В последний день батареи истребительной бригады остались одни на поле боя – пехота отошла, танки почти все вышли из строя.
Подполковник Чевола держал связь с командованием по радио. Его пушки были в полуокружении. Немцы заполнили эфир таким же воем, каким был заполнен воздух. Они забивали работу наших станций. Настраиваясь на волну Чеволы, чей-то вкрадчивый голос говорил: "Я Некрасов... Я Некрасов..." И Чевола с налитыми кровью глазами кричал в эфир: "Брешешь, пошел вон отсюда, не верю!"
Чевола теперь ясно понял, разгадал до конца, чего хотели немцы. Они стремились пробиться сквозь заслон и "ударить под корень" нашему большому стрелковому соединению. Это вещало беду десяткам тысяч людей, это ставило под угрозу оборону на большом участке фронта. Генерал, командир стрелкового соединения, сказал по радио Чеволе: "В ближайшие часы помочь не могу, отходи".
Старший начальник, фланг которого прикрывала бригада, позволил Чеволе отойти. Но командир бригады, ясно представляя последствия своего отхода, отвечал: "Приказание не выполняю, остаемся умирать".
Артиллеристы понимали, что сулит им наступающий день.
– Мы одни остались, – говорили они.
С рассветом пошли немецкие танки, одновременно пришла авиация и зажгла деревню. Под прикрытием дыма и пламени немецкая пехота рванулась в атаку.
Трофим Тесленко, наводчик первого орудия первой батареи первого полка бригады, сказал мне:
– Танк для истребителя не страшен, вот автоматчики, пехота мешают работать, пушки за ствол хватают.
Это слово "работа" я слышал от людей бригады так же часто, как слышал его в мирные времена на донбассовских заводах и шахтах. Война для нашего народа стала работой, тяжелой, страшной и грозной работой, работой, которой народ овладел во всю глубину и ширь своего таланта, огромной силы, разума, сметки. "Я работаю наводчиком", "я работаю замковым", "я работаю заряжающим", – говорят красноармейцы, так же как говорили: "я работаю забойщиком", "я плотничаю".
|
Командир батареи Кецельман был ранен, умирал в луже черной крови, первое орудие было разбито, прямым попаданием снаряда оторвало руку и голову установщику сержанту Смирнову, старший ефрейтор Мелехин – командир орудия, веселый, подвижной, виртуоз истребительной работы, в которой доля секунды решает исход дуэли, лежал тяжело контуженный, темным и мутным взором смотрел на орудие – оно тоже напоминало оборванного, пострадавшего человека, клочья резины свисали с колес, распоротых осколками. Наводчик Тесленко и замковый Кабалин были легко ранены, но оставались в строю. Целым был лишь подносчик Давыдов. А немцы подошли уже совсем близко, "хватались за стволы", как говорят артиллеристы.
Тогда принял команду над батареей командир соседнего орудия Михаил Васильев, в прошлом кронштадтский моряк. Вот слова, которые он произнес: "Ребята, помереть в нашем деле не грех, помирают не такие головы, как наши". И он приказал открыть огонь по немецкой пехоте осколочными снарядами.
Когда же не стало осколочных, по немцам-автоматчикам били в упор бронебойными. Это было страшно.
Так шла эта битва, пока не подоспели на помощь новые истребительные части, наша пехота и танки. В полку остался один виллис, и он вывез все пушки, а один расчет на руках тащил свое орудие шесть километров, расчет, в котором не было ни одного нераненого красноармейца. Когда бригада, сменившись, шла на отдых, генерал, командовавший стрелковым соединением, выехал ей навстречу и, стоя в пыли фронтовой дороги, склоняя голову, пожимал руки проходившим мимо него истребителям.
|
III
Немцы не прошли на Белгородском направлении. Немцы не прошли и на Курско-Орловском направлении. Наступление, которое готовилось в течение четырех месяцев, наступление на столь узком участке, что успех его казался немецкому командованию неминуемым, провалилось. Наступление, "обреченное на успех", ибо впервые немцы, собрав огромные силы – восемнадцать танковых дивизий, мощные воздушные эскадры и десятки пехотных дивизий, – не ставили себе целью огромные территориальные захваты и прорывы на сотни километров в глубь страны. Они хотели верным, коротким ударом в углы Курского выступа захлопнуть в капкан наши войска, стоящие в районе Севска, Льгова. Это самое концентрированное из всех летних немецких наступлений провалилось. Провалилось настолько позорно, с такой огромной потерей тысяч танков, самолетов, десятков тысяч людей, что Берлин вынужден был поставить себя в жалкое и смешное положение перед собственными солдатами, офицерами, генералами – участниками и организаторами наступления – и заявить, что наступала Красная Армия, а не немецко-фашистские войска. Существовал взгляд, что в нынешней войне сторона, собравшая силы и наносящая в полевых и степных условиях, при хорошей проходимости дорог, удар, обязательно на первом этапе должна иметь территориальный успех. Казалось, это закон не только стратегии, но и физики, механики. Этот закон опровергла Красная Армия. Немцы не прошли.
|
Мы пытались рассказать на примерах борьбы на двух полюсах Курского выступа о некоторых особенностях и качествах – тактических, психологических, этических, выкристаллизовавшихся в Красной Армии за два года войны и сыгравших немалую роль в нынешних боях.
Для полноты нужно добавить еще, что этим летом впервые наша авиация выступила во всей своей мощи и что впервые германская авиация, "артиллерия самого дальнего действия", вынуждена была ограничить свои операции передним краем, то есть стала "артиллерией полевой".
Еще одной исключительно важной особенностью июльских боев 1943 года является отсутствие элемента внезапности. В этом нынешнее наступление немцев диаметрально противоположно наступлению, начатому 22 июня 1941 года.
Поистине наслаждение, я не подберу другого слова, доставила мне беседа с подполковником Смысловым, одним из работников нашей разведки, человеком скромным, умным, глубоким, самокритичным и, думается, по-настоящему талантливым. Речь шла не только о войсковой тактической разведке. Смыслов рассказал мне, естественно в пределах дозволенного, о сложнейшей, умнейшей работе, где научное исследование и сопоставление данных, приносимых агентурой, летчиками, радистами, пленными, изучение захваченных документов и прочее дает возможность анатомически изучить строение неприятельского фронта, его эпидермис, эпителий, костяк, нервы, дает возможность проследить движение танковой дивизии из глубины Германии на Восточный фронт и определить место, в котором она притаилась. Эта огромная, трудоемкая работа увенчалась раскрытием дня и часа столь злополучного для немцев наступления.
Может возникнуть вопрос: но немцы-то ведь тоже знали, что мы готовы встретить их удар, почему же наносили они его как раз там, где мы ожидали его? Случайно ли это? Нет. Немцы, очевидно, многое знали, и все-таки пошли туда, где их ждали. Они не могли не пойти. Огромные боевые грузы, свезенные ими на определенные участки фронта, геологической тяжестью своей навалились на свободу выбора, свободу действий германской ставки, превратились из элементов, осуществляющих волю германского командования, в элементы, давящие, связывающие эту волю. Немецкое командование в 1943 году не в силах быстро и внезапно подготавливать удары, его свобода ограничена, связана сотнями и тысячами условий, преодолеть которые германское командование не в состоянии. Разъяренному быку, видящему обнаженный меч, но уже не имеющему ни сил, ни возможности свернуть или остановиться, можно уподобить германскую армию 1943 года. Не Гитлер движет войну 1943 года, а война движет Гитлера и его генералитет. Мы и наши союзники свободны в выборе места и времени удара, обстоятельства подчиняются нам, наша воля в войне свободна.
В этом главная особенность военных действий в июле 1943 года. Немцы, начав наступать, вынуждены были лгать не только миру, но и самим себе, что они обороняются. Нам незачем спорить с реальностью. Реальность за нас.
Оборона кончилась!
Среди созревших пшеничных полей, среди огромных, сладостно пахнущих лугов, в серой и желтой пыли, под грозовым июльским небом, под грохотанье высокого грома, под порывами жаркого ветра движутся по дорогам наши танки, колонны артиллерии, грузовики с мотопехотой, скрипят полковые обозы. Радиаторы машин, башни тяжелых танков, дула пушек украшены колосьями пшеницы, букетами дикой красной гвоздики, васильков, полевой ромашки.
Красная Армия перешла в наступление.
А.П. ПЛАТОНОВ
СЫН НАРОДА
Генерал, бывший прежде начальником подполковника Простых, может быть, лучше других знал своего офицера. Он сказал о нем: "Это вдохновенный человек, как бывают вдохновенные музыканты и поэты: бой для него есть творчество и творение его – победа; но он допускает иногда излишний риск и расширяет, так сказать, толкование Устава, а когда укоряешь его, то он отвечает, что в нашем Уставе крупнее всего написано одно слово – "победа", а все остальные слова написаны более мелким шрифтом, – вот какой был у меня Иван Иннокентьевич, но он хорошо дерется, шут его возьми, прямо одно наслаждение, выругаешь его, а простишь: как будто иногда и неправильно бывает, а все верно – фашисты от него умирают или бегут!"
Я поехал в полк Ивана Простых. Подполковник жил в избушке на краю деревни у многодетной вдовы. У подполковника была та обычная, и все же редкая, наружность, которая напоминает вам, что вы где-то уже видели это лицо и вам чем-то близок и дорог этот человек, хотя ничего вспомнить о нем невозможно. Может быть, вы никогда и не встречали его и не могли его знать, и лишь тайное родственное влечение вашей души к незнакомцу и ваше чувство симпатии к нему рисует на чужом лице знакомые черты... Подполковник на вид был человеком лет сорока, немного сумрачным, с темно-карими утонувшими подо лбом глазами, выражение которых не менялось от его настроения.
Познакомившись, я спросил у него, виделись ли мы когда-нибудь раньше. Он проницательно поглядел на меня и ответил, что – нет, он меня не помнит; правда, был у него один лейтенант, похожий на меня, но тот убит еще под Кромами...
Моя дальнейшая жизнь в полку и знакомство с его командиром все более увеличивали мой интерес к этому офицеру. Есть люди, характер которых возможно приблизительно определить, и образ их делается сразу ясен. Но есть люди иные: вы уже знаете о таком человеке многое, однако они похожи на земное пространство – дойдя до одного горизонта, вы за ним видите следующий, еще более удаленный, и должны идти снова вперед... Такой человек в своем духовном образе подобен бесконечному русскому полю, и это свойство его означает, что вы встретились с развивающимся деятельным человеческим существом, беспрерывно рождающим себя заново в новом опыте жизни.
Гвардейский полк Ивана Иннокентьевича Простых квартировал в двух смежных деревнях, где много было разрушенных пустых жилищ. Командир установил обычай в полку, чтобы его люди всегда жили не в общих избах, совместно с населением, а отдельно. В нежилых или осиротевших местах это было просто: строились землянки и блиндажи и ставились палатки, а в населенных пунктах дело было труднее. В тех деревнях, где полк квартировал сейчас, Простых приказал красноармейцам отремонтировать или привести в годное для жилья состояние поврежденные избы и затем поселил в них своих бойцов. Однако на таких тыловых постоях подполковник совсем не желал, чтобы его солдаты жили с населением вовсе розно или чуждо. Он только хотел, чтобы его люди жили постоянно своим войсковым домом и чтобы их человеческое чувство удовлетворялось в задушевном боевом товариществе, в учении и службе – в службе, усвоенной как страстный долг.
С населением солдаты Ивана Простых имели близость жизненного и серьезного значения. Сейчас, когда была пора весны, красноармейцы в свободное время копали в помощь хозяйкам огороды, ровняли навоз на грядках, чинили сельский инвентарь и убирали с проездов мусор от немецкого нашествия и мертвые остатки войны – колючую проволоку, снаряды и погоревшие машины, а девушки-санитарки брали в избы малых крестьянских детей, чтобы их матери спокойно работали в колхозном поле. Это вновь и вновь приучало людей, и красноармейцев и местных жителей, к простым житейским отношениям, к сознанию того, что все они – один народ и дело их родственно. Когда полк Ивана Простых пойдет вперед, позади себя он оставит устроенные жилища, возделанную землю и доброе чувство в крестьянских сердцах.
Я спросил однажды у командира, не устают ли его люди от таких сельских работ, ведь у них есть свои прямые обязанности, требующие всех сил.
– Что ж такое, что они устают! – сказал Простых. – Солдат с усталостью не считается. Да и потом у меня своя есть главная забота! – резко добавил он. – Своя забота! Я здесь не блаженных телят воспитываю, а людей подвига, людей, творящих смерть врагу! А здесь народ два с лишним года был зачумлен немцами, пусть теперь он вспомнит своих людей и полюбит их еще больше, чем любил прежде...
Подполковник обычно весь день проводил в поле на строевых занятиях и учебных стрельбах. От каждого бойца он требовал такой отработки своего оружия – пулемета, миномета, винтовки, автомата и штыка, – чтобы человек владел им, не напрягая сознания. "В бою действуйте своим оружием, как сердцем, без натуги, привычно и свободно, – говорит Простых своим солдатам, – а сознание держите незанятым, чтобы следить за неприятелем, понимать его действия и делать ему смерть. Если же кого жмет оружие, как непригнанный сапог, кто чувствует на себе автомат, как постороннее тело, тот еще не воин".
В долгих беседах с бойцами, в проверке их знаний, после сдачи зачетных стрельб Иван Иннокентьевич внушал всем подчиненным, особенно же новому пополнению, одну "народную философию оружия", как он сам это называл. Подполковник считал неправильным разделение техники на мирные орудия труда и на военные орудия истребления. Он говорил, что нашему народу спокон веков и доныне одинаково нужны и полезные для жизни как серп, плуг, трактор, станок или жнейка, так равно и копье, штык, автомат, пулемет и пушка. Командир полка здраво полагал, что родственное соединение плуга и винтовки, станка и пулемета как равноценных орудий для поддержания жизни народов, вернее всего зачнет в сердцах солдат любовь к оружию, а эта любовь явится лучшей матерью знания: тогда солдат охотно изучит оружие и умело будет владеть им в бою.
При мне он говорил в одной роте о кровном братстве рабочего, пахаря и бойца, плуга и винтовки.
– В мире есть злодейская сила, – сказал Простых солдатам. – Крестьянин возделает землю, токарь на станке создает нужную вещь, но придет злодей, он убьет пахаря и рабочего, заберет себе их орудия труда – плуг и станок. Что толку в плуге и станке, если у человека отымается его жизнь. Поэтому без винтовки и плуг и станок не нужны. Поэтому для защиты родной земли нужны мы, солдаты. Я вам говорил о труженике, которого может убить злодей. Но если даже пахарь или рабочий останется в живых, то к чему тот хлеб или те вещи, что он наработал, если хлеб его пожрет враг либо заберет себе созданные его трудом вещи и только умножит этим свои силы.
Бойцы с доверчивым изумлением слушали командира: понятные слова его глубоко западали им в сознание, и в сердцах их утверждалось чувство высокого человеческого достоинства, достоинства советского солдата, которому доверено сберечь человечество от убийства. Не знаю, так ли точно понимали они своего командира, но, вероятно, они понимали его лучше и непосредственнее меня.
Возвращаясь однажды с поля пешком, мы с подполковником шли деревенскими огородами. Иван Иннокентьевич негромким, обычным своим голосом говорил страстные слова о смысле деятельности офицера. Он говорил о постижении тайны боя: он верил, что есть рациональные законы, управляющие процессом боя; и тот, кто умеет открыть их, владеет искусством постоянно побеждать. Законы боя очень сложны, это ясно понимал подполковник Простых: но он верил в их полную доступность для человеческого разума, потому что проверка на практике подтвердила истинность его некоторых теоретических открытий.
– Нет более сложного и оживленного явления во всей действительности, чем бой, – с тихой уверенностью говорил Иван Иннокентьевич.
Я подумал было, что Иван Иннокентьевич является офицером-ученым, технологом войны, для которого война представляет как бы научно-исследовательскую работу, а победа – истину. У нас есть такие офицеры; они воюют с рассудительной страстью и совершают большие дела, но у них есть свои недостатки, и не всякое дело для них посильно; я видел, например, одного такого сосредоточенного офицера на берегу Десны – он ожидал, пока ему для переправы соберут понтон; сосед же его, офицер других душевных и профессиональных свойств, переправился в это время со всей своей частью через Десну на всем, что было легче воды.
– Но когда ты все понимаешь, – произнес Иван Иннокентьевич, – ты еще далеко не всем обладаешь. В бою так именно и бывает. А нужно обладать, нужно иметь власть над врагом, только тогда ты прав. Дело еще остается, стало быть, за твоей волей, за твоей верой в знамя, которому ты служишь... А вера в свое знамя, в правду своего народа – это первое начало солдата. Без этой веры победить нельзя.
Мое представление о подполковнике лишь как об офицере-технике было разрушено. Он снова возвысился передо мной силой своей постоянно действующей, творческой мысли.
Вечером того же дня полк Ивана Простых выступил вперед и к исходу ночи занял свой участок на переднем крае. Теперь можно было увидеть красноармейцев Ивана Иннокентьевича в настоящем деле и оценить их командира.
Подполковник получил вначале простую задачу: сдерживать контратакующего неприятеля. Мощное и обильное противотанковое вооружение полка делало эту задачу нетрудной и посильной. А раз так, то Иван Иннокентьевич размышлял сейчас лишь над тем, чтобы как можно экономней, в отношении крови своих людей, завершить бой. Он считал пехоту сильнейшим родом войск, потому что, сколь ни слаб огонь одного пехотинца, но каждым этим огнем управляет разум человека, и огонь его точен и губителен. Кроме того, пехота может бороться врукопашную, а это и венчает бой победой. Но главным искусством современной пехоты Иван Простых считал борьбу с танками. "Кто не умеет сжечь, изувечить танк, тот еще не солдат-пехотинец!" – говорил подполковник своим бойцам и старательно учил их технике сокрушения машин врага.
– Однако, – сказал мне, продолжая свою мысль, Иван Иннокентьевич, – можно знать свое оружие и все приемы, дабы наверняка остановить танк, и все же не суметь сделать это. Солдат должен иметь в себе внутреннее оружие –великую душу, сознающую свой долг, чтобы встретить несущуюся на него, бьющую в него огнем, стальную, дробящую препятствия машину, – и ударить ее насмерть, сохраняя в себе разум и спокойствие, необходимые в бою. Это внутреннее оружие – душевное устройство – солдату дает лишь родина.
Перед боем люди не спали и занимались малыми, но необходимыми хозяйственными делами; они находились в том тихом, глубоком настроении духа, в котором пребывает человек накануне свершения важного жизненного дела. Красноармейцы чинили одежду, пригоняли обувь, чтобы нога ее не чувствовала, осматривали оружие и брили друг друга. Один боец хотел было переодеться в чистое белье, но его остановили. "Что ты, помирать, что ли, собрался, – обожди, боев еще много впереди, успеешь! – предупредили его более знающие солдаты. – Береги белье до победы: домой поедешь, тогда оно тебе сгодится".
Меж собой красноармейцы были дружны, и каждый охотно делал другому любую уступку и исполнял его желание. Солдаты знали по опыту, что скоро навсегда можно утратить того человека, которому ты сегодня отказал в чем-либо, и тогда, после гибели его, в тебе останется страдание совести и ты будешь терзаться, что не помог тому, кто уже никогда не будет нуждаться в тебе и кто умер, чтобы ты мог жить.
Я пошел проведать Ивана Иннокентьевича. Он молча сидел в блиндаже, на командном пункте, вместе с начальником штаба полка. Подполковник был сосредоточен и молчалив. Может быть, нет более глубокой думы на земле, чем размышление командира перед сражением, в котором он должен скупиться на каждого своего солдата и быть щедрым на трупы врагов, – и в этом труде размышления, заранее переживающем бой, офицер испытывает все силы своей совести и своих способностей, словно судит их Страшным судом перед лицом своего незримого народа...
– Важно, Иван Иннокентьевич, найти для противника непривычные условия, – произнес начальник штаба.
– Я думаю о них, и мы их найдем, – сказал подполковник. – Надо смутить его дух, потрясти его сердце. Все офицеры знают свое задание?
– Так точно. Все до одного. Я проверил.
Подполковник поднялся, точно в предчувствии, и мы все услышали залп немецких батарей.
– Сколько видно танков? – спросил командир.
– Двенадцать в ходу, – доложил начальник штаба.
Наши корпусные пушки начали издали рубить огнем артиллерийские батареи противника, и мы чувствовали по содроганию земли работу своих орудий.
Подполковник позвонил в батальоны.
– Помните, – сказал он, – нам нужны сожженные, уничтоженные танки, на ремонт не оставлять ни одного!..
Противотанковое ружье сержанта Евелина и молодого бойца Проскурякова находилось на правом фланге второго батальона, примерно в центре расположения полка.
Сержант смотрел вперед из окопа. На него неслись два немецких танка. Евелин знал по опыту и по верным словам командира полка одну тайну боя: нужно стерпеть противника, пусть он шумит огнем, нужно выждать свой момент, чтобы сразу ударить по врагу на его поражение. Самое трудное – терпеть спокойно и думать здраво. Ближний бой выгоднее дальнего.
Проскуряков был безмолвен возле сержанта, лишь лицо его исказила замершая судорога страха, как онемевший крик. Евелин понимал состояние молодого солдата. "Ничего, обвыкнется", – кратко решал он в уме.
Танк набегал на них. "Не пора еще!" – соображал Евелин. С правого фланга расположения полка ударили гвардейские минометы, и поднебесье сумрачного весеннего утра засветилось бегущими огнями, как нива в цветах, взволнованная ветром. Минометы били по охвостью танков, где шла немецкая пехота. "Пора!" – Евелин выстрелил из противотанкового ружья, и танк сейчас же свернул в сторону, а потом перестал дышать мотором и остановился.
Но уже другой танк с живой свежей мощью шел на Евелина. Он выстрелил в него, однако танк продолжал движение, не почувствовав удара. Евелин взялся было за гранату и тут же оставил ее, потому что нужда в ней миновала. Проскуряков бросил в ходовую часть машины одну за другой две гранаты. Потом он управился еще метнуть одну гранату по первому неподвижному танку, и Евелин заметил в этот момент бледное, точно светящееся лицо Проскурякова и его упоенное выражение.
К этому моменту десять танков из всей группы были подбиты. Подполковник тогда приказал выйти одной роте вперед, использовать броню немецких танков как естественное укрытие и встретить оттуда немецкую пехоту точным ближним огнем.
– Для них это будет неожиданно, что мы оседлали их же неостывшие машины, – сказал Иван Иннокентьевич.
Но рота, посланная подполковником, работала мало: она встретила лишь редкую цепь неуверенно идущих вперед немецких солдат и прижала их огнем замертво к земле.
Вслед за тем бой точно остановился на мгновение, перевел дыхание, и все вдруг переменилось. Наша артиллерия тяжелых и средних калибров с внезапностью порыва ветра участила, удесятерила силу огня. Ревущий поток снарядов, как движущийся, бегущий навес, возник в небе над нашей пехотой, и далеко впереди нее встал вал сверкающего пламени и темная медленная туча праха над ним, – что было там живым, то умерщвлялось, что умерло – сокрушалось вторично. И тот вал, судя по блеску разрывов, медленно начал удаляться вперед, призывая за собой пешего солдата.
Красноармейцы, увидев рассвирепевшую, радостную мощь своего огня, поднялись все в рост и пошли в атаку, исполненные восторга веры в непобедимость, и закричали от счастья, от гордости.
Я спросил у подполковника, что теперь дальше будет, какое у него задание.
– Идти вперед, – сказал Иван Иннокентьевич и увлеченно указал в сторону противника, обрабатываемого на его рубежах столь плотным огнем, что там уже более невозможно было никакое живое дыхание. – Вот великое творчество войны! Его создает высший офицер – наш народ, наш священный народ...
Девушка Роза
В рославльской тюрьме, сожженной немцами вместе с узниками, на стенах казематов еще можно прочитать краткие надписи погибших людей. "17 августа, день именин. Сижу в одиночке, голодный, 200 граммов хлеба и 1 литр баланды, вот тебе и пир богатый. 1927 года рождения. Семенов". Другой узник добавил к этому еще одно слово, обозначившее судьбу Семенова: "Расстрелян". В соседнем каземате заключенный обращался к своей матери:
Не плачь, моя милая мама. Не плачь, не рыдай, не грусти. Одна ты пробудешь недолго На этом ужасном пути... Сижу за решеткой в темнице сырой, И только лишь бог один знает - К тебе мои мысли несутся волной, И сердце слезой заливает.
Он не подписал своего имени. Оно ему было уже не нужно, потому что он терял жизнь и уходил от нас в вечное забвение.
В углу того же каземата была надпись, нацарапанная, должно быть, ногтем: "Здесь сидел Злов". Это была самая краткая и скромная повесть человека: жил на свете и томился некий Злов, потом его расстреляли на хозяйственном дворе в рославль-ской тюрьме, облили труп бензином и сожгли, чтобы ничего не осталось от человека, кроме горсти известкового пепла от его костей, который бесследно смешается с землей и исчезнет в безыменном почвенном прахе.
Возле надписи Злова были начертаны слова неизвестной Розы: "Мне хочется остаться жить. Жизнь - это рай, а жить нельзя, я умру! Я Роза".
Она - Роза. Имя ее было написано острием булавки или ногтем на темно-синей краске стены; от сырости и старости в окраске появились очертания таинственных стран и морей - туманных стран свободы, в которые проникали отсюда своим воображением узники, всматриваясь в сумрак тюремной стены.
Кто же была эта узница Роза и где она теперь - здесь ли, на хозяйственном дворе тюрьмы, упала она без дыхания, или судьба вновь ее благословила жить на свободе русской земли и опять она с нами - в раю жизни, как говорила о жизни сама Роза? И кто такой был Злов? Он ничего не сказал о себе и лишь отметился на тюремной стене, что жил такой на свете человек.
Следов существования Злова мы найти не сумели, но Роза и среди мучеников оказалась мученицей, поэтому судьба ее осталась в памяти у немногих спасшихся от гибели людей. Узники, которых выводили на двор для расстрела, утешали себя воспоминанием о Розе: она уже была однажды на расстреле, и после расстрела она пала на землю, но осталась живой; поверх ее тела положили трупы других павших людей, потом обложили мертвых соломой, облили бензином ч предали умерших сожжению; Роза не была тс да мертва, две пули лишь не опасно повредили кожу на ее теле, и она, укрытая сверху мертвыми, не сотлела в огне, она убереглась и опамятовалась, а в сумрачное время ночи выбралась из-под мертвых и ушла на волю через развалины тюремной ограды, обрушенной авиабомбой. Но днем Розу опять взяли в городе фашисты и отвели в тюрьму. И она опять стала жить в заключении, вторично ожидая свою смерть.
Кто видел Розу, тот говорил, что она была красива собою и настолько хороша, словно ее нарочно выдумали тоскующие, грустные люди себе на радость и утешение.
У Розы были тонкие вьющиеся волосы темного цвета и большие, младенческие серые глаза, освещенные изнутри доверчивой душой, а лицо у нее было милое, пухлое от тюрьмы и голода, но нежное и чистое. Сама же вся Роза была небольшая, однако крепкая, как мальчик, и умелая на руку; она могла шить платья и раньше работала электромонтером; только делать ей теперь нечего было, кроме как терпеть свою беду; ей сравнялось девятнадцать лет, и на вид она не казалась старше, потому что умела одолевать свое горе и не давала ему старить и калечить себя, - она хотела жить.
Второй раз ждала Роза своей смерти в рославльской тюрьме, но не дождалась ее: немцы помиловали Розу. Немцы поняли, что если убить человека один раз, то более с ним нечего делать и властвовать над ним уже нельзя; без господства же немцу жить неинтересно и невыгодно, ему нужно, чтоб человек существовал при нем, но существовал вполжизни, - чтоб ум у человека стал глупостью, а сердце билось не от радости, а от робости - из боязни умереть, когда велено жить.
Розу вызвали на допрос к следователю. Следователь был уверен, что она все знает о городе Рославле и о русской жизни, словно Роза была всею советской властью. Роза всего не знала, а что знала, про то сказать не могла. Она пила у следователя мюнхенское пиво, ела подогретые сосиски и надевала новое платье. Так называл свое угощение следователь, обращаясь к своим подручным, которых заключенные называли "мастерами того света". Для Розы приносили пивную бутылку, наполненную песком, и били ее этой булыткой по груди и по животу, чтобы в ней замерло навсегда ее будущее материнство; потом Розу стегали гибкими железными прутьями, обжигающими тело до костей, и когда у нее заходилось дыхание, а сознание уже дремало, тогда Розу "одевали в новое платье": ее туго пеленали жестким черным электрическим проводом, утопив его в мышцы и меж ребер, так что кровь и прохладная предсмертная влага выступали наружу из тела узницы; потом Розу уносили обратно в одиночку и там оставляли на цементном полу; она всех утомляла, и следователя, и "мастеров того света".