Единственной звезде над берном 2 глава




 

6.

 

11 февраля 1969

Дорогая Светлана!

Только не думайте, что я Вас забыла.

В моем сплошном «мартобре», протерев глаза, я вдруг увидела, как далеко позади Новый год и как удлиннились дни, идя прямо в весну! У нас стоят морозы, всё белое, мохнатое, но яркое солнце мешает почувствовать прелесть зимы полностью…

Как продвигается Ваша работа, и как расцвели на грядках Фет, Есенин и другие, которых Вы разбираете по косточкам? Тот факт, что на грядке рос и цвел у Вас Фет, меня удивил, так как я к нему более, чем равнодушна, но начала думать, что чего-то в нем не дослышала, и что надо будет им заняться. Будет чудесно, если «из уст младенца» ко мне пришла истина! Как мне хочется узнать, что Вы о нем написали! Узнаю ли?

Где Вы были за это время, сколько этюдов сделано? (Об обещанном мне мечтаю, как о празднике). А я и писать не моту, такая у меня тоска по Москве.

Коротко и бледно сегодня пишу, – грипп меня разморил, а от гриппа и настроение кислое и кажется, что все-то нас в Москве забы­ли, посмотрели, какие мы, ну и хватит. Пожалуйста, опровергните!

 

Дорогая моя Светлана, только сегодня я пришли в нормальный вид и снова сажусь за письмо!

Сквозь грипп мучила мысль, что я обошла молчанием присланного Вами «Царя Салтана», так напомнившего мне детство. Я все рисунки Билибина знала буквально наизусть, потому что у меня были, вероятно, все сказки с его иллюстрациями, и я могу точно сказать даже, на какой странице какая. Это потому, что они связаны с коклюшем, когда меня держали в вазе, и я проводила время, срисовывая Билибина. Помню «Василису Прекрасную», вдохновившую меня на первую инсценировку и постановку «Василисы». Мне было восемь лет. Актеров, кроме меня, нашлось двое, две девочки, одна годом младше, другая на три года старше, очень высокая, и я ей дала роль царевича. Маленькая играла Бабу Ягу, а себя я, конечно, определила в Василисы. Весь спектакль должен был пройти в полной тайне от взрослых, которые были приглашены в последний момент, но не вмешивались ни в репетиции, ни в сооружение декораций. Это происходило летом, в имении теткиных друзей. Сама она должна была приехать из Петербурга накануне торжественного дня, и ей пришлось поручить письмом во что бы то ни стало привезти самую страшную маску, какую найдет, для Яги. Она раздобыла действительно страшную, один глаз с бельмом, нос крючком, из пасти торчат два клыка, и обрамлена эта физиономия рыжими космами. Я нашла, что маска очень похожа на рисунок Билибина, где эта Баба изображена в ступе, с помелом в руке, а руки у нее темно-коричневые от загара. Нужна была точность, поэтому, за неимением грима, я вымазала Олины руки йодом, только вот ступу сделать не сумела. Мы утащили у се отца свисток, в который ей надо было изо всех сил свистеть, для острастки. Русский лес (по Билибину) состоял главным образом из пальм и олеандров, которые садовник, посвященный в наши артистические секреты, привез ночью, прибавив к ним горы хвороста, опять же для шума, когда Баба Яга будет скакать через лес. Само собою разумеется, у нас были сарафанчики и настоящие лапти, в которых было очень трудно ходить. Самым «гвоздем» постановки я считала частокол вокруг избы, так как всё у того же Билибина Василиса стоит ночью перед избой и держит череп с светящимися глазами, а вокруг – частокол, утыканный черепами. Это было очень трудно, но помог тот же садовник, принесший по нашей просьбе, штук двенадцать шестов на подставках. На конце шеста, по моему указанию, он прибил дощечки и тогда уже оставались одни черепа, т. е., самое трудное, а времени было очень мало. Долго не задумываясь, я вырезала из белой толстой бумаги довольно странные шары с большими дырками на месте глаз. Снизу шары заканчивались острыми, как пилы, зубами, и зубы приклеивались к краю деревянной дощечки, на которой, за «черепом», должна была гореть свеча. Когда на «спектакле», в полной темноте ночи, появились эти странные белые шары с зубьями и со свечами, видными насквозь, непочтительная публика принялась хохотать, и, как ни странно, не угомонилась даже, когда Яга завыла в свисток и заскакала по хворосту. Царевич, в отцовском охотничьем костюме, который был ему невероятно велик, всё время делал вид, что крутит усы, намазанные жженой пробкой, и подбирал падавшие штаны, но в последнем акте, когда Баба Яга исчезла и пошла зажигать бенгальский огонь, мы с царевичем стояли, обнявшись, в густом дыму и верили в свою неотразимость.

Как всё это ярко вспомнилось от книжки, присланной Вами!

Билибина я хорошо помню в Париже. Мой отец был с ним знаком. Помню его большую мастерскую, его самого, с желтым лицом и небольшой бородкой, его жену, считавшуюся очень хорошей рисовальщицей по фарфору в Севрской мануфактуре, но главное помню его работы, которые были далеко не так хороши, как прежние, времен сказок. Он очень себя засушил, уйдя в графику всё глубже и педантичнее, потеряв и прелесть, и свежесть, став просто скучным. Знаю, что он вернулся на Родину и там много работал по реставрации…

Целую Вас крепко, поэт мои милый, и так хочу для Вас в еще молодом 69-ом году много счастья, удач, радости!

Привет от мужа, и он тоже просит нас не забывать.

Ваша Вега

 

7.

 

28 апреля 1969

Моя дорогая Светлана,

после того, что я уже давно получила от Вас такое, более чем милое, письмо, и стихи, и Левитана, и до сих пор не откликнулась, Вам остается только удивиться, но прошу Вас поверить, что я ни на минуту со всеми этими радостями не расставалась, если не в буквальном смысле, то во всяком случае – мысленно, начиная с того, что совершенно бесподобное Ваше стихотворение «В зеленом небе тишина…» каждый день, по много раз, повторяю, – оно заняло место среди самых любимых стихов. Знаете ли Вы-то сами, как оно хорошо? Мысленно я Вас за него просто цветами осыпаю и благодарю за то, что оно существует. Любимых стихов у меня не так уж много, вернее – самых любимых, своего рода избранников, да и то не всегда целиком, – иногда четыре, иногда две строчки, за которые жизнь отдашь. Так, например, всегда, везде, сквозь всё звучит «Белеет парус одинокий», но не люблю в нем «струю», «Просто любимых», – целиком любимых, конечно, много, но я говорю об избранных… Ваше «В зеленом небе тишина…» – это стихотворение волшебное, иначе не скажешь. В нем та магия стиха, которая так мало до кого доходит, а для меня – всего важнее.

За этюды – огромное спасибо. Они очень талантливы и сами по себе – стихи, так же, как Ваши стихи – картины. О нашей с Вами в этом похожести, скажу, что у меня тоже всегда эти два мира шли неразлучно рядом, рисунок всегда звучал стихами, и я так же, как Вы, писала к рисунку стихи, а стихи рисовала, пока не отложила кисти навсегда. Между прочим, забавно, что все художники всегда мне говорили, что я гораздо больше писатель, а все писатели – что я художник, а не писатель!

От Левитана, Вами присланного, тоже масса радости. Как я люблю эту «блоковскую» картину: в степи грустят стога. Вот художник, который звучит стихами…

Конечно, мы тут с огромным нетерпеньем ждем, когда познакомимся с Вашей работой на поливаемых грядках поэзии, а с Фетом Вы меня познакомили и пробудили желанье, наконец, его узнать, но пока что сижу на Тютчеве, Фета не раздобыла… Боюсь впасть в сентиментальность, но как Вы меня тронули и обрадовали всем тем, что говорите о моих стихах, которые, по-моему, похожи на орла из моего же стихотворения: «Клюв обломан, нет крыла, желтым глазом из угла смотрит в стену. Спит – не спит, в клетку наглухо забит». И все-таки, встретить любовь и признание себя, да еще на родной земле, даже если нет возможности выпустить орла из клетки, уже огромное утешенье, и не так остро чувство, что стихи плачут в ящиках стола, наглухо забитые в клетку.

По совету здешних опытных советских знакомых, я стучусь во все двери, чтобы разузнать, как поступить с возвращением на Родину. Ведь есть же у нас просторы необозримые, и если в Москве и Ленинграде ничего не получишь, то неужели подальше от центров такая же невозможность иметь крышу над головой? Михаила Максимилиановича влечет к себе Харьков (воспоминанья детства), но мы там никого не знаем… Мне интересно, существует ли в Советском Союзе такая простая вещь, как взять да и нанять квартирку, или же, как в Париже, это из области чудес? Как-то странно, что в Москве надо квартиру покупать. Откуда же взять такие огромные деньги? Этот мучительный вопрос просто в отчаянье приводит, а время летит, летит…

Читала сейчас Шишкова, «Угрюм-Река». Какие у него еще книги? Нигде не могу узнать, очень хотела бы.

Целую Вас крепко, дорогая моя поэтесса-художница, жду стихов, как хлеба насущного. От мужа сердечный привет.

Ваша Вега

 

8.

 

4 июня 1969

Дорогая Светлана, милое Вы мое существо, сколько мне радости от письма и стихов! Была рада и тому, что увидела Вас в «Голосе Родины»… Это – дом, в котором мы встречаемся, и дом мне очень близкий. Читая стихи, как будто сидела в редакции, в Харитоньевском. Я сейчас всецело в Москве, так как кончаю «Москва и москвичи» Гиляровского. Теперь, когда Москва уже знакома и ясно можно ее видеть мысленно, просто захватывает эта живая книга.

Приехать снова, т. е. «нанести визит», как в прошлом году» более, чем трудно, – слишком дорого… Вот и остается ждать чуда, что моя муза отличится и еще раз принесет мне литературную премию. Блажен, кто верует!

Кстати, недавно были вдвоем в нашем консульстве, где мне очень торжественно и трогательно вручили мою великолепную премию за рассказ в «Голосе Родины» (про моего негра в Америке). Щелкал фотоаппарат, и подали по этому случаю шампанское, но всё это дошло до меня значительно позже, уже дома, под вечер, и тогда я начала волноваться и переживать, а сидя в посольстве, так спокойно отнеслась и к поздравлениям, и к милой дружеской беседе, и к тому огромному перевороту, который в моей жизни произошел за те 8 лет, когда впервые никому неизвестная, «зарубежная» Вега начала работать из-за злосчастного рубежа, работать с родными людьми, печататься на Родине, а вот сейчас так чудесно и сердечно принята…

Но вернемся к Вашему письму и к стихам. Я так люблю сухие цветочки, которые нахожу, то в письме, то в Левитане, то в Фете. За присылку последнего благодарю, но… право, сухие цветочки все-таки мне больше говорят, чем, простите, Фет, у которого, для моего уха и пониманья, местами чудесный проблеск, находка, чаще всего звуковая, – но в общем я никак в него не могу войти. Возможно, всё дело в вибрациях, вероятно, мои вибрации не соответствуют, так, например, я искренне ненавижу стихотворение «На заре ты ее не буди…», а еще больше знаменитое «Рояль был весь раскрыт», где у поэта нет иной цели, как ее любить и над ней плакать. Посижу над книгою еще, авось, завибрирую в лад… А вот – четыре строчки одной совсем неизвестной авторши, которые для меня – и музыка, и картина, и душа, и ритм, и бесконечные вереницы встающих из-за образов мыслей:

 

 

Видите эти луны?

Слышите звоны моря?

А уходящие шхуны

Полны серебра и горя.

 

 

Такая же необъяснимая «магия стиха» и у Георгия Иванова:

 

 

Пахнет Волынью,полынью,

Пахнет тюрьмойи сумой, –

 

 

казалось бы, ничего особенного, ни нового, ни поражающего душу, а самый подбор магический, как у Бетховена, – фраза проще простого, пять нот, а так распределены, что за них и симфонию отдашь…

Что до Ваших стихов, то в них художник всё больше и больше выступает на первый план. Интересно, что Ваша стихотворная палитра нередко обходится без полутонов, без светотеней, и что в ней властно и размашисто разгуливают преимущественно сиреневый, синий, желтый и красный, на котором снопами и клубами буйствует снежно-белый, и по этой палитре видна и ощутима Ваша большая молодость, проходящая мимо полутона. Думаю, что Вам знаком художник Коро? Я очень люблю его дымную серебристость и мягкость, но особенно в нем очаровательны те связующие, трудно определимые полу– и четверть-нюансы, которыми, выходя из глубокой тени, он доходит до загорающегося солнечного пятна, и вот засветился неожиданно угол каменной стены, или ветка в чаще. Ветка как бы пылает красным золотом, а ни красного, ни золота в ней нет, как таковых: они получились от постепенного подкрадыванья тихих, нейтральных пятнышек, влившихся одно в другое, т.е. не от самого положенного красочного пятна, а от соотношенья тонов (если я правильно перевожу непереводимый французский термин). Кстати, позвольте дать Вам один совет, он из очень ценных и сразу помогает совсем по-новому смотреть и видеть. Дал мне его, в моей ранней юности, один большой художник, и я научилась «правильно смотреть» буквально в одну минуту. Я училась у него живописи. Кроме меня, было еще несколько учеников и учениц. Писали маслом. Задача была: окно, серенький день, на подоконнике толстая подушка снега, а в комнате, рядом с окном – темный деревянный пюпитр и на нем лист белой бумаги. Мазали честно «как видели» и получалось что-то странное. Одна девушка в отчаянии говорит художнику: «Ведь бумага белая, правда? Я ее сделаю белой, как вижу, а получается бурая». – «А вы, – говорит, – на нее не смотрите, смотрите между нею и снегом, в пустоту. Таким образом, глядя мимо обоих, вы видите и снег, и бумагу. А ну­ка, бумага сейчас какого цвета?» – «Кобальт? – кричит та. – Частый кобальт!» – «Ага, – говорит, – увидели? Ну и валяйте кобальтом, не бойтесь». Он давал очень трудные задачи, уча именно соотношенью тонов. «Если, – говорил, – ваша отравная точка синяя, идите от нее так, чтобы соотношеньем следующих красок дать нужный колорит». Был у нас натурщик, какой-то бородатый цыган с серьгой в ухе. Его укладывали на гипсовую подставку, на которой он лежал, облокотясь, сам очень смуглый, как из бронзы, и вот с этим живым памятником нас совсем замучили, со знаменитой «отправной точкой». Где-то – зеленый блик. Начинай с него. Бери веронез и иди постепенно от веронеза, всё дальше и дальше, находя связующие. На одном холсте получился человек из шпината, на другом из шоколада, а когда учитель стал поправлять шпинат и шоколад, ученики приходили в ужас: откуда он берет какие-то серые кляксы и другие, ни на что не похожие, однако от его неожиданностей натура оживала и превращалась в смуглое человеческое тело.

Эта лекция о живописи клином врезалась в мое письмо. В заключение хочу Вас повеселить, рассказав анекдот, очень неплохой. В 30-х годах Джоконду раза два как-то ухитрялись выкрасть из Луврского музея, потом ловили воров и она возвращалась на место, и вот, по этому поводу тут же придумали такое: шайка ловких молодцов выкрала «Джоконду» и отправляет ее в Лондон своим соучастникам, для продажи. Чтобы она благополучно дошла в нужный адрес, ее поручают художнику, и тот пишет на ней пейзаж. Картина едет в Лондон и вместе с этим отправляется туда телеграмма: «Уберите пейзаж, очистите то, что под ним, и продайте в Америку». Приходит ответ: «Убрали пейзаж, соскоблили Джоконду. Кому предлагать портрет министра внутренних дел?»

Целую Вас крепко, искренно Вас любящая Вега.

 

9.

 

26 сентября 1969

Дорогой мой Свет-Поэт, отчаянно запаздываю с ответом и прошу не думать, что Вас забываю, или ленюсь, или разлюбила. У меня было удивительно суматошное время.

Рада, если понравилось посланное Вам с оказией итальянское ожерелье, и очень хорошо Вас в нем представляю рядом с новогодней елкой, наверно такой же длинненькой и стройной, как Вы сами.

Спасибо Вам и Алене за участие в квартирном вопросе, но он для нас недосягаем, увы, из-за цены. И все-таки, несмотря на неодолимые препятствия, мы не теряем веры в возвращение домой.

Тут приезжала очень немолодая и глубоко несчастная моя приятельница из Парижа, и, чтобы ее развлечь, мы повезли ее в Розенгартен (сад роз), одно из прекраснейших мест в Берне, где около 600 разновидностей роз, самых удивительных оттенков и форм. Сплошное царство красоты и запахов, и все это на дымном фоне далеких гор. Там с нами заговорила группа советской молодежи – туристы, студенты, почти все с Кавказа. Рассказывали о Кавказе, куда я так мечтала попасть и не попала, а я, беседуя с ними, подумала, что ведь может же так случиться, что Вы попадете в Берн? Почему бы нет? Сколько писателей повидали чуть не всю землю?

Цветок с Урала, как и цветочки из Фета, вклеены в московский альбом с фотографиями незабываемых дней. Квартира наша совсем больше не швейцарская: куда ни взглянешь – всё русское, и корешки книг, и войско матрешек, и самовар, и пачки писем, и лица друзей в рамках. Киса Куприна прислала мне чудный подсвечник на две свечи, бронзовая девушка в кокошнике с подвесками, которая редких посетителей приводит в восторг. А Ваша присылка книги шаржей еще не кончила нас забавлять. Есть очень удачные, особенно удачен Евтушенко. Лучше такому остряку на зубок не попадаться!

Здесь у нас завелся большой чудак знакомый, который изобрел диковинную машину и собирается ею перевернуть весь мир Человек весьма образованный, с двумя факультетами (женевскими!). Живет он в соседнем городе, Нешатель, приезжал сюда, по своим машинным делам, раздобыл адрес и познакомился. Потом умолял приехать посмотреть его изобретение, и мы на днях собрались с духом, сели в поезд и отправились. В машине я, конечно, ничего не поняла, дошло до моей смекалки только то обстоятельство, что если у нас на Родине ее пустят в ход, то нефть уже никому не будет нужна, так как все машины на свете будут работать сами по себе, от этого мне стало грустно, но этот энтузиаст видит какой-то новый золотой век, в котором он забил Эйнштейна и сделал невозможное возможным. У этого чудака, кроме модели машины (масса рогов, торчков, рычагов и вид самый дьявольский), вообще полеты во все стороны, и всеми полетами он обирается переворачивать мир. Так, например, если машина, которая только чуточку не доделана, но это пустяки – так вот, если она будет доделана, – он будет поднимать Баха и Бетховена на новую высоту, чтобы «амплифицировать» их творчество, которое выиграет вдвое от его стихов, а стихи надо читать одновременно с симфонией или сонатой. Это он долго изображал, и я совсем скисла. Михаил Максимилианович ничего не выражал, но на лице у него была написана такая зеленая скука, что мне было смешно. Живет наш изобретатель в удивительной комнате, похожей на купе в вагоне и отделенной от маленькой кухни перегородкой, вроде иконостасов, где у него и Будда, и древнееврейское изречение из Экклезиаста, и символы Майи, и что-то полинезийское, и даже будто бы толстая книга, а когда корешок повернуть, – там его собственный лик из гипса, и он говорит, что заранее заготовил свою посмертную маску.

Мои скитанья по Швейцарии так непохожи на Ваши по родным просторам, что не могу не сказать о впечатлении от Цюриха и от Нешателя. Цюрих похож на огромный рот, забитый кривыми зубами в дырках. Это что-то каменно-бетонное, в лихорадочном припадке стройки, всё перекопано, гудит, гремит, никакой зелени… Что касается Нешателя, – городок малюсенький, узенький, прямо от огромного чудесного озера лезет на крутую гору, похож на курорт, и мне не по душе. С радостью вернулась в мой «Берноград», мой город-лес, с розовыми туманами и колоколами. По поводу Берна пишу всё время что-то, хотя, казалось бы, откуда время? Если спросить, какая из распыленных молекул пишет стихи, не смогла бы ответить. Может быть, во сне…

Кроме соперника Эйнштейна, мы совершенно никого не видели… Человеческие голоса у нас – это стукотня машинок и потом чтенье друг другу написанного, а общество очень забавное: я так раскормила и избаловала воробьев, что они являются в гости, один даже посидел на пишущей машинке, а другой уселся в корзину ям бумаг и не хотел вылезать. Пришлось вытряхнуть за окно.

Целую крепко, пишите! С огромным интересом жду, когда Ваша работа дойдет до победного конца. От Михаила Максимилиановича сердечный привет.

Ваша Вега

 

10.

 

25 января 1970

Дорогая моя Светлана, у меня очень неприятно начался год и, откровенно говоря, я немного потеряла голову: в парижском и издательстве «пропали» мои рукописи. Шюзвиллю, который по моей просьбе зашел туда, чтобы забрать рукопись, сказали, что пакет с нею уже послан на его имя. Почта на все запросы отвечала, что пакет попал в почтовую забастовку и она за него не ответственна. Начинать всю работу заново выше моих сил. Эта неприятность выбила меня из колеи, и мне надо было заставить себя переключиться, что я и сделала, усевшись за книгу о бабушке. Ушла в нее с головой и ни о чем другом не думала. Вероятно, из-за этого удара по темени, я и забыла Вас поблагодарить за пушкинский дубовый листик из Михайловского, который меня так тронул и обрадовал! Только вчера нашло на меня просветленье, я открыла книгу, в которую его вложила в ожидании, что куплю рамочку и поставлю в мой русский уголок, и тут же вспомнила, что я даже «спасибо» за него не написала, а ведь как была рада получить! Находка листика принесла, очевидно, удачу, потому что сегодня я говорила по телефону с Парижем, и Шюзвилль радостно сообщил, что, как ни странно, мои рукописи в издательстве внезапно нашлись. С меня точно какая-то пелена спала!

У нас на Родине никто не имеет представления о том, что делается в издательском мире Парижа, где, как пишет Шюзвилль, сидят акулы, гоняющиеся да моментальной наживой и делающие огромные состояния на самой низкопробной литературе, лучше всего продающейся. Об этом можно было бы написать книгу. Но зато, как отрадно знать такого чудесного старика, как Шюзвилль, у которого такое богатство знания, сила духа, любви ко всему прекрасному и настоящего рыцарства, как в отношении людей, так и в работе, которой он вдохновенно увлекается, говоря с восторгом: «Всю ночь работал и даже спать не хотел, так увлекся переводом о Матиссе с итальянского на английский». Если у меня сохранится способность так молодо радоваться переводу в его возрасте, то правда, и старость не страшна. Ну вот, после столь высокого примера, перейдем просто к житью-бытью. Сидим в густой зиме с 1-го ноября по сей день и поэтому, как все северные звери, здоровы. Не перестаем уповать на какое-нибудь чудо, которое вдруг свалится с неба и даст нам возможность поехать домой. Туманно наметились проблески новых возможностей, после разговоров в консульстве, только нужно терпение.

Недавно вышла в свет книга Ксении Куприной, за которую я так рада! Хорошо, что друзья всем с нами делятся, как будто мы рядом и не выпали окончательно из жизни и событий. Присылайте, присылайте свет в конверте (кажется, так начну стихотворение). И помимо стихов, от Вас с Аленой много света.

Чаще всего письма приходят утром, когда мы пьем кофе. Сначала звонок – два раза – значит, заказное, а если заказное – то от Вас. Потом длинный крик на лестнице почтальона утробным басом: «По-о-о-ост!» Он медленно ползет по лестнице, а тот из нас двоих, кто раньше успел, быстро спускается, встреча происходит на полпути. Потом быстро, кое-как дошатывается кофе, раскрывается конверт и сначала читается письмо (иногда два раза подряд), потом надо сесть поудобнее, закурить и, зажмурясь, слушать стихи. Когда же выйдет Ваш сборник?!

Не хочу ждать и, когда закончу бабушку, возьмусь за аккуратное перепечатанье и переплету две книжки, для себя и для Вас.

Крепко Вас, дорогая, целую и, как всегда, жду письма, когда выпадет отдых от великих трудов с диссертацией. Привет от мужа.

Ваша Вега

 

11.

 

23 мая 1970

Дорогая Светлана, сказать не могу, как была рада письму, стихам, Гоголю, Михайловскому, Палеху, сухому цветку и бесконечному Вашему вниманию. Поразились, кроме того, Вашему знакомству со стихами Игоря Северянина, так как считали его давным-давно забытым. Впрочем, не помнить нельзя, показательные образцы безвкусицы должны храниться. Какое-то ухо у этого Игоря, конечно, было даже музыкальное, чем у многих иных признанных, с их икотой и шершавостью. «Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб».

Не посылайте диссертацию, лучше дайте мне все 450 страниц в Москве (уже скоро!).

Показала некоторые Ваши стихи Шюзвиллю, он больше всего оценил «В зеленом небе тишина» и, не зная, что Вы художник сказал, что его особенно поразила красочность, словно всё увидено через резное цветное окно, и, конечно, много ахал по повод музыкальности стиха. Я очень горжусь моим любимым «зеленым небом». Это мне еще и потому близко, что всюду и всегда, в самых разных странах, мне запоминалось зеленое небо больше других, – родная стихия, но с голубым очень мало связано, так же, как с солнцем: всегда от него прячусь в прохладную тень, а в живописи люблю полутона, сумерки, рассветы.

Послала Вам статью, переведенную мною, она интересна, но. автора ее я не помню, я забыла написать на страничке его имя, и положила номер журнала в шкап и не помню, из какого номера переводила. Это на меня похоже и напомнило, как в детстве я должна была учить по-немецки огромный кусок из шиллеровской «Орлеанской Девы». Было это летом, в жару, мухи пищали на клейкой бумаге, мне хотелось в сад и от «Девы» я до слез зевала. Через комнату прошла какая-то теткина знакомая, которая у нее чай пила, и спросила меня: «Над чем ты страдаешь?» Я ответила. – А кто написал «Орлеанскую Деву»? – спросила она, на что я с негодованием ответила, что мне это абсолютно всё равно, и довольно с меня, в жару, самой «Девы», чтобы еще заботиться об авторе.

Сегодня выходила рано утром и всё Вас вспоминала, – как Вы оценили бы этот буйный праздник цветов. Всё кругом в цвету. На каком-нибудь пышном кусте вчера даже бутонов не было, а утром он весь покрыт круглыми белоснежными шарами с запахом резеды; чуть подальше – опять какие-то неизвестные выпустили тоже белые, во все стороны льющиеся фонтанные струи, а там каштан весь в свечах, а в траве, перед домом, желтые, лиловые, синие примулы. Даже гастрономические магазины выставили на улицу чащи ирисов, роз, гвоздик. Берн в это время замечательно красив. Моя обезглавленная подруга – береза, которой палач даже руки отрубил, всем смертям назло «переоделась» в новое платье, из голой шеи выпустила чудесные зеленые плюмажи и укрепила мою веру в бессмертье. Говорю ей, что скоро увижу ее московских сестер!

Уже известно, что полетим на «Туполеве», в пятницу, 14-го августа.

Целую крепко Вас и Алену, от мужа привет. Радуюсь, что с 450-ю страницами покончено, и что Вы можете резвиться на сво­боде.

Ваша Вега

 

12.

 

24 июля 1970

Дорогая Светлана!

С радостью читала письмо и, в частности, очень рада за Шюзвилля, который так много сделал для русской поэзии, а все следы растерял. Немедленно ему пишу и даже выпишу из Вашего письма всё, что касается его и Гумилева. Заодно, может быть, узнаете, есть ли следы работы Шюзвилля с Валерием Брюсовым! Мне кажется, нашему чудесному старику всё это будет живой водой. Он и во сне не видит, что его нашли в библиотеке.

Борисова-Мусатова люблю и рада, что мы в этом сходимся, особенно потому, что не терплю милого Вам Матисса. И он, и Пикассо, и Шагал, с его одержимостью синими лошадьми, – отголоском детства в мясной лавке, среди посиневших туш, — на меня наводят нестерпимую тоску. Много лет назад, на юге Франции, я знала некую Клод Леви, хорошую приятельницу Матисса. Леви была злая, тощая неряха, очень возомнившая о своем художественном таланте, которого у нее и в помине не было. Вечно больная и настоящими и вымышленными болезнями, она платила докторам не деньгами, а своими произведениями, говоря, что насаждает новые тенденции. Картины были такие: на большой ярко-желтой картонке рассыпаны красные кляксы и во все стороны наклеены ее же, Клодовы, грязно-бурые волосы. Другое ее творение я видела у нашего с нею общего доктора: на этот раз кусок картона был серый, на него наклеены две рыбы, вырезанные ножницами, одна их ситчика в горошинку, другая из шотландской клетчатой шерсти, а вместо водорослей – опять же волосы автора… И вот Матисс «вывел» Клод Леви в люди. Она стала зарабатывать большие деньги, благодаря его горячей рекомендации и громким статьям об ее декоративных фантазиях. Тут уж и волос выдирать не пришлось. Она просто лила на бумагу цветные чернила, подпуская и золотые, потом складывала бумагу пополам, – как все дети делают, – выходили какие-то сумбуры, чаще всего в форме бабочек, и спрос был огромный, а желтые и серые картоны с волосами так стали цениться, что доктора и другие кредиторы торжествовали: сам Матисс признал! Нельзя отрицать у Матисса и Пикассо дара красок, но это не искусство…

Не могу сказать точно, сколько времени мы пробудем на Родине. Вообще, на этот раз давит меня огромная печаль: кажется, что эта поездка будет последней и прощальной. Видя, как чудовищно долго тянутся всякие издательские дела, я предвижу волокиту с моей книгой, которую везу, но ведь не буду же я вечно жить на этой неудобной и прелестной планете!

Дни сейчас растрепанные, лохматые, вихрь гонится за вихрем, деревья за окнами неистово раскланиваются во все стороны, а моя обросшая береза приобрела певца своей печали: на закате на самую вершину усаживается дрозд и начинает петь! Тогда в зеленом небе уже тишина, всё цепенеет, живут только дрозд и береза.

Всем, всем самый сердечный привет, и… через две недели – ни дрозда, ни березы, а вольное небо и прилет в Шереметьево, а там… «ба,знакомые всё лица!» Невозможно допустить, чтобы мы не встретились.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-13 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: