отсюда, не видно никаких признаков жизни, можно даже утратить ощущение времени. Под ногами рыхлая земля, по обе стороны стеной скалы, сверху крыша неба. Если бы не вонзившиеся в скалы столбы линий высокого напряжения, можно было подумать, что сейчас тринадцатый век. Левон опустился на сырую землю, положил голову на прогретый солнцем камень и закрыл глаза. Слышался лишь шум ущелья, как двадцать, сто и тысячу лет назад. Так будет и через сто лет. Левон вдруг устал от этих мыслей, навеянных дикой природой. Он закурил. Стал вспоминать детство. Это легко на первый взгляд. Не столько вспоминаешь, сколько домысливаешь детство, приблизительно похожее, примерно свое. Что-то уж очень грохочет река. Ну да, весна ведь, вода прибыла. Поток… Слово вспыхнуло, как спичка, осветив потаенные уголки детских лет.
Поток… Бурный поток…
Сколько лет ему тогда было? Верно, девять или десять, война еще не начиналась. Конец мая или начало июня. Втроем купались в реке – он, Вардан и Папик. Папик был старше их, лет пятнадцати. В том году они купались впервые. Папик не давал им заплывать в глубокие места, а им очень хотелось этого, притягивала глубина. И внезапно…
– Поток! – вскричал Папик. – Ребята, вода прибывает, выходите-е!
Они взглянули и увидели, как из-под Петушиного камня бьет ключом мутная, бешеная вода. Вмиг невидимая сила вынесла реку из русла, заполнила берега. Было страшно. Кое-как выбрались из воды, взбежали на прибрежный валун и стали смотреть полными ужаса глазами… Впервые видели они, какая грозная сила вода, их река, их ущелье.
– Одежду унесло! – вдруг завопил Папик. – Одежду!
Раздевшись, они сложили одежду на берегу, а сейчас берег исчез под мутной водой.
– Что же делать? – спросил Левон.
– Почем я знаю! Что-нибудь придумаем, – ответил Папик.
Вардан заревел:
– Мать прибьет. Рубаху недавно купила и носить не давала-а…
Поток мчался вперед и не думал останавливаться. Они могли вернуться домой, но как быть с утерянной одеждой? Идти голышом?
– Подождем, – сказал Наконец Папик, – пока кто-нибудь пройдет, попросим принести одежду.
Что им еще оставалось?
Голые, дрожа, сидели они на берегу, пока не спустилась темнота. Никто не появился в ущелье.
– Как же быть? – спросил Левон.
– Делать нечего, – хмуро произнес Папик, – пойдем садами, не заметят. Не мерзнуть же всю ночь.
И они отправились.
Помнит, когда он открыл дверь, мать вскрикнула, брат не проронил ни слова. Отца не было – он уехал в Ошакан. Отец не стал бы сердиться или кричать, подошел бы, согрел и одел…
Окоченевший, с трудом ворочая языком, объяснил:
– Вода… Поток унес…
Брат сразу понял, мать запричитала, заохала.
Поток унес одежду, оставив их нагими. Через четыре года Папик ушел на войну и продал, а Вардан стал колхозным бухгалтером. Поток…
Левон открыл глаза. Почему именно это вспомнилось ему?
Поток…
Почему ему припомнился этот день, не потому ли, что они проехали мимо дома Папика, где мать еще ждала сына? Она почти ослепла, дрожат руки, но надежды не теряет – ведь похоронки не было. Возвращаются же другие, вон хотя бы сын Бабкена Чанчапаняна. Какое ей дело до потока жизни, ей нужен ее сын.
Поток…
Почему именно это вдруг вспомнил? А может, и не было вовсе никакого потока, не было и Папика, не существовало даже Вардана, который теперь колхозный бухгалтер? Левон подскочил в страхе. Больше всего боялся он сумбурных мыслей: они опрокидывают все вверх тормашками и часто кажутся куда более логичными…
Ущелье шелестело мягко, необычно. Стояла весна, как тогда. Но как знать, может, в каких-то горах, в безднах и чьих-то душах назревает сейчас поток? Как знать.
Автобус тронулся, пассажир, сидевший рядом, слава богу, закрыл глаза. Это хорошо. Левон боялся, что он начнет рассказывать свою биографию, предложит «Казбек», пожалуется на молодежь, которая не уважает старших, ни во что не верит, которая.» Но сосед уснул.
– Не скажете время? – спросила какая-то девушка.
– Вторая половина двадцатого века…
Взгляд Левона еще блуждал по горам. Девушке было года двадцать два, и похожа она была на этот снег в горах, завтра-послезавтра растает, превратится в ручей или цветок, а может, в мутный поток. На руке часы, что же она спрашивает? Какая-то волна поднялась в нем, что-то злое, хотя девушка была красива. Бабушка в таких случаях советовала сосчитать в уме до тридцати девяти, но считать он не стал. От этого стареют, от счета в уме, да и считать долго. Он произнес с оттенком язвительности:
– Девушка, а вас не интересует, от какой болезни скончалась тетушка Наполеона?
– От какой?
– От острого воспаления поджелудочной железы. Есть еще вопросы?
– По поводу теток – нет, а мои часы стоят.
Левон рассмеялся. «Снег в горах вблизи, наверное, не покажется таким белым», – подумал он. Из приемника Шарль Азнавур настойчиво звал Изабель. Сосед Левона проснулся.
– Началось, – буркнул он. – Нет чтобы хоть когда услыхать по этому радио армянскую песню. Эй, водитель, заткни ему глотку…
– Нет, нет, что вы! – запротестовала девушка.
– Поет армянин. Его бабушка в Ленинакане живет, – спокойно сказал Левон и обратился к девушке: – Сейчас четверть двенадцатого.
Снег на далеких хребтах был как белый пожар, а Азнавур продолжал призывать Изабель. В песне, что он пел по-французски, говорят, рассказывается о человеке, который, сидя на могиле возлюбленной, зовет ее. На сколько ладов можно повторять это имя – Изабель. – Изабель?… А может, совсем не о том песня, может, Изабель бросила его, а он сокрушается по безвозвратно ушедшим дням? Но интереснее верить в первый вариант, и Левон даже представил Азнавура у могильного холмика, на ереванском кладбище. А песня все лилась. Изабель, любовь моя!.. Миллиарды раз люди произносили эти слова, только в сочетании с другими именами. Левон посмотрел на девушку и, увидев ее полузакрытые глаза, испугался, что она сейчас начнет рассказывать о своей неудавшейся любви или еще о чем-нибудь в этом роде.
– Куда направляетесь? – спросил он, как если бы сказал: «Прошу передать на два билета».
Она ответила.
– Я тоже, – сказал он.
Азнавур в последний' раз воззвал к Изабель, и сосед сказал:
– Слава богу.
Говорят, Азнавур ежедневно по нескольку часов проводит у себя в саду, наедине со своими мыслями, и беседует с умершими родными и близкими. Может, иногда человеку и в самом деле необходимо оставаться наедине с собой, со своими мыслями, и именно тогда приходят к нему его близкие, которых он теряет, потому что близкие те, кого теряешь. Только случайные люди всегда рядом с тобой.
Глядя на заспанное лицо председателя сельсовета, Левон гадал, полузакрыты его глаза или они просто маленькие. Председатель был нечесан, на подоконнике стояла керосиновая лампа.
– У вас нет электричества? – спросил Левон без всякого вступления.
– Частенько отключают. И если собрание или что, приходится лампу* зажигать. – Председатель только теперь поднял голову. – Погоди чуточку…
Он сидел в маленькой комнате за громоздким письменным столом и старательно крутил ручку телефона, словно это была ручка мясорубки.
– Центральная, а центральная! – Лицо его то выражало мольбу, то кривилось в досаде. – Офик, голубушка, дай-ка райкооп, Самсона… Садись, – это уже относилось к Левону, который примостился на подоконнике возле лампы. – Садись на стул… Офик… Ах, чтоб вашу технику…
Такой телефон Левон в последний раз видел в кинофильме «Чапаев». Председателевы глаза были голубые, на столе ручка, чернильница, на стене, с правой стороны, выгоревший портрет. Левон посмотрел, но не смог определить, чей именно. А председатель одним глазом поглядывал ра него, другим косил на допотопный телефон.
– Офик-джан. В январе купим новый портрет, деньги уже перечислили… Офик… – Он снова покрутил ручку. – Вот, работай с таким телефоном. Из Еревана?
– А в тридцатых годах телефоны были только в райцентрах. – Левон сказал то, чем часто попрекали его поколение. – Я из Еревана, из газеты…
– Когда приехали? – Председатель вдруг перешел на «вы».
– Только что автобусом. Мне бы командировочное заверить.
– Уже обратно? – изумился председатель, а потом, словно что-то вспомнив, протянул через стол руку, точно телеграмму подал. – Папикян Бено… Вениамин.
– Левон. Может, ночью уеду, так чтоб вас не беспокоить лишний раз.
– Ага. Завтра меня вызывают в райцентр. С добром ли к нам?
– Мне надо в школу.
В школу? Значит, по поводу детей…
– Да, по поводу детей, – усмехнулся Левон.
– На весь мир опозорились. Утром прокурор был. Еще и из Москвы, говорят, приедут. Влипли в историю… Если из Москвы приедут…
– Он самый и приедет, – с серьезным видом вдруг произнес Левон, указав на портрет на стене, – еще и в сельсовет зайдет. Хорошо, что хоть портрет свой увидит, немного отойдет.
Бено, или Вениамин Папикян, как-то сразу взялся за пояс военного образца, без пряжки, которую, видимо, стащили ребятишки. Он затянул ремень еще на одну дырку, оправил вьетнамскую сорочку и с любопытством посмотрел на Ле-вона.
– Товарищ Тельман?…
– Тельман? – удивился Левон. – Да нет, насчет Москвы я пошутил. А на портрете не Тельман. Демьян Бедный. Как он сюда попал?
Папикян словно впервые взглянул на портрет.
– В субботу… Какой сегодня день? Среда? Да, как раз в субботу я принес портрет со склада. Какой же кабинет без портрета? Парнак уверял, что это товарищ Тельман. Говорил даже, что лично его самого видел.
– Кто такой Парнак?
– Он в плену был. Наш бухгалтер. Говорят, сто двадцать пять книг прочел. Наверное, прочел. Иные из Германии тряпок наволокли, а этот пять чемоданов с картинами и книгами. Дай-ка сюда твою бумажку.
Левон протянул командировочное удостоверение.
Папикян торжественно взял листок, стал крутить его так и сяк, должно быть, затруднялся читать по-русски, открыл ящик и вынул печать, огромную, доставшуюся, видно, в наследство от первого председателя, с самых двадцатых годов. В голове Левона промелькнула мысль о том, сколько могла бы поведать эта печать, обладай она языком… А Папикян с большим достоинством ткнул печать в соответствующую подушечку и быстро-быстро задышал на нее.
– Куда поставить? Я всего два месяца председателем работаю, был до этого завклубом.
– Поздравляю. – Левон показал, куда приложить печать. – А здесь подпишите. – Потом спросил: – У вас в деревне есть церковь?
– А как же? В школьном дворе, Парнак говорит – с десятого века, – но, видно, история с портретом поколебала веру председателя в Парнака, – кто ее знает, раньше там был склад…
– Вы хотели сказать – школа находится в церковном дворе? – поправил Левон.
– Так, ты верно говоришь, – смягчился председатель, потом, немного подумав, добавил: – Не зайти ли к нам? Школа ведь не убежит. Во-он она, в церковном дворе, – последние слова он повторил с удовольствием. – Ведь небось голоден? Тикуш что-нибудь приготовит, кур у нас много, водка есть хорошая. А?…