Она остановилась перед ним, потупив голову, и покраснела.
— Ха-ха! — Ефрейтор еще постоял немного и уступил ей дорогу.
Они вышли на крыльцо.
Володя, понимавший их разговор, лежал, закрыв глаза, чувствуя всем телом сильные толчки сердца. Если бы он не был болен, он мог бы сам полить немцу вместо Люси. Ему было стыдно от сознания униженности того положения, в котором очутились он и вся его семья и в котором им предстояло жить теперь, и он лежал с бьющимся сердцем, закрыв глаза, чтобы не выдать своего состояния.
Он слышал, как немецкие солдаты в тяжелых, кованных гвоздями ботинках ходили через переднюю во двор и обратно. Мать что-то сказала на крыльце своим резким голосом, прошла на кухню, шаркая туфлями, и снова вышла на крыльцо. Люся бесшумно вошла в комнату и притворила за собой дверь, — мать заменила ее.
— Володя! Ужас какой, — быстро заговорила Люся шепотом. — Заборы кругом переломали. Цветники все затоптали, и все дворы забиты солдатами. Вшей трясут из рубах. А прямо перед нашим крыльцом, в чем мать родила, обливаются холодной водой из ведра. Меня чуть не стошнило.
Володя лежал, не открывая глаз, и молчал.
Во дворе закричала курица.
— Фридрих наших кур режет, — с неожиданной издевкой в голосе сказала Люся.
Ефрейтор, фыркая и издавая ртом прерывистые разнообразные звуки, — должно быть, он утирался на ходу полотенцем, — прошел через переднюю в комнату, и некоторое время там слышен был его громкий, жизнерадостный голос очень здорового человека. Елизавета Алексеевна что-то отвечала ему. Через некоторое время она вернулась в комнату Володи со свернутой постелью и положила ее в угол.
В кухне что-то пекли, жарили, даже через закрытую дверь наносило запахи жаренья. Квартира превратилась в проходной двор, все время кто-нибудь приходил, уходил. Из кухни, со двора и из комнаты, где расположился ефрейтор с солдатами, доносился немецкий говор, смех.
|
Люся, имевшая способность к языкам, по окончании школы весь год войны специально занималась немецким, французским и английским, — она мечтала поступить в Институт иностранных языков в Москве, чтобы иметь возможность когда-нибудь потом пойти на дипломатическую работу. Люся невольно слушала и понимала многое из этих солдатских разговоров, сдобренных грубым словом или шуткой.
— А, дружище Адам! Здорово, Адам, что это у тебя?
— Свиное сало по-украински. Я хочу войти с вами в долю.
— Великолепно! У тебя есть коньяк? Нет? Будем пить, hol's der Teufel [Черт возьми (нем.)], русскую водку!
— Говорят, на том конце улицы у какого-то старика есть мед.
— Я пошлю Гансхена. Надо пользоваться случаем. Черт знает, долго ли мы здесь пробудем и что нас ждет впереди.
— А что нас ждет впереди? Нас ждут Дон и Кубань. А может быть, Волга. Уверяю тебя, там будет не хуже.
— Здесь мы по крайней мере живы!
— А ну их, эти проклятые угольные районы! Ветер, пыль или грязь, и каждый смотрит на тебя по-волчьи.
— А где они смотрели на тебя ласково? И почему ты думаешь, что ты приносишь им счастье? Ха-ха!..
Кто-то вошел в переднюю и сказал сиплым бабьим голосом:
— Heil Hitler!
— Тьфу черт, эта Петер Фенбонг! Heil Hitler!.. Ax, verdammt noch mal [Будь проклят (нем.)], мы тебя еще не видели в черном! А ну, покажись… Смотрите, ребятишки, Петер Фенбонг! Подумать только, мы не виделись с самой границы.
|
— Можно подумать, вы правда обо мне соскучились, — с усмешкой отвечал этот бабий голос.
— Петер Фенбонг! Откуда тебя принесло?
— Лучше скажи — куда? Мы получили назначение в эту дыру.
— А что это за значок у тебя на груди?
— Я теперь уже ротенфюрер.
— Ого! Недаром ты растолстел. Должно быть, в частях эсэс лучше кормят!
— Но он, должно быть, по-прежнему спит в одежде и не моется, я это чувствую по запаху.
— Никогда не шути так, чтобы потом раскаиваться, — просипел бабий голос.
— Прости, дорогой Петер, но ведь мы старые друзья. Не правда ли? Что остается солдату, если нельзя и пошутить? Как ты забрел к нам?
— Я ищу квартиру.
— Ты ищешь квартиру?! Вам всегда достаются лучшие дома.
— Мы заняли больницу, это громадное здание. Но мне нужна квартира.
— Нас здесь семеро.
— Я вижу… Wie die Heringe! [Как сельди! (нем.)]
— Да, теперь ты пошел в гору. Но все же не забывай старых товарищей. Заходи, пока мы здесь.
Человек с бабьим голосом что-то пискнул в ответ, все засмеялись. Тяжело ступая коваными ботинками, он вышел.
— Странный человек этот Петер Фенбонг!
— Странный? Он делает себе карьеру, и он прав.
— Но ты видел его когда-нибудь не то что голым, а хотя бы в нижней рубашке? Он никогда не моется.
— Я подозреваю, что у него болячки на теле, которые он стыдится показать. Фридрих, скоро там у тебя?
— Мне нужен лавровый лист, — мрачно сказал Фридрих.
— Ты думаешь, что дело идет к концу, и хочешь заранее сплести себе венок победителя?
— Конца не будет, потому что мы воюем с целым светом, — мрачно сказал Фридрих.
Елизавета Алексеевна сидела у окна, облокотившись одной рукой о подоконник, задумавшись. Из окна ей виден был большой пустырь, облитый вечерним солнцем. На дальнем краю пустыря, наискось от их домика, стояли отдельно два белых каменных здания: одно, побольше, — школа имени Ворошилова, другое, поменьше, — детская больница. И школа и больница были эвакуированы, и здания стояли пустые.
|
— Люся, посмотри, что это? — сказала вдруг Елизавета Алексеевна и припала виском к стеклу.
Люся подбежала к окну. По пыльной дороге, пролегавшей слева через пустырь мимо двух этих зданий, — по этой дороге тянулась вереница людей. Вначале Люся даже не поняла, кто они такие. Мужчины и женщины в темных халатах, с непокрытыми головами, брели по дороге, иные едва ковыляли на костылях, иные, сами едва передвигая ноги, несли на носилках не то больных, не то раненых. Женщины в белых косынках и халатах и просто горожане и горожанки в обычных своих одеждах шли с тяжелыми узлами за плечами. Эта вереница людей тянулась по дороге из той части города, что не была видна из окна. Люди грудились возле главного входа в детскую больницу, где у больших парадных дверей возились две женщины в белых халатах, пытаясь открыть дверь.
— Это больные из городской больницы! Их просто выгнали, — сказала Люся. — Ты слышал? Ты понял? — спросила она, обернувшись к брату.
— Да, да, я слышал, я сразу подумал: а как же больные? Ведь я там лежал. Там ведь раненые были! — с волнением говорил Володя.
Некоторое время Люся и Елизавета Алексеевна наблюдали за переселением больных и шепотом делились с Володей своими наблюдениями, пока их не отвлек шумный говор немецких солдат. В комнате ефрейтора набралось, судя по голосам, человек десять — двенадцать. Впрочем, одни уходили, и приходили другие. Часов с семи вечера они начали есть, и вот уже совсем стемнело, а они все ели и ели, и все еще что-то жарилось на кухне. В передней взад-вперед топали солдатские ботинки. Из комнаты ефрейтора доносилось чоканье кружек, тосты, хохот. Разговор то оживлялся, то смолкал, когда приносили новое блюдо. Голоса становились все пьянее и все развязней.
В комнате, где сидели хозяева, было душно: наносило жаром и чадом из кухни, а хозяева по-прежнему не решались растворить окна. И было темно: по молчаливому соглашению они не зажигали лампы.
Спускалась темная июльская ночь, а они всё сидели, не стеля постелей, не решаясь лечь спать. За окном на пустыре уже ничего нельзя было различить, только темный гребень длинного холма справа от пустыря с выступающими на нем зданиями районного исполкома и "бешеного барина" вырисовывался на более светлом фоне неба.
В комнате у ефрейтора запели песню. Пели ее, как поют не просто пьяные люди, а как поют пьяные немцы: совершенно одинаковыми низкими голосами, со страшным напряжением; они даже сипели и хрипели — так им хотелось петь одновременно и низко и громко. Потом они опять чокались и пели, и снова ели, и на некоторое время, пока они ели, все стихало.
Вдруг тяжелые ботинки протопали в передней до самой двери в комнату хозяев и здесь остановились, — тот, кто подошел, прислушивался за дверью.
Раздался сильный стук в дверь пальцем. Елизавета Алексеевна сделала знак не открывать, будто они уже легли. Стук повторился. Через несколько секунд в дверь сильно стукнули кулаком, она отворилась, и черная голова высунулась в дверь.
— Кто есть? — по-русски спросил ефрейтор. — Хозяйка!
Елизавета Алексеевна, прямо встав со стула, подошла к двери.
— Что вам нужно? — тихо спросила она.
— Я и мои солдаты просим вам немношко покушать с нами… Ты и Луиза. Немношко, — пояснил он. — И мальтшик!.. Ему вы тоже можете принести. Немношко.
— Мы уже ели, мы не хотим есть, — сказала Елизавета Алексеевна.
— Где Луиза? — не поняв ее, спросил ефрейтор, сопя и отрыгивая пищу, от него так и разило водкой. — Луиза! Я вижу вас, — сказал он, широко улыбнувшись. — Я и мои солдаты просим вас поесть с нами. И выпить, если вы не возражаете.
— Моему брату нехорошо, я не могу оставить его, — сказала Люся.
— Может быть, вам нужно убрать со стола? Пойдемте, я помогу вам, пойдемте. — И Елизавета Алексеевна, смело взяв ефрейтора за рукав, вместе с ним вышла в переднюю, притворив за собой дверь.
Желто-синий чад, от которого слезились глаза, наполнял все пространство кухни, передней и комнаты, где происходило пиршество. И в этом чаду точно растворился мерцающий желтый свет круглых жестяных плошек, залитых не то стеарином, не то другим, похожим на стеарин, белым веществом. Плошки горели и на столе, и на подоконнике в кухне, и на навесе вешалки в передней, и на столе в комнате, наполненной немецкими солдатами, куда вошла Елизавета Алексеевна вместе с ефрейтором.
Немцы обсели стол, придвинутый к кровати. Они, плотно сдвинувшись, сидели на кровати, на стульях, на табуретах, а мрачный Фридрих, со своим шрамом, сидел на чурбане, на котором обычно кололи дрова. На столе стояло несколько бутылок с водкой, и много пустых было и на столе, и под столом, и на подоконниках. Стол был заставлен грязной посудой, завален бараньими и куриными костями, огрызками зелени, корками хлеба.
Немцы сидели без мундиров, в нижних несвежих рубахах с расстегнутым воротом, потные, волосатые, с сальными от пальцев до локтей руками.
— Фридрих! — взревел ефрейтор. — Ты что сидишь? Разве ты не знаешь, как надо ухаживать за матерями хорошеньких девушек! — Он засмеялся еще более откровенно и весело, чем он делал это я трезвом виде. И все вокруг тоже засмеялись.
Елизавета Алексеевна, чувствуя, что это смеются над ней, и подозревая гораздо более худшее, чем на самом деле сказал ефрейтор, молча сметала со стола объедки в грязную пустую миску, бледная, молчаливая и страшная.
— Где ваша дочь Луиза? Выпейте с нами, — говорил молодой красный пьяный солдат, неверными руками беря со стола бутылку и ища глазами чистую кружку. Не найдя ее, он налил в свою. — Пригласите ее сюда! Ее просят немецкие солдаты. Говорят, она понимает по-немецки. Пусть она научит нас петь русские песни…
Он взмахнул рукой, в которой была бутылка с водкой, и, сильно напыжившись и выпучив глаза, запел ужасным низким голосом:
Wolga, Wolga, Mutter Wolga,
Wolga, Wolga, russlands Fluss…
[Волга, Волга, мать родная, Волга, русская река…]
Он встал и пел, дирижируя этой бутылкой так, что из нее выплескивалось на солдат, на стол и на кровать. Черный ефрейтор захохотал и тоже запел, и все подхватили ужасными низкими голосами.
— Да, мы выходим на Волгу! — кричал очень толстый немец с мокрыми бровками, стараясь перекричать голоса поющих. — Волга — немецкая река! Deutsсhlands Fluss. Так надо петь! — кричал он. И, утверждая свои слова и самого себя, воткнул в стол вилку так, что зубья ее погнулись.
Они были настолько увлечены пением, что Елизавета Алексеевна, не замеченная никем, вынесла миску с объедками на кухню. Она хотела сполоснуть миску, но не обнаружила на плите чайника с кипятком. "Да они же не пьют чаю", — подумала она.
Фридрих, возившийся у плиты с тряпкой в руке, снял с плиты сковороду с плавающими в жире кусками баранины и вышел. "Варана, должно быть, у Слоновых зарезали", — подумала Елизавета Алексеевна, прислушиваясь к нестройным одинаковым пьяным голосам, на немецком языке исполнявшим старинную волжскую песню. Но это, как и все, что происходило вокруг, было уже безразлично ей, потому что та мера человеческих чувств и поступков, которая была свойственна ей и ее детям в обычной жизни, была уже неприменима в той жизни, в которую она и ее дети вступили. Не только внешне, а и внутренне они уже жили в мире, который настолько не походил на привычный мир отношений людей, что казался выдуманным. Казалось, надо было просто открыть глаза — и этот мир исчезнет.
Елизавета Алексеевна бесшумно вошла в комнату Володи и Люси. Они разговаривали шепотом и смолкли при ее появлении.
— Может быть, лучше постелиться и лечь тебе? Может быть, лучше, если ты будешь спать? — сказала Елизавета Алексеевна.
— Я боюсь ложиться, — тихо отвечала Люся.
— Если он только еще раз попробует, собака, — вдруг сказал Володя, приподнявшись на кровати, весь в белом, — если он только попробует, я убью его, да, да, убью, будь что будет! — повторил он, белый, худой, упираясь руками в постель и блестя в полутьме глазами.
И в это время снова раздался стук в дверь, и дверь медленно отворилась. Держа в одной руке плошку, отбрасывающую колеблющийся свет на черное полное лицо его, ефрейтор в нижней рубашке, заправленной в брюки, показался в дверях. Некоторое время он, вытянув шею, вглядывался в сидевшего на постели Володю и в Люсю на табурете в ногах у брата.
— Луиза, — торжественно сказал ефрейтор, — вы не должны гнушаться солдат, которые каждый день и час могут погибнуть! Мы ничего не сделаем вам плохого. Немецкие солдаты — это благородные люди, это рыцари, я бы сказал. Мы просим вас разделить нашу компанию, только и всего.
— Убирайся вон! — сказал Володя, с ненавистью глядя на него.
— О, ты бравый парень, к сожалению, сраженный болезнью! — дружелюбно сказал ефрейтор; в полутьме он не мог рассмотреть лица Володи и не понял того, что тот сказал.
Неизвестно, что могло бы произойти в это мгновение, но Елизавета Алексеевна быстро подошла к сыну, обняла его, прижала лицо его к своей груди и властно уложила сына в постель.
— Молчи, молчи, — прошептала она ему на ухо сухими, горячими губами.
— Солдаты армии фюрера ждут вашего ответа, Луиза, — торжественно говорил пьяный ефрейтор в нижней рубашке, с черно-волосатой грудью, покачиваясь в дверях, с плошкой в руке.
Люся сидела бледная, не зная, что ему ответить.
— Хорошо, очень хорошо! Гут! — резким голосом сказала Елизавета Алексеевна, быстро подойдя к ефрейтору и кивая головой. — Она сейчас придет, понимаешь? Ферштейге? Переоденется и придет. — И она показала руками, будто переодевается.
— Мама… — сказала Люся дрожащим голосом.
— Молчи уж, если бог ума не дал, — говорила Елизавета Алексеевна, кивая головой и выпроваживая ефрейтора.
Ефрейтор вышел. В комнате через переднюю послышались восклицания, хохот, звяканье кружек, и немцы с новым подъемом запели одинаковыми низкими голосами:
Wolga, Wolga, Mutter Wolga…
Елизавета Алексеевна быстро подошла к гардеробу и повернула ключ в дверце.
— Полезай, я тебя закрою, слышишь? — сказала она шепотом.
— А как же…
— Мы скажем, ты вышла во двор…
Люся юркнула в гардероб, мать заперла за ней дверцу на ключ и положила ключ на гардероб.
Немцы яростно пели. Стояла уже глубокая ночь. За окном нельзя было уже различить ни зданий школы и детской больницы, ни длинного холма со зданиями районного исполкома и "бешеного барина". Только под дверью из передней пробивалась в комнату узкая полоска света. "Боже мой, да неужто же все это правда?" — подумала Елизавета Алексеевна.
Немцы кончили петь, и между ними возник шутливый пьяный спор. Все, смеясь, нападали на ефрейтора, а он отбивался сиплым веселым голосом удалого, никогда не унывающего солдата.
И вот он снова появился в дверях с плошкой в руке.
— Луиза?
— Она вышла во двор… во двор… — Елизавета Алексеевна указала ему рукой.
Ефрейтор, пошатнувшись, вышел в сени, неся перед собой плошку и стуча ботинками. Слышно было, как он с грохотом спустился с крыльца. Солдаты, смеясь, еще поговорили немного, потом они тоже повалили во двор, топоча ботинками в передней и по крыльцу. Стало тихо. В комнате через переднюю кто-то, должно быть Фридрих, бренчал посудой, и слышно было, как солдаты мочатся во дворе у самого крыльца. Некоторые из них вскоре вернулись с шумным, пьяным говором. Ефрейтора все не было. Наконец шаги его послышались на крыльце и в сенях. Дверь в комнату распахнулась, и ефрейтор, уже без плошки, появился на фоне призрачного света и чада из растворенной двери кухни.
— Луиза… — шепотом позвал он.
Елизавета Алексеевна, как тень, возникла перед ним.
— Как? Ты ее не нашел?.. Она не приходила, ее нет, — говорила она, делая отрицательное движение головой и рукой.
Ефрейтор невидящими глазами обвел комнату.
— У-у-у… — вдруг пьяно и обиженно промычал он, остановив мутные и черные глаза свои на Елизавете Алексеевне. В то же мгновение он положил ей на лицо громадную сальную пятерню, стиснул пальцы, едва не выдавив Елизавете Алексеевне глаз, оттолкнул ее от себя и, качнувшись, вышел из комнаты. Елизавета Алексеевна быстро повернула ключ в двери.
Немцы еще повозились и побубнили пьяными голосами, потом они заснули, не потушив света.
Елизавета Алексеевна молча сидела против Володи, который по-прежнему не спал. Они испытывали невыносимую душевную усталость, но спать не хотелось. Елизавета Алексеевна выждала немного и выпустила Люсю.
— Я чуть не задохнулась, у меня вся спина мокрая и даже волосы, — говорила Люся возбужденным шепотом. Это приключение как-то взбодрило ее. — Я тихонько окно открою. Я задыхаюсь.
Она бесшумно отворила ближнее к койке окно и высунулась на пустырь. Ночь была душная, но после духоты комнаты и всего, что творилось в доме, такою свежестью пахнуло с пустыря, в городе было так тихо, что казалось — и нет вокруг никакого города, только их домик со спящими немцами один стоит среди темного пустыря. И вдруг яркая вспышка где-то там, наверху, по ту сторону переезда, у парка, на мгновение осветила небо, и весь пустырь, и холм, и здания школы и больницы. Через мгновение — вторая вспышка, еще более сильная, и снова все выступило из тьмы, даже в комнате на мгновение стало светло. И вслед за этим — не то что взрывы, а какие-то беззвучные сотрясения воздуха, как бы вызванные отдаленными взрывами, один за другим пронеслись над пустырем, и снова потемнело.
— Что это? Что это? — испуганно спрашивала Елизавета Алексеевна.
И Володя приподнялся на постели.
Со странным замиранием сердца Люся всматривалась в темноту, в ту сторону, откуда просияли эти вспышки. Отсвет невидного отсюда пламени, то слабея, то усиливаясь, заколебался где-то там, на возвышенности, то вырывая из темноты, то вновь отпуская крыши зданий райисполкома и "бешеного барина". И вдруг в том месте, где находился источник этого странного света, взвилось в вышину языкастое пламя, и все небо над ним окрасилось багровым цветом, и осветились весь город и пустырь, и в комнате стало так светло, что видны стали и лица и предметы.
— Пожар!.. — обернувшись в комнату, сказала Люся с непонятным торжеством и вновь устремила взор свой на это высокое языкастое пламя.
— Закрой окно, — испуганно сказала Елизавета Алексеевна.
— Все равно никто не видит, — говорила Люся, ежась, как от холода.
Она не знала, что это за пожар и как он возник. Но было что-то очищающее душу, что-то возвышенное и страшное в этом высоком, буйном, победном пламени. И Люся, сама освещенная, не отрываясь смотрела на него.
Зарево распространилось не только над центром города, но далеко вокруг. Не только здания школы и детской больницы были видны, как днем, можно было видеть даже расположенные за пустырем дальние районы города, примыкавшие к шахте № 1-бис. И это багровое небо и отсветы пожара на крышах зданий и на холмах создавали картину призрачную и фантастическую и в то же время величественную.
Чувствовалось, что весь город проснулся. Там, в центре, слышалось неумолчное движение людей, доносились отдельные голоса, вскрики, где-то рычали грузовики. На улице, где стоял домик Осьмухиных, и в их дворе проснулись, закопошились немцы. Собаки, — их еще не всех успели перестрелять, — позабыв дневные страхи, лаяли на пожар. Только пьяные немцы в комнате через переднюю ничего не слышали и спали.
Пожар бушевал около двух часов, потом стал затихать. Дальние районы города, холмы снова стали окутываться тьмою. Только отдельные последние вспышки пламени иногда вновь проявляли то округлость холма, то группу крыш, то темный конус террикона. Но небо над парком долго еще хранило то убывающий, то вновь усиливающийся багровый свет, и долго видны были здания районного исполкома и "бешеного барина" на холме. Потом они тоже стали меркнуть, и пустырь перед окном все гуще заполнялся тьмою.
А Люся все сидела у окна, возбужденно глядя в сторону пожара. Елизавета Алексеевна и Володя тоже не спали.
Вдруг Люсе показалось, будто кошка мелькнула по пустырю слева от окна, что-то зашуршало по фундаменту. Кто-то крался к окну. Люся инстинктивно отпрянула и хотела уже захлопнуть окно, но ее остановил чей-то шепот. Ее звали по имени:
— Люся… Люся…
Она замерла.
— Не бойся, это я, Тюленин… — И голова Сережки без кепки, с жесткими курчавыми волосами возникла вровень с подоконником. — У вас немцы стоят?
— Стоят, — прошептала Люся, испуганно и радостно глядя в смеющиеся и отчаянные глаза Сережки. — А у вас?
— У нас пока нет.
— Кто это? — похолодев от ужаса, спрашивала Елизавета Алексеевна.
Дальний отсвет пожара осветил лицо Сережки, и Елизавета Алексеевна и Володя узнали его.
— Володя где? — спрашивал Сережка, навалившись животом на подоконник.
— Я здесь.
— А еще кто остался?
— Толя Орлов. Я больше не знаю, я никуда не выходил, у меня аппендицит.
— Витька Лукьянченко здесь и Любка Шевцова, — сказал Сережка. — И Степку Сафонова я видел, из школы Горького.
— Как ты забрел к нам? Ночью? — спрашивал Володя.
— Я пожар смотрел. Из парка. Потом стал шанхайчиками пробираться до дому, да увидел из балки, что у вас окно открыто.
— Что это горело?
— Трест.
— Ну-у?
— Там ихний штаб устроился. В одних подштанниках выскакивали, — тихо засмеялся Сережка.
— Ты думаешь — поджог? — спросил Володя.
Сережка помолчал, глаза его поблескивали в темноте, как у кошки.
— Да уж не само загорелось, — сказал он и снова тихо засмеялся. — Как жить думаешь? — вдруг спросил он Володю.
— А ты?
— Будто не знаешь.
— Вот и я так, — облегченно сказал Володя. — Я так тебе рад. Ты знаешь, я так рад…
— Я тоже, — нехотя сказал Сережка: он терпеть не мог сердечных излияний. — Немцы у вас злые?
— Пьянствовали всю ночь. Всех кур пожрали. Несколько раз в комнату ломились, — сказал Володя небрежно и в то же время словно гордясь перед Сережкой тем, что он уже испытал на себе, каковы немцы. Он только не сказал, что ефрейтор приставал к сестре.
— Значит, еще ничего, — спокойно сказал Сережка. — А в больнице остановились эсэсовцы, там раненых оставалось человек сорок, вывезли всех в Верхнедуванную рощу и — из автоматов. А врач Федор Федорович, как они их стали брать, не выдержал и вступился. Так они его прямо в коридоре застрелили.
— Ах, черт!.. Ай-я-яй… Какой хороший человек был, — сморщившись, сказал Володя. — Я ведь там лежал.
— Человек, каких мало, — сказал Сережка.
— И что ж это будет, господи! — с тихим стоном сказала Елизавета Алексеевна.
— Я побегу, пока не рассвело, — сказал Сережка. — Будем связь держать. — Он взглянул на Люсю, сделал витиеватое движение рукой и лихо сказал: — Ауфвидерзеген!.. — Он знал, что она мечтает о курсах иностранных языков.
Его ловкое, юркое, щуплое тело скользнуло во тьму, и сразу его не стало ни видно, ни слышно, — он точно испарился.
Глава девятнадцатая
Самое удивительное было то, как они быстро договорились.
— Что ж ты, девушка, читаешь? В Краснодон идут немцы! Разве не слышишь, как машины ревут с Верхнедуванной? — стоя у ног ее, с трудом сдерживая дыхание, говорил Сережка.
Валя все с тем же удивленным, спокойным и радостным выражением молча смотрела на него.
— Куда ты бежал? — спросила она.
На мгновение он смешался. Но нет, не могло быть, чтобы эта девушка была плохой девушкой.
— Хочу на вашу школу забраться, побачить, шо воно буде…
— А как ты заберешься? Разве ты бывал в нашей школе?
Сережка сказал, что он был в их школе один раз года два назад, на литературном вечере.
— Да уж как-нибудь заберусь, — сказал он с усмешкой.
— Но ведь немцы могут в первую очередь занять школу? — сказала Валя.
— Увижу, что они идут, да прямо в парк, — отвечал Сережка.
— Ты знаешь, лучше всего смотреть с чердака, оттуда все видно, а нас не увидят, — сказала Валя и села на своем пледе и быстро оправила косы и блузку. — Я знаю, как туда попасть, я тебе все покажу.
Сережка вдруг проявил некоторую нерешительность.
— Видишь, какое дело, — сказал он, — если немцы сунутся в школу, придется прыгать со второго этажа.
— Что ж поделаешь, — отвечала Валя.
— А сможешь?
— Спрашиваешь…
Сережка посмотрел на ее загорелые крепкие ноги, покрытые золотистым пушком. Теплая волна прошла у него по сердцу. Ну, конечно, эта девушка могла спрыгнуть со второго этажа!
И вот они уже вдвоем бежали к школе через парк.
Большая двухэтажная школа из красного кирпича, с светлыми классами, с большим гимнастическим залом, была расположена у главных ворот парка, против здания треста «Краснодонуголь». Школа была пуста и закрыта на ключ. Но, исходя из благородных целей, какие они преследовали, Сережка не посчитал для себя зазорным, наломав пук ветвей, с их помощью выдавить одно из окон в первом этаже, выходящее в глубину парка.
Сердца их благоговейно замерли, когда они, на цыпочках ступая по половицам, прошли через один из классов в нижний коридор. Тишина стояла во всем этом просторном здании, малейший шорох, стук гулко отзывались вокруг. За эти несколько дней многое сместилось на земле, и многие здания, как и люди, потеряли прежнее свое звание и назначение и еще не обрели нового. Но все-таки это была школа, в которой учили детей, школа, в которой Валя провела много светлых дней своей жизни.
Они увидели дверь с дощечкой, на которой написано было: «Учительская», дверь с дощечкой: «Директор», двери с дощечками: "Кабинет врача", "Физический кабинет", "Химический кабинет", «Библиотека». Да, это была школа, здесь взрослые люди, учителя, учили детей знанию и тому, как надо жить на свете.
И от этих пустых классов с голыми партами, помещений, еще хранивших специфический школьный запах, вдруг повеяло и на Сережку и на Валю тем миром, в котором они росли, который был неотъемлем от них и который теперь ушел, казалось, навсегда. Этот мир казался когда-то таким обыденным, заурядным, даже скучным. И вдруг он встал перед ними такой неповторимо чудесный, вольный, полный откровенных, прямых и чистых отношений между теми, кто учил и кто учился. Где они теперь, и те и другие, куда развеяла их судьба? И сердца и Сережки и Вали на мгновение распахнулись, полные такой любви к этому ушедшему миру и смутного благоговения перед высокой святостью этого мира, который они в свое время не умели ценить.
Они оба испытывали одни и те же чувства и без слов понимали это, и за эти несколько минут они необыкновенно сблизились друг с другом.
Узкой внутренней лестницей Валя вывела Сережку на второй этаж и еще выше, к маленьким дверям, ведущим на чердак. Двери были закрыты, но это не обескуражило Сережку. Пошарив в кармане брюк, он достал складной ножик, сервированный многими другими полезными предметами, среди которых была и отвертка. Вывернув винтики, он снял ручку двери так, что замочная скважина предстала перед ним обнаженная.
— Классно работаешь, сразу видно, что профессиональный взломщик, — усмехнулась Валя.
— На свете кроме взломщиков есть еще слесаря, — сказал Сережка и, обернувшись к Вале, улыбнулся ей.
Поковыряв в скважине долотцом, он открыл дверь, и на них пахнуло жаром от накалившейся на солнце железной крыши, запахом нагретой чердачной земли, пыли и паутины.
Пригибаясь, чтобы не задеть головой балок, они пробрались к одному из чердачных окон, сильно запыленному, и, не вытерев окна, чтобы их нельзя было увидеть с улицы, прижались лицами к стеклу, едва не касаясь друг друга щеками.
Из окна им видна была вся Садовая улица, упиравшаяся в ворота парка, особенно та сторона ее, где стояли стандартные дома работников обкома партии. Прямо перед их глазами на углу улицы видно было двухэтажное здание треста "Краснодонуголь".
С того момента, как Сережка покинул Верхнедуванную рощу, и до того момента, как они вместе с Валей прижали свои лица к пыльному чердачному стеклу, прошло довольно много времени: немецкие части успели войти в город, по всей Садовой улице теснились машины, и там и здесь видны были немецкие солдаты.