ЕДИНСТВЕННОЙ ЗВЕЗДЕ НАД БЕРНОМ 3 глава




Ваша Вега

 

13.

 

2 ноября 1970

Дорогая моя Светлана, утро началось прекрасной неожиданностью: журналом со стихами и письмом!

Вашим манускриптом в 450 страниц увлекаемся по вечерам. Читаем, как пьют хорошее вино, – медленными глотками и часто прерываем чтение, чтобы обсудить. Поражает не только талантливость, и, благодаря ей, неостывающая «интересность» труда, но и то глубокое знание дела, которым Вы буквально блещете. Ничего подобного в Европе не найдете. Когда-то я усиленно слушала лекции об искусстве и посещала в Париже литературные кружки. Устала от узости, от прилипанья к одной точке, не приводящей ни к чему целому и, в общем, пустоты, заполненной, как вышивкой по трухлявой материи, разборами, представляющими поэзию как отдельные прыжки или танцы на фарфоровых ножках… Честь и слава Литинституту, но, как говорит муж, – дело не в одном институте, но и в институтке. Какой же вы, друг мой, после этого «Обломов»!! Кстати, я тоже эту книгу очень люблю.

Со мной произошла опять маленькая история не без домового. Вчера я написала Вам и Алене общее письмо и хотела вложить в него московские фотографии, на одной из которых Михаил Максимилианович моими стараниями вышел без целой половины головы, а вы обе забыли снять очки, но вот влез в мои бумаги домовой, и письмо внезапно пропало бесследно.

Ничто больше меня давно не удивляет, особенно после того, как мой муж извлек на свет маленькую бумажку, на которой записал четверостишие, мне незнакомое:

 

 

Терпишь двадцать разрозненных «я»,

Изкоторых четырнадцать лишних.

Если даже и любишь себя,

Никогда ни к одной не привыкнешь.

 

 

К моему великому удивлению, автором оказалась я сама. Конечно, я заспорила, уверяя, что никогда в жизни ничего подобного не писала, но он рассказал, что я проснулась среди ночи и потребовала, чтобы он сию минуту это записал, что он и сделал, так как у него всегда под рукой и бумага, и карандаш. Я абсолютно этого не помню, вероятно, создалось в подсознании. Странно, что признав четырнадцать лишних, я какие-то шесть по-видимому охотно принимаю. Хотела бы знать, какие именно, и что это за шестерка? Однако думаю, что все два десятка объявившихся разрозненных Вег (не случился ли в небе катаклизм?) одинаково верны дружбе и поэзии.

Жаль, что Вадим уже родился прошлого 28-го и мы, не зная об этом событии, не присоединились для чествования на расстоянии. Мы погружены в его стихи и полны симпатии к этому очень тонкому и своеобразному поэту.

Хорошо, что Вы видели мою Кису на сцене. Кажется, она в этой пьесе очень удачна?

Так как мы оба верим, что третий раз всегда в жизни бывает, а Михаил Максимилианович видит этот раз окончательным, то на будущий год мы вероятно будем вместе и услышим плеск живой воды стихов. Даже твердо обдумываем путешествие морем!

Вас, моя дорогая, целую и еще раз благодарю за присылку журнала и за посвященную мне «Зеленую тишину».

Ваша Вега

 

14.

 

6 декабря 1970

Дорогая моя Светлана, Ваше письмо принесло нам тот хороший, свежий ветер, которого так не хватает в сером, липком тумане этой зимы.

Мечте о Ницце я не могла не улыбнуться. Мы здесь свидетели гибели многих больших и малых Атлантид, и так трогательно, что есть еще люди, верящие в их существование. «Лазурный берега погиб и от него осталось только вечное море, которого из Ниццы и других, прежде прекрасных мест побережья, даже не видно, из-за выросших бетонных стен, реклам, освещенных и воющих джазами баров и купальщиков, кишащих в такой тесноте, что на далеком пространстве видна не вода, а тысячи голов, теснящихся, как икра в банке. Только уехав в глубь, в горы, только поднявшись по горным дорогам, еще недоступным для автомобилей, находишь то, что еще живо – Лазурный Берег и оливковый Прованс… Относительно недавно, одним из прелестных мест между Ментоной и Ниццей, было орлиное гнездо, помнящее войны с сарацинами Старый замок на вершине крутой высокой скалы. Называлось это место Эз… В какой-то ужасный день Эз купили американские предприниматели, замок подновили, отменно забетонили и… устроили отельчик. Так и всё и везде. Я прожила несколько лет в Ментоне, но больше меня туда не заманить. То ли дело Златоуст и гуси посреди улицы!

Мечта о камине мне очень близка: я не перестаю оплакивать их исчезновение и приветствую те новые бернские дома, в которых наряду с трубами отопления посадили уютные камины для двух-трех поленьев.

Приходили к нам наши молодые швейцарские друзья, влюбленные в Россию. Я им сделала, чтобы их порадовать, блины, самые настоящие, из гречневой муки и даже с икрой. Энтузиазм был полный, но молодой человек заявил, что в жизни не ел таких бесподобных маленьких омлетов, и удивился, почему у икры вкус рыбы, «Ведь ее же не делают из рыбы?» Это не помешало весь вечер проговорить о Москве, а когда он смотрел фотографии, то указал прямо на Вас и сказал: «А это, конечно, та поэтесса, которая хочет купить ученого попугая, чтобы отучить его говорить!»

Из всех стихов, кроме Ваших, привезенных и полученных из Москвы, меня пленил Кушнер, а у Кушнера «Утонувший мальчик», в котором вода поет, как в Мендельсоновском Гроте Фингала. «И где-то рядом дерево идет». Присоединяю ангела с плавниками к тишине в зеленом небе.

Мы оба Вас обнимаем и целуем. Ваша Вега.

 

15.

 

26 декабря 1970

Дорогая Светлана, изо всех писем последнее самое хорошее, самое «свое». Конечно, волнует и огорчает Ваша болезнь, но зато как она помогла Вам написать целый дневник, рассказывая шаг за шагом всё, что можно было рассказать, включая суп из топора и стихи Поплавского, а главное чем-то больше Вас открыв, глубже и яснее. Я так к Вам перенеслась, в комнату среди этюдов, и так придумывала вместе с Аленой, каким бы способом Вас вылечить. Я знаю, что как-то, уже с сильным жаром, Вы выскакивали из постели и садились к окну, откуда дуло, находя высокое забвение в виршах, и потому на Вас сержусь, что сама это постоянно делала, как бы меня ни вразумляли.

Описание супа меня очень развеселило, так как вполне соответствует моим переживаниям: в патриархальном Берне существуют правила, которые я всегда забываю, и, благодаря моей беспечности, мы попали в веселую переделку. Тут так празднуют Рождество, что запирают все лавки и магазины на много дней, и вот получилось, что на этот раз из-за того, что Рождество в четверг, устроили праздничный «мост» со среды по понедельник! То самое и с почтой, но это ничего: есть надежда, что в понедельник будут горы писем, а с пропитанием хуже. Уныло смотрю на запасы макарон, риса, гречневой крупы (все эти плоды земные разрешены Михаилу Максимилиановичу в микроскопических дозах). Есть в запасах одно яблоко, один апельсин и пара каменных груш, а вот супа не выдумаешь. Муж мой философ, и уверяет, что в этой скудости глубокий смысл, но я понимаю, что он надеется на выход из диеты и на полные горшки черных каш и запеченных макарон, которых я ни за что ему не дам.

Благодарим очень и очень за китайскую поэтессу. Сейчас я только просмотрела книжку, но еще не углублялась, разбираясь в Вашем Клюеве, а тут как раз получила из Москвы Есенина, так что не могу скакать из страны березового ситца в китайскую джонку.

Поплавского я лично не знала, только на вечерах поэтов раза два встретила. Бедный был так отравлен кокаином, что жил в бреду, потому вероятно и в стихах его чувствуется расшатанность каких-то центров и одолеваемость тысячами видений одновременно, вроде огромных клубков запутанных разноцветных ниток, хотя иногда вдруг выскакивает связный и певучий узор, но он тут же тонет в хаосе. Люблю его четыре строчки, – ничего не помню ни до ни после них:

 

 

Белый домик, я тебя увидел

Из окна

Может быть, в тебе живет Овидий

И весна.

 

 

У нас в Майами, во Флориде, на темноголубой стене была гипсовая голова Платона, и из-за этих строчек я его называла Овидием.

Ваши стихи, как всегда, обрадовали. О закате… Что могу сказать о закате? Мои закаты кончились над Черным морем. Равных им я никогда не видела. Случались неплохие закаты, но только что неплохие, обычно заливавшие землю розовым, но сами по себе закаты, во Франции, в Америке, в Швейцарии, – или красный диск в голом небе, или желтая болезненная полоса на горизонте, за тучами. Никогда, никогда не привелось видеть ни одной из тех грандиозных, всегда разных картин, которые раскрывались над Черным морем, прямо перед нашей дачей, стоявшей у самой воды. Все огненные города, башни, караваны верблюдов, черные ангелы в лиловых тучах, россыпи маленьких облаков с золотыми краями, бледнозеленые озера в бархатных синих берегах, громадные спящие слоны, весь пурпур, вся бирюза просветов остались там, на побережьи… Но те, необыкновенные звезды, отражавшиеся в Черном море, тот единственный в моей жизни бездонный Млечный Путь, который лежал прямо над головой и светился в воде, опрокинутый, навсегда со мною, и я не перестаю их видеть. У меня когда-то было немало стихов о закатах. Писать о них теперь пришлось бы с географическими пояснениями. Это вроде раков: во Франции раки от носа до хвоста не больше пяти сантиметров, и когда говоришь французам, какие огромные раки в России, они смеются, уверяя, что им говорят об омарах, так как раки большими не бывают.

Знаете ли Вы, что моя книжка стихов благополучно родилась? А «Александра Карловна» тихо спит в издательстве «Искусство». Мне вышлют 50 книжек «Одолень-травы», так что скоро получите. Я бы сказала, что этот сборник очень специальный по подбору, но говорят, что им открывается дорога к следующему, менее узкому по тематике. Поживем, увидим. Главное, что я заговорила, хотя бы и четверть голоса, на родной земле. Вместе с Вами переживаем все волнения, связанные с защитой диссертации. Но я за Вас не боюсь и уверена в полной победе. Ничто настоящее не проваливается. До скорого письма!

Ваша Вега

 

16.

 

30 января 1971

Дорогая наша Светлана!

Ваши письма похожи на ларцы, наполненные драгоценностями из самых разных стран, которые хочется примерять перед зеркалами и без конца перебирать. Вспоминается шкатулка моей тети, которую она позволяла раскрывать и разбирать, когда я «хорошо себя вела». По моему тогдашнему возрасту, она мне казалась неисчерпаемой, и каждая вещица содержала в себе истории, сказки и картины. Содержание Ваших писем и стихов в тысячи раз богаче той шкатулки. Как же тут жаловаться на отсутствие «презренного металла», когда с такими письмами, не тратя ни денег, ни времени на таможни, можно часами путешествовать! Глаза разбегаются, и просто не знаешь, за какую строчку ухватиться, чтобы отвечать.

Это письмо пришло под знаком собаки, которую долго пристраивали, кончилось тем, что она поселилась в столовой, прислонясь к большой банке горчицы, никогда не сходящей со стола. Михаил Максимилианович постоянно рассматривает этого нового домового и замечтал иметь точно такого же, но живого. Что-то есть в дивной собаке от Врубелевского Пана, и древнее, и земное, и мудрое, а во всем этом – прочная дружба, на которую можно положиться, закрыв глаза. Поселился наш пес в столовой потому, что я всё, что мне особенно нравится, тащу в эту столовую, и становится она своего рода «тетиной шкатулкой».

Из Комитета сообщили, что книжки мне высланы. Не обошлось без типографских шалостей, и право же есть от чего рвать на себе волосы. В одном из стихотворений вместо «ели» преспокойно напечатали «если»: «И если в шелесте ветвей», создав неожиданно новую древесную породу. Пусть знают читатели, что в Москве развели деревья «если»! Меня утешают тем, что эти небрежности хоть и досадны, но «смысла не искажают», как будто в стихах важен только смысл!

Книга о бабушке блаженно спит и неизвестно, не переспит ли и мою собственную смерть. Когда я узнала из Вашего письма о бесконечных хождениях по мукам, где какой-то страшный Горлит (или Гориздат?) напомнил мне Змея-Горыныча о трех головах, то и тени оптимизма у меня не осталось. Змея-Горыныча, картонного, яркозеленого я видела в мои шесть лет, в театре, и до сих пор не могу забыть, как он шлепал, качаясь, по сцене и был громадного роста, а в животе у него было окошко и в нем – голова актера, с черными усами, лихо закрученными, и с совершенно безразличным выражением лица. Заедал ли этот Горыныч книги, проглатывая их на долгие годы?

Наша жизнь?.. Склоняйте слово «нога». «Ногой, ноге, ногу..» Ее обладатель почти всё время лежит, или сидит, вытянув перед собою эту трудную приставку на стул с подушкой. Тем не менее молодые наши души не унывают ни из-за ноги, ни из-за «этой зимы» и так же раскрывают руки навстречу воображаемым счастливым переменам, как добрый дух на сшитом Вами календарике. Ношу его в сумке.

О молодых душах: вполне с Вами согласна насчет стыдливой крылатости Михаила Максимилиановича. Очень правильно и глубоко замечено! Если бы я писала его портрет, то он был бы тем водяным ангелом, с крыльями-плавниками, который берет душу утонувшего мальчика, мешая ее с пузырьками, и вместе с нею смотрит, «как где-то рядом дерево идет».

О поэте Н. Гронском. Не к своему, а ко всему зарубежному стыду, скажу, что за всю мою жизнь в Париже я никогда не слышала этого имени и не имею понятия о таком поэте. Это тем более странно, что о нем никогда даже не заикнулся Сергей Маковский, постоянно выкапывающий новые таланты изо всех углов, всегда с кем-то носившийся или кого-то съедавший живьем, а уж от него я имела не только горы имен и стихов, но и почти все книжечки, издававшиеся с 20-х по 50-тые годы. Не слышала я о Тройском ни от Злобина, ни от Марины Цветаевой, и могу с уверенностью сказать, что о нем не заикался Ходасевич. Может быть, Вы найдете в Ленинке «Современные Записки» и «Числа»?.. Со своей стороны, если нападу на след – сейчас же сообщу.

Целуем Вас оба, обнимаем, неутомимая наша собирательница света.

Ваша Вега

 

17.

 

29 (?) февраля 1971

Наша дорогая Светлана!

Сегодня уходит этот ужасный «сечень», модернизовавший себя в «февраль». Вот уж правда, прислали свет в конверте! Как ни трудна жизнь, особенно под знаком Горыныча, она у вас там кипит и бурлит. Музеи, импрессионисты, всевозможные хождения по мукам, планы на будущее… Боже мой, какое изобилие!

Ваше письмо читали вместе, целый час, а стихи отложили и «после-кофе», в 4 часа, т. е. время полного покоя. Кстати о покое: помните у Булгакова, Мастер и Маргарита уходят в Дом покоя после смерти? Мы всегда наш бернский скит так называем, а у Мастера есть даже черная шапочка. Но тут и не без Андерсена который всегда где-то поблизости. Всю жизнь я прожила в его атмосфере, и сейчас он не устает создавать целые миры во всех предметах, будь то зажженные свечи или ворчливая кастрюля на плите. А за стенами дома теперь все меньше интересного. Ни выставок, ни фильмов (советских не дают никогда), а в библиотеку ходить лень, уже потому, что дома столько накапливается чтения, – дня не хватает. Правда, я решила заставить себя оторваться от русских авторов и заняться разбором швейцарских поэтов, о которых ровно ничего не знаю.

Гронским Вы меня сконфузили! Вот Вам и Париж, «мировой светоч»! Вернее всего, что скромность и изолированность от литературной братии и сделала его имя будто бы неизвестным. Я лично не люблю цветаевского влияния и морщусь от ненужное о «ушед» вместо «уйдя». Происхождение слов, общность корней и дохождение по этим корням до смысла, якобы их обобщающего, у Марины, под конец, дошло до мании, когда она доказывала внутреннее родство слов «пудель», «педель» и «педаль». Для моего ленинградского Икара, обожавшего Цветаеву и очень с нею дружившего, все, что она писала и говорила, было законом. У нее был огромный дар, обещавший в молодости дать очень много. Много она и дала, но, к сожаленью, влияла не тем, что в ней было ценного, а «пуделями» и «педалями». В Париже был очень милый человек, Борис Веснин, ученый, работавший в Пастеровском институте по гормонам, но от гормонов, благодаря которым Пастеровские мудрецы намеревались создать лошадь величиной с кошку, и кошку величиной с лошадь (Боже мой, какой опасности избежала Киса Куприна, у которой кошек – не меньше дюжины!), Бориса всегда тянуло к поэтам, и он посещал всякие группы, сидя в углу и слушая стихи. Однажды, никому не говоря ни слова о придуманной им шалости, он из такого угла заявил, что хорошо знает Марину Цветаеву и нашел у себя се неизданное стихотворение, которое она ему посвятила. Начало было такое:

 

Пращур –

Хлыщ,

Чересчур

Прыщ,

 

Дальше шли глубокие слова:

 

Я, землю грызя:

Близко ль здесь вода?

Он, в облако лбом:

Льзя!

 

Это разбиралось поэтами с большим жаром. К сожалению, у многих пращур с чересчуром и «льзя», нет-нет, да и проявлялось в вариантах. Но уехав в сторону Марины, я оставила в стороне Гронского, искренно жалея, что ни его, ни о нем ничего не знала. Придется мне с зарубежной поэзией знакомиться через Москву, более осведомленную насчет пиитов, чем мы.

Ни в коем случае не собираюсь выступать критиком поэзии и поэтов, говорю просто, как их чувствую, и это, конечно, субъективно. И так – во всем. Вибрации, вибрации! Ну, как объяснить, что многие композиторы для меня пустой звон, а Вивальди, Альбинони – само очарованье? Добрый Фет мне чужд, и чужда помещичья музыка Тургенева, в котором (как и в Фете) все же принимаю многое. Пишу – и засмеялась, потому что Вы заставили меня вспомнить моего отца, который по поводу строчек «Я пришел к тебе с приветом Рассказать, что солнце встало» искренне удивлялся», что поэт считает нужным заявлять об этом «в рифму» Но это просто к слову пришлось, а уж на отца моего, как на ценителя стихов, никак нельзя сослаться. Он честно говорил, что никогда не смог одолеть «Онегина». Что касается Толстого, то я вполне понимаю его склонность к Фету, но прибавлю, что Толстой насчет пониманья стихов был слаб. По-русски Верлен совсем не то, конечно (Толстой-то его слушал по-французски), никакого звука стиха в переводе не остается, но и сам смысл яснополянского старца вывел из себя: «Небо из меди, без света. Кажется, что луна живет и умирает». Кроме чепухи и набора слов, Толстой в этом ничего не нашел. «Где это он видел медное небо?» А уж, казалось бы, увидеть его медным нетрудно, особенно художнику слова.

Оказывается, вчера, начав письмо, я пометила его 29-ым, которого нет. Чем не гоголевский сумасшедший, с его мартобрем? Это было 28-ое, но неважно…

Оба Вас обнимаем, ждем писем и стихов.

Ваша Вега

P.S. Не могу не поделиться с Вами чисто швейцарским анекдотом, который где-то вычитал муж. Когда Бог создавал землю и дошла очередь до Швейцарии, Он спрашивает ее обитателя: «Что ты хочешь от меня получить?» – «Горы». Получил чудные горы «А еще что?» – «Пастбища». Получил роскошные пастбища. «Ну. а еще что?» – «Хорошую корову». Получил корову и, сев на скамеечку, стал ее доить. «Хорошее молоко?» – спрашивает Бог. – «Недурное. Хотите попробовать?» Нацедил кружку и угощает. «Молоко отменное, – говорит Бог. – Надо тебе еще что-нибудь?» – «Девяносто сантимов за молоко», – сказал швейцарец.

 

18.

 

13 марта 1971

Дорогая Светлана!

Как всегда, не знаю, с чего начать! Михаил Максимилианович попросил меня честно сказать, положа руку на сердце, была ли в моей жизни переписка более интересная и насыщенная, чем с Вами? Я прижала руку к сердцу и сказала: «Нет», исключив из этого отрицания переписку с ним (иногда даже жалею, что он мне больше не пишет, хотя давно обещает писать и посылать по почте).

В стихах Ваших многое поражает, и трудно понять, откуда у Вас такая недооценка себя?.. Может быть, это и хорошо: пока Вы недовольны собой, – Вы растете.

Между прочим, я не люблю слова «поэтесса» и никогда им не пользуюсь, а в книге, в стихотворении, посвященном Вам, его посадил милый «французский Жорж», пересыпавший им и свое введение, с которым я не очень согласна. Есть слово «поэт», бесполое, а «поэтессы» – ужасная разновидность, и для меня они все объединены в Зинаиде Гиппиус. То, что Вы говорите о том, что стихи не в Вас, а где-то около, совершенно правильно для поэта. Кто их знает, откуда они приходят, откуда зарождается первая вибрация и за нею последующие. Моя «Симонетта Веспуччи» пришла в автомобиле, где засорился карбюратор и шипел всё время в одном и том же ритме. Везли меня мимо каких-то лимонных саде (на юге Франции), и вдруг внутри меня что-то начало говорить: «В мире не было лучше Симонетты Веспуччи», в лад карбюратору и, вероятно, цвету лимонов, но ни о Симонетте, ни о Боттичелли я не думала. Бетховенский «Потертый зеленый фрак» вышел из капель, вытекавших в ванну из крана. А все другое? Адамович писал: «Из голубого обещания, из голубого корабля, из голубого “тра-ля-ля" приходит стих». Во всяком случае, у меня всё всегда начинается с ритма. Явится «мотивчик» и не отвяжется. Потом появляется томленье в пальцах и тогда я готова, еще без всякой мысли, но уже знаю: «Пришло!» Но если нет мелодии, нет томленья пальцев, то рисуешь на бумаге профили и домики и ни одного слова нет, как нет.

Конечно, можно сделать над собою усилье и всё же чего-то добиться, технического мастерства ради. Помню, в большой молодости я билась над знакомым Вам венком сонетов о ведьме: использовав все подходящие слова на «ист», я никак не находила последнего. Помню, у меня болела голова, я грызла карандаш и всех домашних умоляла дать мне слово, кончающееся на «ист». Отец кричал издали: «Дантист!», тетка: «Энциклопедист!», потом старая няня: «Може, вам батисты подойдут?» Голос народа – голос божий. Батисты подошли, сделав строчку: «Измят платка заплатанный батист», но на этом и кончились упражнения с венками сонетов…

Очень интересна Ваша «Музыка», но насколько все Ваши восприятия – восприятия художника! Несмотря на то, что у меня очень странная манера думать, – я думаю только образами, – музыка для меня настолько от всего отделена, что слушая ее, я ощущаю в себе абсолютную пустоту, готовую ее принять именно чистой музыкой. Когда-то один мальчик пятнадцати лет довольно застенчиво спросил, можно ли мне показать, как он «рисует» разных композиторов, и показал целый альбом очень даже талантливых акварелей. Был у него Шопен: на дымчатом фоне целые вихри фонтанов, брызги, искры. Бах у него был в рядах прямых, как стрелы, черных деревьев. И тут произошло следующее: я с ним согласилась, но не потому, что Бах давал мне впечатленье готически-соборного леса, или Шопен – игры фонтанов, а потому что я их обоих нашла в рисунках и уже тогда согласилась.

От стихов и музыки – к прозе: «Скромно-крылатый» сидит третий день над невероятной китайщиной налоговой грамоты, составленной специально, чтобы потерять зренье от мельчайшего шрифта и помешаться от запутанности.

Мы с Москвой продолжаем идти в ногу: у нас тоже пахнуло весной. Самое главное – пропали чайки, вернувшись на свои озе­ра, и нет больше этого непрерывного мельканья за всеми окнами, в котором такая обреченность.

Вот уже близко фатальное число Вашей защиты – 5 апреля. Будем мысленно с Вами, особенно крепко. Тут-то и пригодится моя телепатия. С ней всё новые сюрпризы. Когда звонит (раз в месяц) скучнейший Шер из Нешателя, я сразу его «вижу» и ни за что не подхожу к аппарату, – не из-за антипатии, а потому что, если он начнет говорить, то проговорит целый час. Прошу мужа ответить. Не ошиблась ни разу. Представьте себе, однако, что адская машина Шера – помните рога и резинки? – оказалась совсем не бредом, что ею заинтересовались крупные специалисты, построили ему окончательную модель, образовали акционерное общество для эксплуатации, что теперь наш Шер катается в автомобиле, говорит о миллионах и скромно говорит, что стер в порошок все двигателя мира. Вот видите, и в нашей «земной глуши» (по Вертинскому) не без курьезов.

Пространство и время! Мы с Вами не станем их укладывать в шеровские резинки и пружинки. Вы правильно (потому что по-нашему) говорите об относительности понятий о времени. Для меня его нет, Пушкин тут, рядом, и то, что по себе оставили импрессионисты, гораздо живее и ближе в моем «сейчас», чем физически живые, когда должали хозяину мастерской и пили плохое французское пиво в кабачках Монмарта.

Желаю Вам, как говорили наши деды, ни пуха, ни пера 5-го апреля, несмотря на относительность времени, сверю часы с московскими и буду к Вам переноситься, а пока обнимаю, целую и, как всегда, жду писем.

Ваша Вега

 

19.

 

28 апреля 1971

Дорогой наш кандидат!

Поздравляем, поздравляем! Как хорошо, что Вы побили раз­новидность горынычей – всех оппонентов, с их дикими протеста­ми! Всё хорошо, что хорошо кончается!

Я отчаянно запаздываю с письмом, всё кругом несется вскачь, хлопот полон рот… Когда-то мне привелось побывать в Англии, где в семье англичан, меня пригласившей, была одна гостья, пожилая индуска, пленившая меня тем, что слушая однажды общий разговор, засмеялась и сказала: «Отчего вы всё куда-то торопитесь? Ведь, торопясь, вы не успеваете жить. Мы многому от вас, европейцев, научились, но если бы только вы смогли у нас поучиться не спешить». Я по природе не из спешащих, но жизнь, как нарочно, спешит за меня, и меня втягивает в спешку, как пылесосом.

А часы бегут и бегут… Как ни странно, а половина первого ночи и, кажется, я сварю себе два яйца! Целую Вас крепко, утром опять буду читать Ваше письмо!

 

29 апреля

Встав с петухами, соблазнилась моей недвижущейся книгой, уселась к любимому окну, а книга была заложена частью Вашего письма, и я сразу попала на зимние Монмарты Утрилло, так наизусть знакомого. Кстати, Монмарт вполне соответствовал тому, что я так медленно читаю. Вот мне и захотелось рассказать, почему я плаваю, как рыба в воде, среди всевозможных художников всевозможных школ. Дело в том, что я не один год работала в мастерской репродукции картин больших мастеров. Это не были копии, а отпечатанные в точном колорите и в большинстве случаев точного размера литографии, которые специальным составом надо было превращать в масло, воспроизводя не только густоту, глубину, но и каждый штрих, вплоть до волоска, иногда присохшего к холсту. Техника этого дела была вначале нелегкая, но к концу шестого месяца я стала «у хозяина» лучшей работницей и на мне лежали самые трудные вещи. Когда такая картина была готова, ее нельзя было отличить от оригинала, и заказы получались со всех концов Европы, даже Америки, так как, хотя и за высокую цену, но всё же не за миллионы, люди охотно покупали Коро, Манэ, Брейгеля, Ван Гога или Филиппо Липли. Приступая к тому или другому художнику, надо было на месте, в Лувре или Люксембургском музее, тщательно изучать манеру, «почерк» автора, разработку каждого выпуклого пятна и т. д. Насколько я помню, на мою долю пришлось за год около пятидесяти Ренуаровских дам с зонтиком, и, конечно, я по моим милым мастерам не переставала учиться, всё больше и больше понимая их. Так было и с Утрилло. Часто бывает, что рассматривая какой-нибудь альбом репродукций, я говорю: «Это я делала двенадцать раз, а это двадцать», и многие могла бы повторить с закрытыми тазами. Эта работа была в моей жизни единственно интересной, и я иногда жалею, что ее больше нет. Так увлекательно было сидеть целыми днями, а то и ночью, в тесном общении с любимыми мастерами. Иногда все-таки нестерпимо тянет к кисти… Но живопись сейчас стоит таких денег, что становится страшно при виде выставленных цен на самые простые тюбы красок, а тюбик желтого хрома стоит дороже пары туфель, и с ним одним далеко не уйдешь. Вероятно, поэтому наши заумные художники и производят какую-то чугунно-серо-белую размазню, на «космические темы», что единственно доступные краски, это белила и черная жженая кость. Как обстоит вопрос красок у вас? Мне это очень интересно…

Всколыхнули Вы во мне Утрилло и монмартские переулочки, и, знаете, я рада, что больше их не вижу: они, как и весь незабываемый Париж, стали теперь Атлантидой, и лучше унести в памяти живое лицо, которое знал и любил, чем найти раскрашенную маску… Также не хочу я видеть Рим, к которому всегда рвалась. Михаил Максимилианович очень увлекательно говорит об Японии, в частности о городе Осака. Отец говорил об Японии с влюбленной улыбкой, и я всю жизнь так ее чувствовала, будто сама там жила, а тут недавно видела Осака в кино и была рада, что муж со мной не пошел. Это были американского типа бетонные коробки в 25 этажей, банки, бары, машины, машины, машины и девушки в «мини», похожие на худеньких обезьян. Я сидела перед этой вновь застроенной Атлантидой и вспоминала стихи очень сильного поэта, Алексея Масаинова, всегда писавшего про Японию:

 

 

Чайный домик легок и светел,

Пахнет сливой и чай согрет…

Поиграй мне на длинной флейте,

Ойя-сан, Вишневый Цвет…

 

 

Теперь Ниппон, звезда островов тоже – царство машин, рекламы и серийного производства.

Не хочу я больше и в Венецию, отравленную и до последней щели забитую туристами.

Даже то прекрасное, что удалось повидать в разных странах, мне уже ничего не говорит, если и сохранилось. Был в моей жизни день, когда я ощутила себя настолько пропитанной и пресыщенной готическими соборами, что перестала их видеть. Только снаружи, как часть пейзажа, они еще что-то говорят, но тут уже первое место принадлежит не им, а освещению, соотношению тонов, пропорциям. Только Россию, такую неизведанную, такую необыкновенную, я была бы готова пешком исходить и на это нехватило бы длинной жизни. Меня на импрессионистов заманить невозможно: всем им предпочту московский переулочек, тоненькие осенние деревья, огромное московское небо.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-13 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: