Так как положение мое возвысилось, в один прекрасный день мне вдруг отвели более красивую комнату, заменили занавеси, кровать, гардероб. И, конечно, я не смела спросить о причине подобного внимания.
Однажды нам предстояло поехать в экипаже на свадьбу в Мердивенкейю. Народу набралось довольно много, и я заявила:
— Сяду с кучером.
В ответ раздался хохот. Я покраснела и покорно полезла в экипаж.
Иногда, как и прежде, я ходила на кухню, чтобы стащить там горсть сушеных абрикосов или какие‑нибудь фрукты. Противный повар подтрунивал надо мной:
— Что тебе надо, ханым? Скажи прямо. Тебе уже не подобает заниматься воровством.
Хотя мне никто ничего не говорил, но я уже не смела зазывать к себе в гости ребят с улицы. А чтобы в кои‑то веки раз залезть на дерево, мне приходилось прятаться ото всех, дожидаясь темноты.
Но самым несносным был, конечно, Кямран.
Последние дни моего пребывания в особняке прошли, можно сказать, в том, что мы играли в прятки. Кузен искал случая поймать меня наедине, а я всю свою хитрость употребляла на то, чтобы помешать ему это сделать.
Я часто отказывалась от прогулок в экипаже, которые он мне предлагал. Если же он бывал слишком настойчив, я тащила с собой, помимо Мюжгян, еще кого‑нибудь и по дороге без конца болтала именно с ними.
Я не была уверена в Мюжгян: она могла начать какой‑нибудь ненужный разговор или даже сбежать, оставив нас наедине.
Однажды Кямран сказал мне:
— Тебе известно, Феридэ, что ты делаешь меня несчастным?
Я не выдержала и спросила:
— Это теперь‑то?
Вопрос был задан с таким комическим изумлением, что мы оба рассмеялись.
— Я бы хотел хоть раз от тебя услышать то, что ты говорила Мюжгян. Мне кажется, это мое право.
|
Я закатила глаза, притворившись, будто не могу вспомнить, о чем говорила с Мюжгян, подумала и сказала:
— Так. Но ведь Мюжгян девушка… И, если не ошибаюсь, ваша послушная раба. Нельзя каждому говорить все, о чем мы с ней болтаем.
— Разве я каждый?..
— Не поймите неверно… Хотя вы мужчина женского типа, но все‑таки вы мужчина! А то, что говорится подруге, мужчине не расскажешь.
— Разве я не твой жених?
— Очевидно, мы расторгнем обручение. Вы ведь знаете, я терпеть не могу этого слова!
— Вот видишь, я был прав, назвав себя несчастным. Я даже не смею слова сказать, боюсь опять получить пощечину. Но в моем сердце живет чувство, которого я не ощущаю ни к кому, кроме тебя…
И тут я поняла, что вот‑вот окажусь в западне, которой так умело избегала столько времени. Продолжи я разговор и дальше, у меня бы начал дрожать голос или я совершила бы какое‑нибудь страшное безумство. Не дав Кямрану договорить, я бросилась вон на улицу.
Мне казалось, он побежит за мной. Но погони не последовало. Я замедлила шаг и обернулась. Кямран не побежал за мной, он сидел на плетеном диванчике под деревом. Я подумала: «Наверно, нехорошо с моей стороны так поступать…» И если бы Кямран взглянул на меня в ту минуту, он понял бы, что я раскаиваюсь, и, наверно, догнал, и тогда уже я не смогла бы от него убежать…
Кузен сидел на диванчике действительно с видом несчастного человека. Чтобы подбодрить себя, я сказала: «Коварный желтый скорпион! Я еще не забыла, как ты бежал по этому саду за юбкой счастливой вдовушки! Я все делаю очень правильно!»
|
Не могу не рассказать также о несчастье, которое приключилось со мной в последние дни каникул.
Обитатели особняка заметили вдруг, что один палец на правой руке у меня обмотан толстой повязкой. Тем, кто спрашивал меня, я отвечала:
— Пустяки. Обрезала чуть‑чуть. До свадьбы заживет.
Однако тетка обратила внимание, что я упорно не желаю показать ей рану.
— Несомненно, ты что‑то натворила. Ясно, у тебя что‑то серьезное, раз ты скрываешь. Давай покажем врачу. Не дай аллах, разболится…
А случилось вот что. Однажды тетка послала меня к себе в спальню достать из гардероба, кажется, платок. Один из ящиков был приоткрыт, и в глаза мне бросилась изящная коробочка, обтянутая голубым бархатом. В ней лежало мое обручальное кольцо. Я не смогла побороть искушение полюбоваться им хотя бы минутку у себя на пальце. Дорого же мне обошелся этот каприз! Как и опасалась тетушка, кольцо оказалось слишком мало и никак не хотело слезать с пальца. Ах, как я волновалась, тщетно пытаясь освободиться от него! Я даже пробовала стащить его зубами. Напрасный труд! И как я ни старалась, палец только распухал, и кольцо все сильнее впивалось в кожу.
Если бы я призналась, родные сумели бы как‑нибудь высвободить мой палец. Но чтобы меня увидели с обручальным кольцом? Какой удар по самолюбию! Тогда‑то мне и пришло в голову забинтовать его. В течение двух дней при всяком удобном случае я запиралась в своей комнате, разбинтовывала палец и часами стаскивала кольцо. На третий день, когда я уже была близка к тому, чтобы, сгорая от стыда, признаться во всем тетке, кольцо вдруг само соскочило. Почему? Очевидно, за эти два дня я похудела от волнений и переживаний.
|
В последний день каникул я начала собираться в дорогу.
Кямран запротестовал:
— Зачем так торопиться, Феридэ? Ты могла бы еще задержаться на несколько дней.
Но я не соглашалась, точно была самой прилежной ученицей, и заупрямилась, придумывая какие‑то по‑детски несерьезные причины:
— Сестры наказывали, чтобы я непременно явилась в первый же день занятий. В этом году с посещением будет очень строго.
Моя решительность послужила причиной нового приступа меланхолии и раздражительности у Кямрана.
На следующий день, провожая меня в пансион, он не разговаривал со мной и только при расставании упрекнул:
— Я никак не думал, Феридэ, что тебе захочется так быстро убежать от меня.
* * *
Между тем я не была такой уж прилежной и разумной ученицей. Вдобавок события последних месяцев совсем выбили меня из колеи. Отметки за первую четверть оказались очень плохие. Ясно было, что, если я не возьму себя в руки, не приложу усилий, мне придется остаться на второй год.
Вечером того дня, когда мы получили табели успеваемости, сестра Алекси отозвала меня в сторону и спросила:
— Ну, нравятся вам ваши отметки, Феридэ?
Я удрученно покачала головой.
— Отметки неважные.
— Не то что неважные, совсем никудышные… Не помню, чтобы вы еще когда‑нибудь так отставали. Между тем я надеялась, что в этом году вы будете учиться совсем по‑другому…
— Вы правы. Ведь по сравнению с прошлым годом я стала старше еще на один год…
— Разве только это?..
Удивительная вещь, сестра Алекси гладила меня по щеке и многозначительно улыбалась. Я растерялась и отвела взгляд в сторону.
Ах, эти сестры! Казалось, они не знают ни о чем на свете, а в действительности были в курсе всего, что происходит вокруг, им были известны даже самые пустяковые разговоры. От кого? Как они все узнавали? Этого я никогда не могла понять, хотя прожила среди них десять лет и не считалась такой уж глупой девочкой.
Когда я, пытаясь спасти свою честь, промямлила какую‑то чепуху, сестра Алекси разоткровенничалась еще больше:
— Мне кажется, вы постесняетесь показать свой табель всем… А?.. — И вслед за этим еще один увесистый камень в мой огород: — Если вы не перейдете в следующий класс, то вам угрожает опасность задержаться в стенах пансиона еще на один долгий год…
Я поняла, что не спасусь от сестры Алекси, если сама не перейду в атаку.
Признав на помощь все свое нахальство, я спросила с ложным простодушием:
— Опасность?! Какая же опасность?
Но сестра Алекси и так позволила себе чрезмерную откровенность. Пойти дальше — означало быть фамильярной. Кокетливым жестом, признавая свое поражение, она ласково щелкнула меня по щеке и сказала:
— Уж это ты сама должна сообразить? — и пошла прочь.
В этом году моей Мишель уже не было в пансионе, не то она обязательно заставила бы меня разоткровенничаться и тем самым внесла бы еще большее смятение и растерянность в мою душу.
Год назад, когда я плела подружкам всякие небылицы, я чувствовала себя непринужденно и легко. А сейчас, очутившись на положении невесты, стала невероятной трусихой. От девочек, которые поздравляли меня, я старалась отделаться короткой сухой благодарностью, а тех, кто подлизывался ко мне, вообще не замечала. Только одна подружка, дочь доктора‑армянина из Козъятагы, пользовалась моим расположением и доверием.
Свободные дни я проводила в пансионе и за три месяца всего лишь два или три раза ночевала дома. Это упрямство, причину которого я сама хорошо не понимала, страшно сердило тетушку Бесимэ и Неджмие. Кямран пребывал в полной растерянности и не знал, что и думать.
Первые месяцы он каждую неделю наведывался в пансион. Хотя сестры не осмеливались открыто возражать против этих визитов, однако в душе они считали подобные встречи жениха с невестой‑школьницей неприличными и морщились, сообщая мне о том, что кузен ждет в прихожей.
Обычно я останавливалась на пороге, нарочно оставляя двери открытыми, и, сунув руки за кожаный поясок своего школьного платья, стоя разговаривала с Кямраном минут пять. Еще в самом начале кузен предложил мне завязать переписку. Но я отказалась, сославшись на обычай сестер давать подобную корреспонденцию на цензуру кому‑нибудь, знающему турецкий язык, а затем уничтожать.
Как‑то раз, в один из таких визитов, между нами произошел не совсем приятный разговор. Кямран рассердился, что я стою так далеко от него, и хотел насильно закрыть дверь. Но, когда он приблизился ко мне, я приготовилась выскочить из комнаты и тихо сказала:
— Прошу вас, Кямран… Вы должны знать, что за нами подсматривают столько глаз, сколько невидимых щелей в этих стенах.
Кямран вдруг остановился.
— Как же так, Феридэ? Ведь мы обручены…
Я пожала плечами.
— В том‑то и дело. Это и мешает. Или вы хотите в один прекрасный день услышать такие слова: «Ваши визиты слишком участились… Простите, но вам надо вспомнить, что это пансион…»
Кямран стал бледным как стена. С тех пор он больше не появлялся в пансионе. Я обошлась с ним жестоко, но другого выхода у меня не было. Возвращаться в класс после свидания с Кямраном, видеть, как к тебе поворачиваются все головы, — было просто невыносимо.
О чем я хотела рассказать?.. Да. Однажды дочь вышеупомянутого доктора‑армянина, вернувшись в пансион после воскресенья, сказала мне:
— Говорят, Кямран‑бей едет в Европу. Это верно?
Я растерялась.
— Откуда ты узнала?
— Папа сказал, что твоего кузена вызвал дядя, который служит в Мадриде…
Самолюбие не позволило мне сознаться, что я ничего не знаю.
— Да… Есть такое предположение… — соврала я. — Маленькое путешествие.
— Совсем не маленькое. Ему предстоит работать секретарем посольства.
— Он там пробудет недолго…
На этом разговор окончился.
Отец моей подруги часто бывал у нас в доме и считался семейным врачом. Поэтому полученному известию следовало верить. Но почему же мне никто ничего об этом не говорил? Я подсчитала: вот уже двадцать дней, как ничего не было из дому.
В ту ночь я долго не могла заснуть. Мне было очень стыдно, что я без конца держала Кямрана в бессмысленном отдалении, но в то же время сердилась на него в душе за то, что он не сообщил мне о таком важном событии. Ведь в конце концов мы связаны друг с другом.
На следующий день был четверг. Погода стояла ясная. После обеда предполагалась прогулка. Я не могла найти себе места. Меня пугала мысль провести еще одну ночь наедине со своими мыслями. Я пошла к директрисе и попросила отпустить меня домой, сославшись на болезнь тетки. На мое счастье, одна из сестер ехала в тот день в Картал. Директриса согласилась, но с условием, что до станции Эренкей мы поедем вместе.
Когда с маленьким чемоданчиком в руках я добралась до нашего особняка, уже смеркалось. В воротах меня встретил старый дворовый пес, существо хитрое и льстивое. Ему было известно, что в моем чемоданчике всегда есть чем полакомиться. Он мешал мне идти, вертелся под ногами, пятился, вставал на задние лапы, норовя ткнуться мордой в грудь.
Из‑за деревьев вышел Кямран и направился в нашу сторону. Увидев это, я присела на корточки и схватила пса за передние лапы, боясь, что он меня измажет.
Словно смеясь, пес открывал свою огромную пасть, высовывал язык. Я хватала его за нос. Словом, мы резвились и развлекались, как могли.
Когда Кямран был совсем рядом, я сказала, будто совершила открытие:
— Посмотрите, как он смеется! Что за огромная пасть! Разве он не похож на крокодила?
Кямран смотрел на меня, горько улыбаясь.
Я поднялась с земли, отряхнулась, вытерла руки платком и правую протянула кузену.
— Бонжур, Кямран. Как самочувствие тети? Я надеюсь, ничего серьезного…
Кямран удивился:
— Ты про маму? С ней все в порядке. Тебе сказали, что больна?
— Да, я услышала, что она заболела, и очень волновалась. Даже не дождалась воскресенья. И вот приехала.
— Кто же тебе такое сказал?
Придумывать новую ложь не было времени.
— Дочь доктора.
— Она?! Тебе?..
— Да, мы с ней говорили, и она сказала: «К вам вызывали папу… Наверно, твоя тетя заболела…»
Кямран недоумевал.
— Она, наверно, ошиблась. Доктор вообще не заезжал к нам в последние дни. Ни к маме, ни к кому‑нибудь другому…
Не желая заострять внимание на этом деликатном вопросе, я сказала:
— Очень рада… А то я так беспокоилась! Наши, конечно, все дома?
Я подняла с земли свой чемоданчик и направилась уже к дому, но Кямран схватил меня за руку.
— Зачем так спешить, Феридэ? Можно подумать, ты убегаешь от меня.
— С чего вы это взяли? Просто мне боты жмут. Да и разве мы не вместе пойдем к дому?
— Да, но дома нам придется разговаривать при всех. А я хочу поговорить с тобой один на один.
Стараясь скрыть волнение, я сказала насмешливо:
— Воля ваша.
— Мерси. Тогда, если хочешь, не будем никому показываться и немного погуляем в саду.
Кямран крепко сжимал мои пальцы, словно боялся, что я убегу. В другой руке он держал мой чемоданчик. Мы пошли рядом, впервые с тех пор, как обручились.
Сердечко мое стучало, как у только что пойманной птицы. Но, мне кажется, если бы он даже не держал меня так крепко, я все равно не нашла бы в себе сил убежать.
Не обмолвившись ни словом, мы дошли до конца сада. Кямран был огорчен и расстроен больше, чем я могла предполагать. Не знаю, что произошло, что изменилось в наших отношениях за последние три месяца, но в эту минуту я чувствовала себя страшно виноватой за резкость, с которой относилась к нему в последнее время.
Вечер был прекрасный, тихий, даже не верилось, что это середина зимы. Голые верхушки окрестных гор горели ярким багрянцем. Не знаю, может, природа тоже была виновата в том, что я так легко признала в душе свою вину перед Кямраном.
Сейчас мне непременно нужно было сказать Кямрану что‑нибудь такое, что бы его обрадовало. Но мне ничего не приходило в голову.
Наконец, когда нам уже не оставалось ничего другого, как повернуть назад, Кямран сказал:
— Может, посидим немного, Феридэ?
— Как хочешь, — ответила я.
Впервые после обручения я обращалась к нему на «ты».
Не заботясь о своих брюках, Кямран сел на большой камень. Я тотчас схватила его за руку и подняла.
— Ты ведь неженка. Не садись на голый камень. — И, стащив с себя синее пальто, я расстелила его на земле.
Кямран не верил своим глазам.
— Что ты делаешь, Феридэ?
— Мне кажется, охранять тебя от болезней — теперь моя обязанность.
А на этот раз, наверно, кузен не поверил уже своим ушам.
— Что я слышу, Феридэ? — воскликнул он. — И это ты говоришь мне? Ведь это самые ласковые слова, которые я услышал от тебя с тех пор, как мы обручены.
Я опустила голову и замолчала…
Кямран взял с камня мое пальто и, как бы лаская, трогал рукава, воротник, пуговицы.
— Я собирался сделать тебе выговор, Феридэ, но сейчас все забыл.
Не поднимая глаз, я ответила:
— Я же тебе ничего не сделала…
Кямран не решался подойти ко мне, боясь, что я снова стану дикой.
— Думаю, что сделала, Феридэ… Даже слишком много. Можно ли так избегать жениха? И я даже стал подозревать: уж не ошиблась ли Мюжгян?..
Я невольно улыбнулась. Кямран удивленно спросил, почему я смеюсь. Сначала я не хотела отвечать, но он настаивал.
— Если бы Мюжгян ошиблась, — сказала я, отводя глаза в сторону, — ничего бы не было.
— Что значит ничего? То есть ты не была бы моей невестой?
Я зажмурилась и дважды кивнула головой.
— Моя Феридэ!..
Этот голос, вернее восклицание, до сих пор звенит у меня в ушах… Я подняла голову и увидела в его широко раскрытых глазах две крупные слезы.
— В один миг ты сделала меня счастливым, таким счастливым, что, умирая, я вспомню эту минуту и снова заплачу. Не смотри на меня так. Ты еще ребенок. Тебе не понять… Ах, я все уже забыл!..
Кямран схватил меня за руки. Я не стала вырываться. Но слезы брызнули у меня из глаз. Я так рыдала, что он даже испугался.
Мы возвращались назад той же дорогой. Я без конца вздыхала, громко всхлипывала, и Кямран уже не смел дотрагиваться до меня. Но я понимала, что сердце его успокоилось, и мне было радостно.
У дома я сказала:
— Ты должен пойти первым. А я умоюсь у бассейна. Что скажут наши, если увидят меня с таким лицом?
Я спросила Кямрана, словно только что вспомнила:
— Ты, кажется, собираешься в Европу? Верно ли?
— Есть такое предположение, но, откровенно говоря, оно принадлежит не мне, а моему дяде, который служит в Мадриде. Откуда тебе известно?
После некоторого замешательства я пробормотала:
— От дочери доктора.
— Как много новостей передает тебе дочь доктора, Феридэ!
Я ничего не ответила.
Кямран пристально смотрел мне в лицо. Я покраснела и отвернулась.
— Ну, а болезнь мамы?.. Ты это придумала?
Я опять промолчала.
— Скажи правду, Феридэ, не поэтому ли ты прискакала?
Кямран приблизился, хотел погладить меня по голове, но испугался, что я снова стану строптивой и наши отношения испортятся. Я же, напротив, уже начала привыкать к нему.
— Верно ли мое предположение, Феридэ? — повторил Кямран свой вопрос.
Я почувствовала, что могу сделать его счастливым, и утвердительно кивнула головой.
— Как чудесно!.. Как со вчерашнего дня изменилась моя судьба!
Кямран оперся руками о спинку кресла, на котором я сидела, и склонился надо мной. В таком положении я оказалась окруженной со всех сторон. Ловкий прием!.. Он приблизился ко мне, не касаясь руками. Я забилась в кресло, свернувшись ежиком, прижималась к спинке, втягивала голову в плечи. В руках я тискала платок, не смея взглянуть в лицо Кямрана.
— Что же предлагает твой дядя?
— Немыслимое дело. Он хочет взять меня к себе секретарем посольства. По его мнению, мужчине быть без определенной профессии или должности — большой недостаток. Я, конечно, передаю его слова. Он говорит: «Может, и Феридэ обрадуется перспективе поехать в будущем в Европу в качестве супруги дипломата…»
После того как наша беседа приняла серьезный характер, Кямран снял осаду, выпрямился, и я тотчас вскочила с кресла.
Разговор продолжался.
— Почему ты считаешь это предложение немыслимым делом? — спросила я. — Разве поездка в Европу не доставит тебе удовольствия?
— В этом отношении я ничего не говорю. Но сейчас я уже не волен свободно распоряжаться собой. Все, что имеет отношение к моей жизни, мы должны обсуждать вместе. Разве не так?
— Тогда ты можешь ехать.
— Значит, ты согласна на мой отъезд из Стамбула?
— Раз для мужчины нужна какая‑нибудь профессия…
— А ты поехала бы на моем месте?
— Наверно, поехала бы. И думаю, ты тоже должен так поступить.
Надо сказать, что эти слова говорили только мои губы. А про себя, в душе, я думала совсем по‑другому. За мной нельзя было не признать права на такой ответ. Как иначе ответить человеку, который спрашивает: «Могу ли я оставить тебя и уехать?»
Кямрана огорчило, что я так легко согласилась на разлуку. Не глядя на меня, он сделал несколько шагов по комнате, затем обернулся и повторил:
— Значит, ты считаешь, мне надо принять дядино предложение?
— Да…
Кямран вздохнул.
— Тогда мы подумаем. У нас еще есть время для окончательного решения.
Сердце у меня дрогнуло. Разве это «мы подумаем» не означало, что вопрос уже решен?
Я заговорила серьезно, по‑взрослому, как всегда требовали от меня:
— Не вижу в этом деле ничего заслуживающего долгих размышлений. Предложение твоего дяди поистине заманчиво. Непродолжительное путешествие — вещь неплохая.
— Ты думаешь, поездка продлится так недолго?
— Но долгой ее тоже нельзя назвать. Год, два, три, ну, четыре… Время пролетит — глазом не успеешь моргнуть. Конечно, ты иногда будешь приезжать…
Я так легко считала по пальцам: один, два, три, четыре…
* * *
Через месяц мы провожали Кямрана. Пароход отходил от Галатской пристани. Все наши родственники поздравляли меня, так как это я уговорила его поехать в Европу. Только Мюжгян осталась недовольна. Она мне прислала из Текирдага письмо, в котором писала: «Ты поступила очень опрометчиво, Феридэ. Надо было воспрепятствовать поездке. Какой смысл в том, что ваши самые прекрасные годы пройдут в разлуке? Шутка ли: четыре года!»
Однако четыре года прошли гораздо быстрее, чем ожидала Мюжгян.
Кямран вернулся в Стамбул вместе с дядей, вышедшим в отставку, как раз через месяц после того, как я окончила пансион.
Окончить пансион! Когда я училась, то называла это мрачное здание «голубятником». Я говорила: «День, когда я вернусь на волю хоть с каким‑нибудь дипломом в руках, будет для меня праздником освобождения!..» Но когда в одно прекрасное утро двери «голубятника» распахнулись и я очутилась на улице в новом черном чаршафе, в туфельках на высоких каблуках, которые делали меня гораздо выше, я растерялась, словно не понимая, что произошло. А тут еще тетка Бесимэ сразу же начала готовиться к свадьбе. Это окончательно лишило меня душевного равновесия.
В доме у нас до поздней ночи было полно народу: сновали маляры, плотники, портнихи, съехавшиеся родственники. Каждый был занят своим делом. Одни уже строчили приглашения на свадьбу, другие бегали по базарам и магазинам, третьи занимались шитьем.
Я пребывала в крайней растерянности и на все махнула рукой. Я не только не помогала другим, но даже творила всякие глупости и мешала всем. У меня начался очередной приступ всевозможных безумств. Как и прежде, я водила за собой ватагу детей, гостивших у нас, переворачивала все в доме вверх дном.
На кухне тоже шел ремонт. Новый повар перетащил все свое хозяйство в палатку, поставленную за домом в саду, и стряпал прямо на открытом воздухе.
Однажды под вечер я увидела, что он хлопочет возле своей палатки, печет печенье. У меня в голове тотчас созрел дьявольский план.
— Ребята, — сказала я, — спрячьтесь за этим курятником и сидите тихо. Я стащу у повара печенье и принесу вам.
Не прошло и пяти минут, как я вернулась с полной тарелкой. Надо было тут же раздать трофеи моим маленьким друзьям, разослать их по разным уголкам сада, а тарелку спрятать в курятнике. Я не предполагала, что повар, обнаружив пропажу, кинется в погоню.
Через минуту у кухонной палатки началось светопреставление. Повар кричал:
— Клянусь аллахом, клянусь всеми святыми, я переломаю воришке кости!
Перепуганные малыши, не обращая на меня внимания, заметались по саду. Повар скоро напал на наш след и, как безумный, ринулся на нас, потрясая половником, словно дубинкой.
Этот негодный понял, что я самая старшая, оставил в покое малышей и погнался за мной. Вдруг он споткнулся обо что‑то и растянулся во весь рост на земле. Это привело его в еще большую ярость.
Повар был в доме человеком новым. Положение складывалось весьма трагически: попади я ему в руки, он огрел бы меня раза два половником, опозорил на весь свет, и тогда пойди объясняй, что я невеста.
Так как дорога к дому была отрезана, я, оглушительно крича, бросилась к воротам. На мое счастье, мадемуазель портниха, работавшая в тот день с самого утра, и ее подручная Дильбер вышли в сад подышать свежим воздухом. С воплем: «Караул!» — я кинулась к портнихе и быстро юркнула за ее спину.
Дильбер‑калфа[18]попыталась выхватить у повара половник и закричала:
— Что ты делаешь, ашчи‑баши?![19]Спятил, что ли?! Ведь эта ханым — невеста.
В другое время за слово «невеста» я бы задала портняжке Дильбер. Но в тот момент я была так испугана, что закричала вместе с ней:
— Клянусь аллахом, ашчи‑баши, я невеста!
Не встречала человека более взбалмошного и упрямого, чем этот повар. Он сначала не поверил.
— Э, нет, разве невеста может быть воровкой? — Затем, немного образумившись, добавил: — Если так, браво, ханым‑невеста! Только тебе придется купить мне новые штаны. Видишь, из‑за тебя я разодрал коленку.
При падении бедняга также оцарапал себе нос. Но, к счастью, за него он не требовал компенсации.
Я просила присутствующих не разглашать это происшествие, но, разумеется, комедия сделалась достоянием всех, и часто за столом родные иронически поглядывали на меня и пересмеивались.
До свадьбы оставалось три дня.
Как‑то вечером, когда мы играли с детьми, прыгая через веревку у садовой калитки, я опять подверглась нападению. На этот раз атаковала сама мадемуазель портниха, которая на днях спасла меня от повара. Шестидесятилетняя дева в очках, вот уже лет тридцать обшивающая весь наш дом, была самым деликатным и самым вежливым человеком на свете. Но в этот день даже она обрушилась на меня.
— Мадемуазель, — сказала она, — через несколько дней мы назовем вас мадам. Ну хорошо ли вы поступаете?.. Вот уже полчаса я ищу вас для последней примерки.
Конечно, и моя тетка Бесимэ была заодно с мадемуазель, ее хмурое лицо не предвещало ничего хорошего.
— Пардон, мадемуазель, — оправдывалась я. — Мы были здесь. Уверяю вас, я не слышала…
В конце концов тетка не выдержала, взяла меня за подбородок, потрепала по щеке, как всегда, когда я заслуживала порицания, и сказала:
— Дитя мое, да ты и не услышишь никого из‑за своего громкого голоса и смеха. Я уже начинаю бояться, как бы ты и через три дня не выкинула какой‑нибудь фокус в присутствии наших гостей…
Хотя все эти дни я проказила больше, чем обычно, но сердце мое было наполнено странным волнением, мне хотелось быть обласканной, жить со всеми в ладу.
Тетка продолжала держать меня за подбородок. Я приподняла пальцами подол юбки и сделала реверанс.
— Не волнуйтесь, тетя. Осталось совсем немного. Вам придется потерпеть всего лишь три денечка. Тогда вы станете для меня не только тетей… Могу вас уверить, те шалости и проказы, которыми Чалыкушу донимала свою тетушку Бесимэ, Феридэ не посмеет повторить перед уважаемой ханым‑эфенди!..
Глаза тетки наполнились слезами. Она поцеловала меня в щеку и сказала:
— Я всегда была тебе матерью, Феридэ, и навеки ею останусь.
Я так разволновалась, что схватила вдруг тетушку за руки и тоже поцеловала в щеку.
Когда мадемуазель подняла на руках мое белое платье, которое было почти готово, я почувствовала, что краснею. Обняв и перецеловав всех, кто был рядом, я взмолилась:
— Прошу вас, уйдите из комнаты. Я не смогу одеться у всех на глазах. Представьте себе: Чалыкушу наденет платье со шлейфом и превратится в павлина! Ах, как это смешно!.. Я, наверно, и сама буду смеяться. Как я просила разрешить мне быть на торжестве в обыкновенном платье… Но разве кто послушал?! Никому нет дела до моего горя.
Когда мадемуазель направилась ко мне с платьем, я заметалась по комнате, забилась в угол, дрожа, словно осиновый листок. Стоящие за дверью шумели, пытались ворваться в комнату. Я умоляла:
— Еще немножко. Прошу вас, минуточку… Я всех позову.
Но домашние мне не верили, продолжали ломиться в дверь, боясь, что я их обману.
Началась борьба. Те, кто стояли за порогом, большие и малые, смеялись, лезли, толкались, распахивали дверь. Я же изо всех сил старалась сдержать натиск.
В коридоре стоял невообразимый шум от топота детских башмаков, подбитых железными подковками.
— Наступление!.. Война!.. — горланили дети.
На шум сбежались все обитатели дома.
Мадемуазель кричала через мое плечо:
— Отойдите, ради аллаха!.. Не надо!.. Платье рвется!..
Но ее никто даже не услышал.
Вдруг шум за дверью стих. Раздались шаги и голос Кямрана:
— Открой, Феридэ, это я… Мне, конечно, не запрещается… Пусти меня, я хочу тебе помочь…
Я чуть не сошла с ума.
— Пусть войдут все — это ничего!.. Но тебе нельзя!.. Уходи, ради аллаха!.. Клянусь, я буду плакать.
Кямран, не обращая внимания на мои мольбы, навалился на дверь. Обе половинки распахнулись.
Я с криком кинулась в угол комнаты, схватила какое‑то пальто, закуталась в него и съежилась…