ГОСПОЖЕ НОНАКА, ПО СЛУЧАЮ ВСТРЕЧИ




ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЖИЗНИ

Предисловие переводчика

Томиэ Охара принадлежит к старшему поколению современных японских литераторов. По сравнению а теми нынешними писателями, кто выпускает конвейером массовую книжную продукцию, Томиэ Охара пишет немного, но ее повести, рассказы, романы всегда глубоки и значительны и в то же время отточены и изящны. Ее книги "Женщина дурной репутации", "История одной юности", "Морская ласточка" завоевали признание японских читателей, две повести - "O-Юки" и "Ее звали о-Эн" - были отмечены литературными премиями. Инсценированные для кино и для театра, они с успехом демонстрировались на театральных подмостках и киноэкранах Японии.

Творчество Томиэ Охара неразрывно связано с взрастившей ее японской культурой, с традициями родной земли, проникнуто подлинно национальным духом. В потоке современной японской литературы, культивирующей отчаяние и неверие в людей, книги Томиэ Охара выделяются глубоким уважением к личности, верой в безграничность духовных сил человека.

Возможно, к такому оптимистическому мировоззрению привел писательницу ее жизненный опыт, Томиэ Охара родилась в городе Кoти, на острове Сикoку, в 1912 году, в семье директора начальной школы и тоже хотела стать учительницей, но тяжелая болезнь вынудила ее оставить педагогический институт. В молодости, в двадцатые и начале тридцатых годов, она была свидетельницей бурного подъема демократического движения, захватившего широкие слои японской молодежи, в особенности студенчества. Ее друзья увлекались революционной литературой, переживавшей в ту пору небывалый расцвет, спорили и мечтали о первой пятилетке в СССР, слагали стихи о строительстве Байкало-Амурской магистрали и о советских девушках в красных косынках... Потом, в середине тридцатых годов, наступила реакция, начались аресты, пытки и, наконец, война с ее неисчислимыми бедствиями. То был самый мрачный период в истории Японии, когда многим, наверное, казалось, что передовая мысль растоптана сапогами военщины и ей уже не суждено возродиться.

Жизнь Томиэ Охара совпала с множеством драматических событий в истории Японии, но в эти трагические времена она сумела увидеть в происходящем не только крушение надежд, но и высокий героизм тех, кого не смогли сломить ни произвол жандармерии, ни пытки, ни тюремные застенки. В большинстве написанных ею произведений основой сюжета служит конфликт между личностью и несправедливо устроенным миром. Ее персонажи - обыкновенные люди, на первый взгляд лишенные всего героического, но они мужественно сопротивляются насилию и, даже погибая, остаются несломленными, Это люди, исполненные глубокого внутреннего достоинства, люди, которые любят жизнь, верят в высокие идеалы человечества. Томиэ Охара отличают высокая культура и эрудиция, Нередко писательница обращается к истории родных мест, которую она отлично знает и любит. Там черпает она примеры душевной стойкости и нравственной красоты. Жизнь выдающихся людей ее родины, увиденная глазами современного литератора, понятая в духе нынешних концепций человека и его отношений с обществом, послужила материалом для создания лучших ее произведений. К их числу относится и повесть "Ее звали о-Эн".

* * *

Эн Нoнака, героиня книги "Ее звали о-Эн", - реальное историческое лицо. Она родилась в 1661 году в Тoса, одном из южных княжеств Японии, прожила долгую жизнь и скончалась в возрасте шестидесяти пяти лет. В городе Кoти, бывшей столице княжества, по сей день сохранилась ее могила, а на месте, где стоял ее дом, ныне водружен обелиск. Так, может быть, книга Томиэ Охара целиком укладывается в жанровые рамки сухих исторических романов, беспристрастно излагающих факты далекого прошлого?

И да, и нет. С одной стороны, все события повести, ее главные персонажи и фон, на котором развертывается драматическая история их жизней, даны в строгом соответствии с исторической правдой. По с другой стороны - образ Эн и ее трагическая судьба послужили для писательницы поводом вновь поставить до сих пор неразрешенные в буржуазном обществе проблемы - об отношениях общества и личности, о насилии и сопротивлении ему, о свободе и несвободе, о праве человека самому решать свою судьбу.

Всю жизнь Эн провела в тюрьме, куда попала ребенком вместе со всей семьей. Прошло сорок лет, прежде чем она дождалась помилования. К этому времени из обширного рода Нoнака в живых осталось всего лишь четверо. Но даже выйдя из заключения, Эн не обрела свободы, ибо вся Япония, представшая ее взору, оказалась для нее огромной тюрьмой... Жизнь на воле потребовала того же неустанного сопротивления души, которое давно уже стало для нее привычным в стенах темницы. Однако почему судьба Эн сложилась так трагично, так исключительно несчастливо даже по тем суровым временам?

На рубеже XVII и XVIII веков Япония, внешне сохранявшая еще множество черт средневековья, тем не менее, уже целиком принадлежала Новому времени. Дворянство по-прежнему удерживало полноту власти, но было бессильно помешать росту могущества буржуазии. Вопреки всем преградам развивались торговые связи, налаживались дороги, складывался национальный рынок. Но хоть "третье", растущее, сословие еще не добилось нрав, еще горше была участь японских крестьян, страдавших под гнетом крупных и мелких феодалов.

Примитивное сельское хозяйство неспособно было кормить страну. Малейшая засуха или чрезмерно обильный дождь обрекали население на жестокий голод; толпы обездоленных, отчаявшихся людей бродяжничали или занимались разбоем. Повсеместно царили варварские обычаи убийства новорожденных (еды и так не хватало), продажи девушек в веселые кварталы городов. Суровые законы неумолимо карали каждого, кто осмеливался протестовать против существующих порядков. Даже простая жалоба на произвол местных властей грозила смертью не только самому челобитчику, но и всем членам его семьи, включая грудных детей.

Удивительно ли, что передовые и мыслящие представители тогдашней Японии стремились к переустройству общества, к искоренению всяческих несправедливостей, мечтали о создании счастливого, благоденствующего, процветающего государства. Со второй половины XVII века и до буржуазной революции 1868 года в Японии родилась целая плеяда мыслителей и ученых, пытливый ум которых бился над разрешением противоречий окружающей действительности, над тем, как преобразовать жизнь различных слоев страны и особенно крестьян, дошедших до крайней степени нищеты.

Для Японии это был период интенсивной интеллектуальной жизни. Дух рационализма проявлялся в неукротимой жажде знаний, в обостренном интересе к наукам. Начиная с XVII века широко распространилась грамотность - в прошлом узкая привилегия дворянства; быстро развивалось книгопечатание. Однако прогресс научной и общественной мысли тут же попал под строжайший контроль, феодальное правительство, движимое единственным стремлением - задержать ход исторического процесса, - разработало целую систему средств, с помощью которых пыталось отсрочить свою гибель. Именно в это время сложилась тщательно разработанная система шпионажа, слежки и доносов, призванная задушить в зародыше всякую "крамольную" мысль, а полная изоляция страны от внешнего мира должна была предотвратить проникновение "вредоносных" идей из-за границы. Японцам запрещалось покидать страну, общение с иностранцами и хранение европейских книг каралось смертью. Но если для ряда европейских наук, таких, как медицина, астрономия, военное дело, практическая польза которых была слишком уж очевидна, все же делалось исключение, то общественным наукам путь был начисто прегражден. Полностью отрезанные от внешнего мира, японские мыслители не имели возможности приобщиться к достижениям современной им общественной мысли на Западе, Проблемы экономики, государственного устройства, философии и морали они вынуждены были решать, оперируя привычными, с детства усвоенными категориями конфуцианского учения, официально взятого на вооружение правительством. Сделав ставку на реакционные стороны этой философии, правительство насаждало ее всеми доступными методами через сеть государственных и частных школ и обширнейшую литературу.

И все же японские ученые пытались найти разрешение стоявших перед ними проблем. Поистине достойно удивления, как в условиях полной изоляции от внешнего мира, скованные стереотипами конфуцианского мышления, эти люди тем не менее смело нарушали традиционные догмы, стремясь поставить и разрешить в своих трудах волновавшие их проблемы-от вопросов примята материи до конкретных задач экономики и государственного устройства. Так возникали различные "школы" и "ответвления", противостоявшие ортодоксальному, официальному конфуцианству. Правительство не заблуждалось относительно оппозиционной сущности этих школ и жестоко расправлялось с их представителями. Характерна в этом смысле судьба одного из героев повести, астронома, математика и философа по имени Синдзaн, которого Эн Нoнака любила так беззаветно до самой смерти. Он тоже был осужден на заточение, а оставшиеся после его смерти рукописи конфискованы.

"Южная наука" - такое название в истории японской общественной мысли получила научная школа княжества Тоса, занимавшаяся широким кругом проблем - философией, этикой, математикой.

Оппозиционные настроения чувствовались здесь особенно остро - недаром выходцы из этого княжества стали со временем застрельщиками и участниками буржуазной революции 1868 года, которая смела наконец феодальное правительство и устранила помехи, мешавшие движению Японии по капиталистическому пути. Несомненно, "Южная наука" много способствовала перевороту в умах и сердцах людей, подготовив их к будущим социальным переменам.

К раннему поколению мыслителей "Южной науки" и принадлежал отец Эн, знатный дворянин, правитель княжества Тоса. Личность его трагична и противоречива. Глубоко неудовлетворенный существующим положением вещей, он поставил целью создание в своем княжестве идеального государства процветающей экономики и всеобщего благоденствия. Ключом к решению всех проблем он считал устройство совершенной ирригационной системы. Разумеется, утопическая затея Нонака Кэндзан потерпела полную неудачу. Он пошел неверным путем и в результате погубил сотни крестьянских жизней во имя своих, в сущности, несбыточных планов, ибо пытался создавать новое, не изменив главного - старых феодально-крепостнических отношений внутри общества. Успех его противников был обеспечен еще и потому, что абсолютистское правительство, боявшееся обогащения и возвышения отдельных княжеств, давно с подозрительностью следило за необычной активностью правителя княжества Тоса. Нoнака Кэндзан был смещен, сослан и вскоре умер.

В наказание чересчур независимому правителю вся его семья была обречена на вечное затворничество. Вот как случилось, что с детских лет Эн не знала свободы. С тех пор как она начала себя помнить, бамбуковый частокол отделял ее и ее родных от внешнего мира.

Жизнь в неволе текла монотонно и однообразно. Цепь унылых дней размыкалась лишь смертью, уносившей одного за другим членов опальной семьи Нонака. Скорее, это была не жизнь, а бесцельное существование. Но даже здесь, в темнице, не прекращается напряженная работа мысли Эн. Рожденная в семье, где превыше всего почиталась наука, Эн и в неволе проводит долгие дни за книгой. Старшие братья руководят занятиями подрастающей девочки, учат ее мыслить, и мысль, знание составляют главное содержание ее безотрадной жизни, ее единственную опору и утешение, помогают ей стать высокообразованным и знающим человеком, достойным рода Нонака. Эн владеет не только родным, но и китайским языком, бывшим в те времена языком науки, знает классическую литературу Японии и Китая. Ни остротой ума, ни способностями она не уступает мужчинам. История Японии сохранила имена выдающихся женщин, много сделавших для развития японской национальной культуры в тех сферах, где допускалось их участие, и в первую очередь - в литературе и искусстве. Полное духовное равенство с мужчиной - такова отличительная черта Эн, раскрытая писательницей в соответствии с историческое правдой.

Но занятия Эн не сводятся к простому приобретению знаний, к механическому запоминанию классических конфуцианских книг и сочинений древних китайских авторов. Моральный кодекс конфуцианства с его суровыми ограничениями помогает Эн воспитать волю, научиться углубленному самоанализу. Непрерывная тренировка воли и чувств, составлявшая главную часть ее воспитания, привила ей умение полностью владеть внешним проявлением эмоций. Внешне она предельно сдержанна, все ее поведение подчинено выполнению долга по отношению к матери, братьям, сестрам. Какие бы чувства ни кипели под этой бесстрастной маской, она не выдаст себя и сохранит гордое достоинство даже в самых трагических обстоятельствах. Ни слова жалобы, ни крика, ни стона не сорвется с ее уст. Эн владеет своими чувствами, как искусный акробат - мышцами своего тела. Эта необыкновенная выдержка - неотъемлемая часть японского национального характера, лучшие черты которого присущи своеобразному облику Эн. Она немногословна, полна самообладания, всегда внешне спокойна, как того и требовал этикет от женщины тех времен. Но это не просто соблюдение приличий - это результат длительной, неустанной духовной работы. Так тренировка интеллекта становится и тренировкой души.

Но Эн отличают не только самообладание и гордость. Она наделена истинно женской деликатностью, тонкостью чувств, изысканностью вкуса. Даже в том, что ежедневно открывается ее взору - озаренные луной гребни окрестных гор, безымянные цветы, расцветшие на заднем дворе, - во всем, как истая японка, она умеет найти бесконечную красоту. Эстетический вкус, чувство прекрасного развиты в ней так же, как умение логически и многосторонне мыслить, выработанное долгими часами занятий философией. Нежное и доброе сердце Эн способно па глубокие и сильные чувства, она создана для материнства, но судьбой лишена всего, что могло бы составить ее счастье.

Под внешним спокойствием Эн скрывается много горьких переживаний. Но самая большая ее страсть - неукротимая жажда свободы. Казалось бы, разве может человек жаждать того, чего он совсем не знает? Но стремление к свободе - неотъемлемая, естественная потребность человека, и ее невозможно ни заглушить, ни убить. Драма Эн наглядно подтверждает эту непреложную истину. В конце концов, изгнанники жили в условиях вполне сносных, их не морили голодом, не подвергали пыткам, они могли общаться между собой, сколько угодно заниматься наукой; и наверняка многие крестьянские семьи могли бы позавидовать их достатку. И все же каждый миг такого существования был наполнен страданием, потому что в жизни узников отсутствовал элемент, необходимый человеку, как воздух, - они были лишены свободы. Подлинная жизнь немыслима без свободы, это Эн понимала всем своим существом, мечтая о том, чего она, в сущности, не знала и чего так никогда и не обрела.

Пропасть непонимания отделяет Эн от ее сестер, смирившихся с однообразием тюремных будней. Их покорности она противопоставляет свое неприятие всяческого насилия, глубокое презрение к тем, кто так бессмысленно загубил жизнь ее и ее близких. Высокое значение личности Эн - в отказе от смирения, и неуклонном стремлении к нравственной свободе... И хотя в конце своей жизни Эн говорит, будто "сломлена навсегда", весь материал повести убеждает в противном. Эн осталась непокоренной. Несчастья убивают ее физически, но духовно она не сломлена. "Пусть наше тело сковано, но дух свободен..." - учил ее в детстве старший брат, и Эн остается верна этому завету. Всю жизнь Эн была заключена в стены тюрьмы, сначала зримой, потом невидимой. Но дух ее всегда был свободен и независим. Эн понимала: ее семья - жертва слепых сил, которые люди называют "властью", "политикой". Что стоит за этими словами? В ее представлении это нечто загадочное и жестокое, какая-то почти стихийная сила, которая по своему произволу вершит судьбы отдельных людей и не знает пощады; могущество ее беспредельно. Эта сила стоит над людьми, и отдельные личности не способны что-либо изменить. Сурового князя может сменить милосердный, но суть этой таинственной "власти", этой "политики" останется неизменной. И еще она убеждается, что как бы ни старался человек оградить себя и свой мир от этой "политики", она настигнет его повсюду, нет надежды избежать столкновения с ней. И Эн противопоставляет этой сокрушительной силе единственное, чем она располагает, - волю к постоянному нравственному сопротивлению.

Личность Эн раскрыта писательницей убедительно и достоверно, психологически точно, движения души Эн, ее переживания, вплоть до самых интимных, изображены удивительно тактично и тонко.

Воззрения Эн, ее жизненная философия дышат умом и благородством; ее приверженность высокому долгу, страдания ее души, редкие способности, которым так и не суждено было расцвести, - все это и поныне волнует тех, кто соприкасается с личностью Эн, тонко и мастерски обрисованной Томиэ Охара, уроженкой той же древней земли, и будят сострадание к героине ее печальной повести.




ГЛАВА I

ПОМИЛОВАНИЕ

Сегодня к нам прибыл посланец дома Андo, он привез правительственную грамоту - помилование.

Когда посланец удалился, мы все - матушка, кормилица, мои сестры и я - обнялись и заплакали.

"Не плачь, - говорила я себе, - зачем же плакать?" - но не могла удержать слез.

Матушке уже исполнилось восемьдесят, кормилице - шестьдесят пять, нам, сестрам, перевалило за сорок - все мы уже старухи. Мы обнимались и плакали, но каждая плакала о своем. Или, может быть, я одна встретила эту весть иначе, чем остальные?

Мы поздравляли друг друга, но мое сердце почему-то не ликовало от радости, хотя я тоже вместе со всеми обращалось с поздравлениями к матушке...

Двадцать девятого июня, ровно семьдесят пять дней назад, скончался мой младший брат, господин Тэйсирo. С того самого дня все мы страстно ждали наступления этого часа. Но больше всех ждала я. Душа изнывала от нетерпения. "Когда брат умрет, нас помилуют..." - думала я. Больной и сам пришел к этой мысли, когда надежда на выздоровление исчезла.

- Когда я умру, всех вас простят, сестрица... - сказал он мне. - Вот единственная польза от меня сестрам и матушке...

- Не говори так! На что нам теперь свобода? Матушка, да и мы все уже состарились. Любая перемена сулит нам одно лишь горе. Пусть все идет по-прежнему, без изменений, без происшествий - в этом теперь наше счастье. Главное, чтобы ты был с нами. Выздоравливай и живи ради нас...

Я говорила искренне. Мне хотелось и дальше оставаться здесь, в нашей темнице, где я провела больше сорока лет. Пусть мне будет пятьдесят, шестьдесят лет. Пусть исполнится семьдесят или, как матушке, даже восемьдесят, я хочу оставаться здесь, думала я.

Эта мысль рождала в душе странное успокоение и какую-то горькую радость с оттенком иронии. "Эн Нoнака, заточенная в темницу четырех лет от роду, схоронила здесь свою девяностолетнюю жизнь..." - пусть на моем надгробии напишут такие слова, если, конечно, вообще разрешат начертать наши имена на могильных камнях. Не прожила, а именно схоронила, ведь мне, в сущности, так и не пришлось жить.

Брат попал в заточение грудным младенцем, на руках у кормилицы; сейчас он сорокалетний мужчина, и вот - умирает...

Сорок лет провели мы здесь, не смея шагу ступить за ограду, без права жениться и выйти замуж. Нам запрещалось общаться с внешним миром, разговаривать с посторонними. Никому из нас - ни моим братьям, ни сестрам - так и не довелось жить. Здесь, в темнице, мы просто существовали.

Но сейчас сомнения не оставалось - брат умирал. Мы отчетливо сознавали: то непонятное, таинственное, что надвигалось на нас, - это смерть.

Друг за другом умирали мои братья и сестры в течение этих сорока лет. А младшие - и я в том числе - так и не узнали, что значит жить.

Тем не менее, смерть неукоснительно навещала нас - людей, которым запрещено было жить.

Смерть приходила, соблюдая строгий порядок, - в первую очередь к тем, кто успел узнать жизнь.

Самой старшей была сестра. Она попала в заточение восемнадцати лет. Двумя годами раньше она вышла замуж за самурая нашего клана, господина Сиродзаэмoна Такaги, любила его и уже имела ребенка, но ее разлучили и с ребенком и с мужем - как дочь своего отца, она считалась виновной.

О ней, самой старшей, можно, пожалуй, скорее, чем о других, сказать, что она успела узнать жизнь. И смерть похитила ее первой.

Но все же сестра провела с нами целых три года. Она успела изведать жизнь, наверно, это помогло ей продержаться так долго, но именно по той же причине вытерпеть больше она не смогла.

На двенадцатый год после смерти старшей сестры скончался наш старший брат, господин Сэйсити. Ему исполнился тридцать один год.

Еще через четыре года умер второй брат, господин Кинрoку. Миновало еще пятнадцать лет, и в 11-м году эры Гэнрoку (1698 г.) ушел бесконечно любимый и почитаемый мною третий брат, господин Кисирo.

Единственным представителем мужского пола в роду Нoнака остался теперь самый младший, господин Тэйсиро. И вот он тоже умирает. "Не хочу, не хочу!" - в отчаянии твердила я в душе.

Но я понимала, что брат уже обречен. Здесь, в неволе, я повидала много смертей. Я хорошо знала облик смерти.

Всего пять месяцев довелось Тэйсиро провести на свободе, младенцем его заключили в темницу, здесь он и умер, сорок лет прожив в неволе... От горя, от острой жалости к брату у меня перехватывало дыхание.

Но когда матушка вдруг сказала, что с его смертью род Нонака угас и, значит, нам тоже незачем больше оставаться в живых, давайте умрем с ним вместе, - все во мне возмутилось.

Я хочу жить! До восьмидесяти, до девяноста лет, только бы жить!

Я принялась, как умела, ласкать и утешать матушку, отговаривая ее от самоубийства. Ведь если все мы - и мать и сестры - покончим с собой, некому будет даже убрать тело нашего несчастного брата. Некому будет молиться за упокой души отца и умерших в неволе братьев... Надо жить, дождаться помилования и воздвигнуть алтарь в память дома Нонака... И пока я убеждала ее, я вдруг поняла, что в душе уже уверовала в помилование и жду его.

...Если нас помилуют, я смогу выйти отсюда в неведомый, новый мир и жить, наконец-то по-настоящему жить, - загорелась надежда в моей душе.

Два с лишним месяца, которые протекли с того дня, тянулись мучительно долго. Со дня на день ждала я вести о прощении и страдала больше, чем все это время в неволе.

Мои сводные сестры - и старшая и младшая - не ждали помилования так страстно, как я; напротив, они почти боялись его. "На что нам теперь свобода? - говорили они. - Что она нам сулит? Скитания по большим дорогам - вот наш удел. Уж лучше оставаться здесь до конца дней..."

Конечно, я тоже с тревогой думала о встрече с незнакомым мне миром. А сестры еще больше робели - ведь их жизнь уже клонилась к закату. Так и не изведав, что значит жизнь, они уже завершали свой жизненный путь.

Но я - дело другое. Я хочу жить, впервые жить на свете. Хочу дождаться помилования - ведь тогда я смогу вернуться в город при замке Коти, смогу встретиться с ним...

Душа моя замирала от волнения. Но я тщательно скрывала от всех свои мысли. Таясь от сестер, я верила и ждала, что день освобождения непременно придет. Но кто мог знать - суждено ли сбыться моим мечтам?..

И все же этот день наступил.

Все были взволнованы. Даже сестры, не ждавшие помилования, считавшие свободу скорее бедой, чем счастьем, и те, казалось, были потрясены до глубины души.

Мы засветили лампаду в память об умерших в неволе старшей сестре и братьях и долго, до глубокой ночи, все говорили, говорили. Ночь была уже на исходе, когда пять женщин - две совсем уже одряхлевшие,

остальные тоже, увы, далеко не молодые, - утомившись от разговоров и слез, разошлись по двум комнатам и легли в постель.

Матушка, вконец измученная, вскоре уснула. Ее тихое, чуть хриплое дыхание напоминало звук надтреснутой флейты.

Я тихонько улыбалась во мраке.

Неужели и впрямь настал конец той упорной и злобной ненависти, которую питали власти к потомству моего отца - этого неукротимого, пламенного мечтателя, все поставившего на карту ради своих идеалов и без остатка отдавшего политической борьбе свою недолгую жизнь? Неужели эта жгучая ненависть, столь последовательная в своей жестокости, что, право, оставалось лишь восхищаться ее неизменностью и продуманностью, завершилась в итоге таким сентиментальным актом милосердия и прощения?

О нет, наше освобождение вовсе не означает, что жгучая ненависть властей к потомству отца смягчилась. Тем более наивно предполагать, будто власти нас пожалели или руководствовались какими-то гуманными соображениями...

Просто с исчезновением мужской линии род Нонака больше не существует - вот разгадка их доброты. Остались, правда, еще три дочери, но всем троим уже за сорок, и вряд ли они еще способны родить детей. К тому же недаром говорится, что "женское чрево - только посредник"... Иначе разве позволили бы власти оставить в доме Такаги девочку - дочь старшей сестры?

Теперь просто бессмысленно держать нас, женщин, В тюрьме, да еще приставлять к нам стражу. Вот в чем секрет. Нас просто не считают больше людьми... Против воли я усмехнулась.

Ну что ж, тем лучше. Власть, политические интриги - все это меня ничуть не интересует. Единственное мое желание - жить, незаметно жить где-нибудь в укромном, заброшенном уголке. Хоть раз изведать, что значит жизнь.

Власти могут быть совершенно спокойны. В самом деле, велика ли важность, - женщина, которой уже перевалило за сорок, всей душой стремится узнать, как люди живут на свете... Чего же тут опасаться?

Бедные мои братья, трое старших и младший, господин Тэйсиро! Вы так и не дождались прощения, потому что были мужчинами. Вы могли дожить до пятидесяти, до шестидесяти лет - все равно, пока в вас теплилась жизнь, вам не было бы прощения. Вы родились мужчинами и потому должны были умереть. Умереть, чтобы мы могли жить...

Но я, я - женщина, так буду же жить, пока не угасло дыхание, жить в полную силу. Правда, я очень смутно представляю себе, какую жизнь может начать женщина сорока с лишним лет, но будь что будет - попытаюсь...

С нежностью вспоминаю я о старшей сестре. Я забыла ее лицо, но, помнится, она была красивая, кроткая женщина. Возможно, это всего лишь впечатление детства - ведь я была еще так мала, а сестра совсем убита жестокой судьбой...

Только одно воспоминание ярко запечатлелось в сознании. Я помню груди старшей сестры...

Опустившись на колени в тени сёдзи (С ё д з и - раздвижные деревянные рамы, оклеенные бумагой, разделяющие помещения в японском доме.), отделявших кухню от помещения кормилицы, сестра сцеживала молоко из груди. Судя по тому, что она страдала от прилива молока, было это, очевидно, в самые первые дни заточения.

На дощатый пол поставили белый таз, и сестра, наклонившись, сцеживала в него молоко. Сильная белая струя, брызгая, ударялась о дно таза.

Ее груди поразили меня удивительной полнотой, такие они были налитые, тугие, розоватые, словно сквозь кожу просвечивала сама жизнь, теплая, молодая. Они казались мне какими-то странными и прекрасными существами, самостоятельно жившими на хрупком теле моей бедной сестры, - не то причудливыми благоуханными цветами, не то, напротив, какими-то уродцами, прильнувшими к ее телу. Как не похожи были они на увядшую, покрытую сеткой голубоватых вен отвислую грудь матушки, которой в то время уже перевалило за сорок.

Я смотрела, точно завороженная, вся во власти смешанного чувства любви и страха, как вдруг рука сестры нечаянно дрогнула, и струя белого молока брызнула мне прямо в лицо, залив глаза. Я заревела во весь голос. Кормилица поспешила меня утешить. Когда я успокоилась, то увидела, что сестра рыдает. Я почувствовала себя виноватой, будто это я заставила ее плакать.

Минуло десять лет, я стала девушкой и вспомнила эти налитые молоком груди сестры. "Эти груди жили, - думала я, - они знали, что значит жизнь. Эти груди, похожие и на впервые распустившиеся таинственные цветы, и в то же время на каких-то жутких живых уродцев..."

Сейчас я явственно вижу мужскую руку, любящую, ласкающую эти груди. Я ощущаю прикосновение мужской ладони, подарившей грудям сестры эту удивительную округлость, этот таинственный и пышный расцвет...

Когда мне исполнилось почти столько же лет, сколько было тогда сестре, и мои груди тоже начали обретать полноту, я испугалась, что они станут такими же, как у сестры,- упругими, полными, похожими на маленьких, страшных упырей...

Я уже смутно понимала, что это недопустимо - нельзя, чтобы мои груди расцвели, как таинственные, большие цветы, нельзя, чтобы они стали упругими, налитыми.

Я трепетала от страха, от сознания какой-то непонятной, невольной вины. Мне хотелось спрятать от братьев не только груди, но и руки, и ноги, и стан, и затылок, и щеки - все мое созревающее тело.

Я превращалась в женщину, а это и впрямь было похоже на преступление.

Здесь, в заточении, время обязано было остановиться. Нам следовало навсегда оставаться теми мальчиками и девочками, какими нас заключили в неволю. (О, скорбная смерть господина Кинроку, потерявшего разум!..)

В тесной темнице я не знала, куда спрятать себя, свое тело, забивалась в угол в отведенном для нас, девушек, помещении, стеснялась даже выходить в сад. Я завидовала старшей сестре - та, как ни в чем не бывало, с легким сердцем усердно прислуживала братьям. Мне хотелось бы вести себя так же непринужденно, но я почему-то стыдилась за сестру. В конце концов, в непонятном смятении, с пылающими щеками я уныло садилась за книгу.

Но в присутствии братьев я старалась ничем не выдать своей тревоги. Мне казалось, я умру от стыда, если братья вдруг заметят что-нибудь необычное в моем поведении. Я даже опасалась, что могу оскорбить их такими мыслями.

Покойная сестра была такой женственной и прекрасной! Отчего же я, вступив в тот же возраст, чувствую себя насквозь греховной и грязной?

Сестра расцвела на воле. Я же была как деревце, которому некуда протянуть свои ветви, жизнь не текла, а застаивалась во мне, как в болоте, неподвижные воды его мутнели, клубились ядовитыми испарениями и, подтачивая жизненные силы, испускали запах греха...

Сидеть рядом с братьями за столом, слушать, как старший брат, господин Сэйсити, толкует нам "Четырехкнижие" ("Четырехкнижие" -канонические конфуцианские книги.) или "Малое учение" ("Малое учение"- каноническая китайская книга, по которой в средневековом Китае и в Японии давалось начальное обучение основам письма, грамматики и стихосложения.) стало для меня мукой.

Десять лет, миновавшие после смерти старшей сестры, вплоть до смерти господина Сэйсити, прошли мирно и тихо, даже, можно сказать, счастливо.

Постепенно мы росли и входили в разум. Нас было семеро. К моменту заточения старшему брату, господину Сэйсити, было шестнадцать, следующему, Кинроку, - пятнадцать, третьему, Кисиро, - восемь. За ними шли сестры Кан, затем я и, наконец, самые младшие - сестрица Сё и братец Тэйсиро.

Моя матушка - на воле она считалась просто служанкой отца, - а также матери сводных сестер и братьев, кормилицы, слуги по закону не числились в списке лиц, осужденных на заточение, они добровольно последовали за нами в темницу. Таким образом, дети и матери жили вместе, и, как бы там ни было, дни протекали мирно. Да, если угодно, это время можно назвать счастливым.

Конечно, нам запрещалось выходить за ограду, общаться с внешним миром, и вместо семидесяти тысяч коку риса (В феодальной Японии дворяне (самураи) получали за свою службу крупному земельному магнату (князю) определенное количество риса - так называемый "рисовый паек". Один коку риса весит в среднем 150 кг.), составлявших доход нашей семьи при жизни отца, на содержание узников расходовалось теперь всего лишь семьдесят коку, но ведь с тех пор, как я начала себя помнить, весь мир был для меня ограничен стенами темницы. Тюрьма не казалась мне тесной. Я чувствовала себя вполне свободной.

Однако по мере того, как созревало мое тело и сознание вины все сильнее отягощало мне душу, когда появляться на глаза братьям стало для меня мукой, я утратила это ощущение свободы. Теперь я уже понимала, что наш одинокий дом в горной долине окружен высокой оградой из устремленных к небу заостренных бамбуковых кольев, что в сторожевой будке нас днем и ночью караулят стражники - самураи, а там, за оградой, лежит далекий, свободный мир, созданный для того, чтобы в нем жили люди.

Сознание вины, мучившее меня, было похоже на предчувствие беды, и это предчувствие не обмануло меня. С этого времени несчастья одно за другим посыпались на нашу семью.

Сперва заболел старший брат. Мне было семнадцать, когда он слег. А тринадцатого июня, в 7-м году эры Эмпо (1679 г.), когда мне исполнилось девятнадцать, брат скончался.

В детстве его взяли в заложники и увезли в Эдо. Там он и вырос. В 3-м году эры Камбун (1663 г.), когда отца постигла опала, брата отозвали домой и назначили главой рода, но уже в следующем году третьего марта всей семье вынесли приговор - заточение.

Брат провел в неволе пятнадцать лет и в неволе скончался. Он знал- пока он жив, ему не будет прощения.

И все же - пусть мало, не до конца, - но он успел узнать и увидеть жизнь. И считал, что здесь, в заточении, жизнь по-прежнему должна идти своим чередом, видел свой долг в том, чтобы научить младших сестер и братьев, как нужно жить. Если все эти сорок лет наше существование хоть в малой степени напоминало жизнь, достойную человека, то этим мы обязаны старшему брату, который посеял и взрастил в наших душах семена знания.

Брат обучил нас грамоте, научил читать книги. Читать и понимать написанное доставляло мне радость. Я верила, что в этом и состоит жизнь, вполне довольствовалась таким сознанием. В те годы в темнице царил мир и покой и брат был здоров и весел.

Но к тому времени, как брат слег, я уже поняла, что читать и понимать книги - это еще не все. И уже догадывалась, сколько пришлось выстрадать брату за эти десять с лишним лет заточения.

Я до боли жалела его. Мне хотелось ухаживать за ним, стать ему опорой и утешением. Но вместе с тем в моей душе росла какая-то необъяснимая злоба.

Впервые эта злоба возникла тогда по отношению к старшему брату, а потом то же чувство я испытывала ко всем моим братьям, умиравшим по очереди, - и к безумному господину Кинроку, погибшему такой жалкой, ужасной смертью, и к самому любимому и почитаемому господину Кисиро, и, наконец, к бесконечно дорогому младшему брату, господину Тэйсиро... Смерть похищала моих братьев одного за другим, а эта тайная злоба все жила в моем сердце, подобно некоему дьявольскому сосуду, погруженному на дно болота и тускло мерцающему сквозь болотную жижу...

Откуда она взялась, эта злоба к братьям, так бесцельно прожившим жизнь и друг за другом сходившим в могилу?

Сейчас я смутно догадываюсь - причина была в том, что я стала женщиной, а они, увы, доводились мне братьями...

Мужчина и женщина, состоящие в кровном родстве, - что может быть бесплоднее и напраснее этих родственных уз, скованных цепями стыда?

Сознание вины, терзавшее меня днем и ночью, мои отчаянные старания скрыть полноту грудей и эта беспричинная, тайная злоба-все объясняется одним: мы были родными по крови, нас связывали злосчастные, безнадежные родственные отношения.

Внешне мы жили дружно. Я была привязана к братьям, и братья относились ко мне с любовью.

Но так же, как в моей душе жила тайная злоба к братьям, так и они, возможно, безотчетно ненавидели нас, сестер. Кто знает, как бесстыдно оскверняли нас братья в своих сновидениях и мечтах? Кто решится утверждать, что этого не было? (Мне кажется, я и сейчас еще слышу жуткие вопли запертого в клетке господина Кинроку...)

Вдобавок к этой необъяснимой злобе я чувствовала, что старший брат попросту обманывает меня.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: