Вечер вопросов и ответов 2 глава




Он уговаривал ее уснуть, ну хотя бы подремать немного, положить голову к нему на колени или на плечо. А он не шелохнется, пока она будет спать. Или пусть она устроится поудобнее на краю скамейки, он будет сидеть рядом, на земле, на своем рюкзаке. Но она отвечала: нет, нет, она не может спать в такую ночь.

Потом спросила:

— Что же будет, Володя? Что же будет теперь?

И он ответил ей словами, которые так часто можно было слышать в те дни, недели и месяцы:

— Это все временно, временно… Скоро будет принятск решение… вступят резервы… и тогда.

Оля промолчала; Она тоже верила в это.

— …и все вернется? — спросила Оля.

— Все, все вернется! — воскликнул Володя и вдруг осекся; его голос слишком громко, слишком радостно звучал в эту тревожную ночь.

Капли дождя упали на лицо Оли, и он вытер их своей ладонью.

— Тебе холодно? — спросил Володя совсем тихо, почти шепотом.

— Нет, мне тепло, — так же чуть слышно ответила Оля.

— Нет, тебе холодно, — настаивал он. — Хочешь, я сниму шинель и укрою тебя?

— Нет, нет, что ты, мне тепло! Сначала было немного холодно, а теперь совсем тепло.

Но он встал и, поспешно сбросив с себя шинель, укрыл ею Олю. Она сопротивлялась, отталкивала руками шинель, повторяя: «Нет, нет, ты простудишься!». — а потом смирилась, опустила руки, и он, накинув на нее шинель, сам остался в летней бумажной гимнастерке.

Гимнастерка очень быстро промокла, но Володя не ощущал ни сырости, ни холода. Он держал в своих руках маленькие, покрасневшие от холода кисти Олиных рук, чувствовал, как, согреваясь, они теплеют, и ему стало так хорошо, как еще никогда не было. И Володе вдруг захотелось сказать ей что-то важное, очень важное. Но он не мог выразить это словами, он даже не знал, что именно хочет ей сказать, только чувствовал, что хочет. И он смотрел на нее неотрывно, надеясь, что она без слов поймет, что он хочет сказать ей что-то очень значительное и хорошее, только не умеет, не знает как.

В те минуты Володя еще не сознавал, что полюбил эту девушку. Он просто не думал об этом. Володе и раньше нравились девушки, ему было пятнадцать лет, когда он впервые поцеловал свою одноклассницу. И потом у него были встречи с девушками, и он не раз пытался убедить себя в том, что влюблен. Но наступал следующий день, и Володя вдруг сознавал, что все кончилось, что никакой любви нет и даже не было и ему во сто раз приятнее пойти сегодня вечером с ребятами на каток, если дело было зимой, или на стадион «Динамо», если время было летнее, чем ждать «ее» телефонного звонка.

В те годы он еще не знал, что первым признаком настоящей любви является желание взять на себя ответственность за судьбу другого человека. И ты не можешь не взять такую ответственность, потому что для тебя она не тяжесть, а счастье.

И сейчас, еще не зная, что любит Олю, Володя уже был готов на все, на любую жертву, только бы Оле не было холодно, только бы капли дождя не падали на ее лицо, только бы она улыбнулась и страх перестал мучить ее.

Но он ничего не мог сделать. Ничего, только стирать ладонью дождевые капли с ее лица, только поднять воротник ее тоненького, холодного пальто, только шептать ей на ухо сбивчивые слова, уверяя, что скоро кончится все это — война, мрак, холод. И эти люди с чемоданами, рюкзаками, тюками исчезнут, превратятся в обычных горожан, которых они каждый день и час встречали на улицах, в людей, которые спокойно идут по своим делам, а потом вернутся домой, зажгут свет, включат радио. И все будет, как бывало всегда в обычной жизни.

Так прошла ночь, а когда взошло холодное осеннее солнце, они увидели, что скверик превратился в табор. Только вместо цыган в цветастых одеждах на скамьях, на чемоданах и рюкзаках, на разостланных прямо на мокрой земле одеялах сидели люди, одетые по-городскому, а их пальто, брюки, юбки, сапоги, ботинки и туфли были забрызганы грязью. Кто-то пытался даже развести костер, но набегающий с Волги ветер гасил пламя.

Володя и Оля цепко держались за свой угол скамейки. Оля оставалась на ней, пока Володя бегал в город купить что-нибудь поесть. Он вернулся, неся хлеб, соленые огурцы и несколько яблок. А потом, в полдень, за продовольствием ходила Оля. Володя ждал ее, то и дело тревожно поглядывая на дорогу.

Так прошел еще день. К вечеру им уже казалось, что они знают друг друга всю жизнь и никого нет ближе, чем она ему, а он ей. И снова подошла ночь. Те люди, что сидели в сквере, и те, что только что спустились из города, сейчас столпились на набережной у пристани.

А потом зашумел невидимый в ночи пароход с погашенными огнями, и человеческая лавина покатилась вперед, к дебаркадеру.

Кто-то, падая, резко толкнул Володю в спину, он выпустил руку Оли, и вдруг их разъединили, отгородили друг от друга человеческой стеной. Их понесло, точно щепки, в разные стороны.

— Оля! — крикнул Володя, но ему никто не ответил. Он еще раз громко позвал ее: «Оля, Оля!» — и, снова не получив ответа, стал отчаянно работать локтями.

Ему казалось, что поток людей понёс ее вперед, к пристани, и он стал стремительно пробиваться туда, к мигающим огням.

Его толкали, ругали, но он ничего не слышал, не чувствовал и только время от времени звал ее: «Оля, Оля!» Его жалобный голос был так силен, что заглушал другие голоса, и шум ветра, и плеск воды, и чавканье грязи под Множеством ног.

Внезапно что-то хрустнуло, сломалось там, впереди, у пристани, и Володю понесло вперед, к воде, прямо на помост, мимо задранных кверху обломков шлагбаума, мимо отчаянно ругавшихся матросов, пытавшихся сдержать человеческую лавину…

Володя понял, что он уже на пароходе только в ту минуту, когда его крепко прижали к палубным перилам. Он снова крикнул: «Оля! Ты здесь?.. Оля!..» И снова она не отозвалась.

Пароход отвалил и пошел в темноту. Пристань, которую все еще штурмовали люди, стала растворяться во мраке, а шум машин и рассекающего воду пароходного винта постепенно заглушил крики людей там, на берегу.

Володя стоял на палубе, прижатый к перилам, и не мог сделать ни шагу, даже не мог пошевелиться. Ему было трудно дышать и очень болела нога, поврежденная в этой давке; рана, наверное, снова открылась, и казалось, будто в сапог попал раскаленный уголек и прожигает мясо до кости. Но Володя думал только об Оле.

Он старался уверить себя, что она наверняка здесь на пароходе, на палубе или в трюме, и, как только он сможет двинуться, найдет её.

Прошло некоторое время, и люди притерлись, расслабили мышцы, расселись на чемоданах и узлах; многие стали укладываться спать.

Володя попросил соседа-бородача присмотреть за рюкзаком и, осторожно перешагивая через лежащих, обходя сидящих и стоящих людей, стал пробираться вдоль палубы.

Потом он снова позвал ее: «Оля!» Никто не ответил. Только вода бурлила за кормой. Где-то плакал ребенок. Холодный ветер дул в спину.

Володя продвигался с огромным трудом. Повсюду, занимая всю палубу, лежали люди и вещи. Володя спотыкался, падал, его больно толкали и шипели из темноты: «К-куда? Куда прешь? Не видишь—люди!» Наверно, прошло не меньше часа, прежде чем он прошел всю палубу от носа до кормы.

Он не нашел ее нигде. Последняя надежда оставалась на то, что Оля внизу, в трюме.

Но ее не оказалось ни в трюме, ни в каютах. Нигде. Когда, мокрый от пота, едва волоча онемевшую ногу, которая уже не болела, Володя снова выбрался на палубу, на ледяной ветер, бросающий в людей жгучие брызги, то понял, что Оли на пароходе нет.

Наверно, ее отбросили, смяли, затерли, и она осталась на темной грязной набережной. А его, Володю, пароход уносит все дальше и дальше.

Он отчетливо представил себе, как, сбитая с ног, она лежит сейчас на земле и, может быть, зовет его. Он рванулся к перилам…

Кто-то резко и молча оттолкнул его в сторону, и Володя понял всю бессмысленность своего порыва. Он присел на рюкзак. Попытался было прилечь тут же, на палубных досках, но это было невозможно: люди лежали впритирку. Стало еще холоднее. Володя поднял воротник шинели, опустил голову и обхватил ее руками. Только сейчас он понял, что потерял Олю совсем, навсегда — ведь он не знал ни ее отчества, ни фамилии, ни адреса…

Так он сидел. неподвижно, одинокий, казалось, никому не нужный, всем чужой юноша, неожиданно нашедший и безвозвратно потерявший свою первую настоящую любовь.

…Пройдут месяцы, и он изменится, станет совсем другим. Он возмужает в строю людей, защищающих свою Родину и свою жизнь. Он узнает и радость победы, и ужас близкой смерти, и тепло дружеской руки, и сладостное чувство исполненного долга, и бессильную злобу от сознания, что враг лучше вооружен. Он узнает тяжесть ответственности за судьбы своего народа и всего мира.

Он пройдет сквозь бессонные ночи, проведенные у самолетов, готовых взлететь по первому слову командира, будет жить в блиндажах, затопленных болотной водой, трястись в грузовиках по фашинным фронтовым дорогам. Глаза его привыкнут к свету коптилок, карбидных ламп и фонарей «летучая мышь» и к фейерверкам трассирующих пуль. Он будет летать и стрелять по самолетам врага, и гореть в воздухе, и падать, пока не раскроется парашют, и ночами пробираться к своим. Все будет!..

Но тогда он сидел на пароходной палубе и не знал, как много еще испытаний приготовила ему жизнь, не знал, что он найдет и снова, теперь уже, казалось, навсегда, потеряет Олю. Потому что сгоревшие в воздухе не воскресают.

Он примирился с мыслью, что Оли нет на свете, я никогда не поверил бы в то, что она жива, если бы два часа назад не увидел бы ее лица на странице старого, случайно попавшегося ему журнала «Луч».

И он понял, что никогда за все эти долгие годы не забывал ее, как не забыл времени, когда летал. Ему только казалось, что он мог забыть.

И вдруг ему пришла в голову мысль: его вина в том, что он до сих пор не разыскивал Олю, что все эти годы они не были вместе.

Завьялов попытался отогнать горькую мысль. «Все дело случая, — сказал он себе. — Не мог же я знать, что она жива! И если бы не этот, журнал…» — «Нет, ты мог! — тут же прервал он себя. — Просто ты был слишком спокоен. Ты мало смотрел вокруг. Не искал. Все пришло в движение вокруг тебя, а ты стоял на месте. Да, да! И, пожалуйста, не придумывай отговорок, не ссылайся на то, что работаешь и по мере сил выполняешь свои скромные обязанности. По мере сил!.. Брось, Завьялов, не крути, ты сам определил эту меру своих сил, обида их определила — вот в чем дело! Слишком спокойными, сонными, да-да, сонными стали твои глаза, иначе бы ты нашел ее раньше, сумел бы разглядеть ее следы!..»

Снова пытался прогнать эти невеселые мысли, призывал на помощь логику, здравый смысл.

И все же не мог успокоиться. Логика оказывалась бессильной.

И опять Завьялова охватило, казалось бы, забытое чувство тоски по самолету, по небу. Он закрыл глаза и увидел фронтовой аэродрам — поляну, на которой стоят наполовину скрытые в лесу, замаскированные срубленными ветвями машины, услышал звонкий голос механика, докладывающего о готовности самолета. Вот он подходит к самолету, с легкостью, привычно набрасывает себе на плечи лямки парашюта. Знакомый, обычный груз давит на его плечи. Одним движением, рывком взбирается на крыло самолета, опираясь о борт кабины, переносит ноги и опускается на сиденье. Ему кажется, что ладонь его правой руки уже ощущает ручку управления, а левой чего-то не хватает. Чего именно не хватает его левой руке? Рукоятки сектора газа.

Завьялов нагнулся, пошарил рукой по песку в темноте, нащупал какой-то длинный, гладкий камень-голыш, поднял его. и сжал в руке. Знакомое ощущение пришло. Ему показалось, что он открывает глаза и видит серое, предрассветное небо и покрытую зеленой, влажной от росы травой, убегающую вдаль взлетную полосу, слышит рев двигателя. Всем своим существом он ощущает возрастающую сладостную скорость взлетающего самолета…

На следующий день Завьялов выехал в Москву.

 

Начало пути

 

Завьялова никто не встречал.

Когда-то у него было много друзей. А потом была жена, зато уже не было друзей, потому что она их не любила, и они не любили ее.

Раньше, подъезжая к московскому перрону, Завьялов высовывался из окна, если возвращался летом, или из двери тамбура, если это было зимой. Издали он узнавал встречавших его приятелей. А потом его уже никто не встречал, кроме жены, и он уже больше не торопился, — не высовывался из окна, не спешил в тамбур. Наоборот, начинал медленно собирать вещи, лишь когда поезд останавливался у перрона.

Он знал, что жена уже стоит у вагона, потому что это было ее правилом — провожать его в командировку или в отпуск, встречать и подставлять вытянутые трубочкой, накрашенные губы для осторожного — не смазать бы краску — поцелуя.

Они жили недружно, иногда не разговаривали по неделям, но еели он уезжал, она провожала его на вокзал или на аэродром, а когда возвращался — ждала на перроне или за решетчатой оградой аэродрома. И он медленно шел ей навстречу, зная все наперед.

А когда жена наконец ушла от него (собственно, она никогда и не была «с ним»), то Завьялова уже совсем никто не встречал. Долгое время ему было горько сознавать это, еще медленнее он собирал свои вещи, стараясь выйти из вагона последним, чтобы не видеть чужих встреч и поцелуев.

Но сейчас Завьялов не чувствовал своего одиночества. Он думал только о том, что Оля жива, жива, жива, что случилось чудо, одно из тех чудес, о которых ему приходилось читать или слышать после войны. Происходили невероятные случаи: солдаты вставали из могил, чтобы отыскать своих матерей и отцов, а отцы, презрев рассказы очевидцев их смерти, поднимались из фугасных воронок, уже залитых болотными водами, из трясин, из-под обломков домов, из опаленной огнем и перепаханной осколками снарядов земли, из оседающего порохового дыма. Они появлялись из небытия, чтобы обнять своих постаревших детей и взять на руки незнакомых внуков.

Страница журнала, на которой Завьялов увидел Олю, лежала у него в кармане. Это был монтаж из многих снимков, озаглавленный «Страна готовится достойно встретить Первомай».

Здесь были фотографии рабочих у кузнечного горна, колхозников, собравшихся во дворе правления, рыбаков на палубе сейнера.

Фотография Оли была помещена в нижнем правом углу. Оля стояла, почти заслоненная какими-то людьми, — да, почти заслоненная. Старик в шубе с шалевым меховым воротником и женщина с торчащими из-под шляпки волосами оттеснили ее от фотообъектива. И все же Завьялов не мог ошибиться. Это было её лицо, лицо Оли.

Все эти люди стояли на снегу, на фоне низкого, длинного одноэтажного здания, и слушали речь оратора, оставшегося за кадром. На их лицах — напряженное, сосредоточенное внимание. Это хорошо удалось схватить фотографу. И еще закат. Даже на этой небольшой фотографии он был очень красив.

Но где же все это происходило? На какой земле? В каком городе? На севере нашей страны, на западе, на востоке? Кто эти люди, среди которых стоит Ольга? Подпись сообщала, что проходят предмайские собрания, люди берут на себя социалистические обязательства. Значит, это тоже собрание, митинг, а митинги бывают на заводах, в учреждениях, в колхозах. Значит, все можно узнать, выяснить, установить!

Люди стоят на снегу. Предмайское соревнование и снег… Значит, скорее всего это север. Впрочем, в марте повсюду еще бывает снег, даже в Москве…

Было уже поздно, когда Завьялов приехал домой. Он торопливо миновал переднюю, где пол устилали газеты и журналы, — за две недели его отсутствия почтальон регулярно выполнял свои обязанности, — потом вернулся, собрал газеты и бросил рассыпавшуюся кипу на стол. Склонясь над столом, Завьялов стал просматривать газеты. Он листал страницы, пробегая глазами заголовки. Может быть, где-то в глубине его души жило безотчетное ожидание, смутная вера в то, что он может узнать из газет нечто имеющее отношение к тому, что владело сейчас всеми его помыслами.

Заголовки мелькали перед глазами Завьялова: «Все силы на успешное осуществление решений XX съезда КПСС!», «Проект закона о государственных пенсиях», «Новые попытки раздуть антикоммунистическую истерию в США», «Строители Иркутской ГЭС начали наводку наплавного моста через Ангару», «Враждебная провокация империалистической агентуры в Познани»… Шуршат газетные страницы. Какой-то конверт отлетел в сторону. Завьялов поднял его. «Москва, Никитский бульвар… Летчику Завьялову…»

«Летчику Завьялову… — повторил он. — Что за чепуха!»

Надорвал конверт, вытащил четвертушку исписанной бумаги. А-а, опять этот Шевлягин Павел. Он уже получил от него письмо там, на взморье. Удивительно, откуда он только узнает адреса!.. Смешной парень. Веснушчатый. Ни одной на щеках и на лбу, а нос весь в веснушках. Слесарь, работает на каком-то заводе. Рвется в аэроклуб, а его не принимают. А он все ходит. Торчит на аэродроме, смотрит, как летают другие… Ну, что он там пишет?

 

«Дорогой товарищ летчик Завьялов! Я пишу к вам это письмо, потому что вы боевой летчик и можете понять желание души человека.

Я ходил в приемную председателя Верховного Совета на Моховую, только к самому не попал и говорил с каким-то молодым, который и на фронте-то не был и не может меня понять. Говорит, что надо снова обращаться в военкомат. А вы, товарищ Завьялов, знаете, сколько раз я туда уже обращался…

Теперь мне все ребята говорят, что если вы свое твердое слово скажете…»

 

Завьялов не дочитывает письма. Этот парень одолевает его уже полгода. Ну, что он может сделать, если военкомат не дал ему путевки б аэроклуб?

Хотя парень-то хороший. Только на вид несколько жидковат. Ростом не вышел. Работников военкомата можно понять, — желающих много, и среди них есть спортсмены, сильные, выносливые ребята…

Завьялов бросает письмо на стол. Ставит чемодан под кровать. Газеты прочтет завтра…

Ложится в постель. «Хорошо, что я приехал досрочно, — думает он, — и впереди у меня еще двенадцать свободных дней. Это большой срок — двенадцать дней, если не терять времени даром. Надо скорее заснуть, чтобы быстрее пришел завтрашний день». Однако он долго лежал размышляя, пока не заснул. Когда проснулся, было только шесть утра. Завьялов продолжал лежать с закрытыми глазами и ждать, когда можно будет идти в редакцию журнала «Луч».

…На двери висела черная табличка: «Отдел иллюстраций». Завьялов постучал, открыл дверь и увидел заставленную шкафами комнату. Он не сразу заметил, что справа у стены за небольшим письменным столом, заваленным фотографиями, сидит женщина.

— Простите, — сказал Завьялов, все еще не переступая порога, — где можно увидеть Зинаиду Федоровну Коростылеву? В секретариате редакции мне сказали, что я должен обратиться к ней.

— Зто я, — ответила женщина, поднимая голову.

Она была немолода, в ее волосах блестели седые пряди.

Завьялов подошел к столу и робко начал:

— Я к вам по делу, не совсем обычному… — Присядьте, — сказала Коростылева.

У нее был мягкий и низкий голос. Она убрала фотографии, лежавшие на стуле. Завьялов сел.

— Дело вот в чем, — начал он, стараясь говорить спокойно. — Совсем недавно, буквально два дня назад, я увидел ваш журнал, в котором… мне показалось… может быть, я ошибаюсь, конечно…

Он умолк, чувствуя, что становится косноязычным.

— Ну, так что же вы увидели? — спросила Коростылева тоном врача, поощряющего застенчивого больного. — Что же вы увидели? — повторила она. — Или, может быть, кого? Своего родственника? Да?

— Но… но как вы догадались? — недоуменно спросил Завьялов.

— Ну, это совсем обычное дело, — сказала Коростылева и улыбнулась. — Людям часто кажется, что они видят в журналах и на киноэкранах своих близких родственников или друзей. Тех, кого считали умершими или пропавшими без вести. Они обращаются к нам. Звонят, пишут, приходят. Мы уже привыкли. Так кого же вы увидели?

— Девушку. Прошло много лет. Почти тринадцать. Я был уверен, что она погибла на фронте. И вот я увидел…

— Но вы могли ошибиться! Ведь столько лет! — на этот раз тоном врача, убеждающего мнительного больного, сказала Коростылева.

Завьялов нахмурился. Он ждал этих слов. Предвидел, что его будут убеждать, доказывать, будто он ошибся.

— Я не мог ошибиться, — твердо сказал он, — не мог.

— Хорошо, посмотрим. Во всяком случае, мы готовы вам всячески помочь.

— Спасибо, — с облегчением сказал Завьялов, — а теперь я вам все покажу..

Он опустил руку в боковой карман пиджака, вытащил аккуратно сложенную страницу журнала, разгладил ее на столе перед Коростылевой и, показав фотографию в правом нижнем углу, сказал:

— Вот!

— Так, так, — произнесла Коростылева, бросая беглый взгляд на страницу. — Это какой же номер?

— Мартовский, — поспешно ответил Завьялов. — Вот здесь, на обороте, у меня все записано. Номер седьмой. Апрель. 1956 года.

— Отлично, — сказала Коростылева.

— И… и вы можете установить, где был сделан этот снимок? — нетерпеливо и радостно спросил Завьялов.

— Ну, конечно! Это очень просто… Сейчас мы посмотрим негативы этого мартовского номера.

С этими словами Коростылева встала и подошла к одному из шкафов. Завьялов, затаив дыхание, следил за каждым ее движением. Она открыла дверцу, и Завьялов увидел длинные ряды маленьких ящичков.

Уверенным движением Коростылева выдвинула один из ящичков и быстро, как считающий деньги кассир, стала перебирать лежащие там белые конверты. Вр, емя от времени она вынимала из ящика конверт и клала его на стоящий рядом стол.

— Вот и все, — сказала она, задвинув наконец ящик и прикрыв дверь шкафа.

— Теперь давайте смотреть, — сказала Коростылева, кладя на стол первый конверт. — Это, кажется, не то…

Завьялов взглянул на крошечную фотокарточку, прикленную к конверту. Да, это был не тот снимок — люди, столпившиеся на палубе рыбацкого сейнера. На фотографии, приклеенной к следующему конверту, были изображены рабочие у кузнечного горна. А на третьем конверте..

— Вот! — воскликнул Завьялов, с силой опуская ладонь на маленький белый конверт, точно он был бабочкой, готовой каждую секунду улететь.

— Вот видите, как все просто, — с улыбкой сказала Коростылева, — Ну, уберите же руку, давайте посмотрим, что здесь написано.

Завьялов схватил конверт и поднес его к глазам. Крупным, каллиграфическим почерком на нем было выведено: «Первомайское соревнование. И. Иванов».

— Что же это значит? — недоуменно спросил Завьялов, передавая конверт Коростылевой.

Ему показалось, что она разглядывает надпись необъяснимр долго, — Гм-м, — сказала наконец Коростылева, — странно…

— Что, что «странно»? — нетерпеливо спросил Завьялов. Коростылева молчала. Она раскрыла пакет, вынула маленький, короткий обрезок фотоленты и стала разглядывать его на свет.

— Все правильно, — сказала она наконец, — вот посмотрите.

Да, это было то самое изображение, — Завьялову достаточно было поднести ленту к глазам, чтобы все сомнения исчезли.

— Но где же это снято, где?! — воскликнул он.

— Видите ли, — медленно и как бы смущенно ответила Коростылева, — очевидно, мы имеем дело с любительской фотографией, хотя и очень удачной. Прекрасно передан закат солнца. И. Иванов… — точно в раздумье произнесла она. — У нас нет такого штатного фотокорреспондента. Разумеется, это ничего не меняет. На конверте должен быть его адрес и указано место съемки. Но… почему-то здесь ничего не написано, кроме фамилии автора и темы…

Она неожиданно встала, сказала: «Подождите меня, я скоро вернусь», — и вышла из комнаты.

Завьялов остался один. Он был очень взволнован, но ни минуты не сомневался в том, что сейчас все разъяснится.

Ему было трудно усидеть на месте. Он стал разглядывать длинные ряды толстых дерматиновых папок, уложенных на занимающих всю противоположную стену стеллажах. «Промышленность», «Театр», — читал он надписи на маленьких белых бумажных квадратиках, приклеенных к каждой папке. — «История авиации», «Партийные съезды», «Армия», «Первая пятилетка», «Коллективизация»…

Сделал несколько шагов по комнате. Потом вышел в коридор. Закурил. В какую сторону пошла Коростылева? Откуда она вернется? Справа? Слева? Может быть, пойти ей навстречу?..

Завьялов прислушался к шагам в коридоре. Нет, это тяжелые мужские шаги. Звякнула дверь лифта. Стало тихо.

Ему показалось, что прошли часы, прежде чем Коростылева вернулась.

— Небольшая задержка, — сказала она тоном извинения. — Произошла какая-то путаница. Я вам сейчас все объясню. Видите ли, иногда случаются такие вещи: фотолюбитель присылает письмо. Оно попадает в отдел писем редакции. К письму приложено фото. Отдел писем передает фото нам, а письмо оставляет у себя. Словом, происходит обезличка… Недавно по этому поводу был издан специальный приказ главного редактора… Разумеется, сотрудник нашего отдела обязан был выписать из письма все данные, относящиеся к фото…

«Зачем она рассказывает мне это, зачем? — раздраженно думал Завьялов. — Какое мне до всего этого дело? Я хочу знать только адрес, только название города, села, учреждения, в котором был сделан снимок. Больше меня ничто не интересует…»

— Я ходила в отдел писем, — продолжала Коростылева. — Но там сразу не смогли найти это письмо. В нем, очевидно, не содержалось ничего такого, что могло бы заинтересовать отдел. Только фото. Конечно, они найдут следы письма. Если только секретарь не передала его нам без регистрации… Словом, я прошу вас зайти завтра.

— Хорошо, — механически ответил Завьялов.

— Завтра мы вам все скажем. Мне очень неприятно, что так получилось. Теперь у нас уже не может произойти такой путаницы. Есть специальное распоряжение редактора…

— Я приду завтра, — сказал Завьялов.

 

Густая трава и звезды

 

Время, когда его не на что тратить, становится тяжелым грузом.

Выйдя из редакции, Завьялов понял, что у него нет никаких дел до завтра. Вчера ночью он с радостью думал: как хорошо, что у него еще двенадцать свободных дней впереди! Сейчас ему стало не по себе при мысли о вынужденном безделье.

Кинотеатр повторного фильма. Завьялов не раз заходил сюда. После демобилизации он не пропускал ни одной картины, выпущенной в те годы, когда он еще был летчиком. Ему хотелось остановить время или заставить его вернуться. Хотелось хоть на полтора часа снова почувствовать себя настоящим человеком. Поэтому в кино Завьялов искал полную достоверность: улицы, лица, одежда, автомашины, самолеты. Он выбирал картины, которые были выпущены в его школьные годы и во время войны. Он знал уже наизусть их сюжеты, но не сюжеты волновали его. Он вообще не следил за сюжетами этих картин. Но он жадно впивался взглядом в так называемые натурные съемки, в которых 'были запечатлены издавна знакомые ему места.

С чувством боли и жгучего интереса смотрел Завьялов на улицу Горького, такую, какой она была двадцать лет назад, и мучительная и радостная игра воображения захватывала его целиком. Завьялову начинало казаться, что машина времени перенесла его в детство, в юность; какой-нибудь эпизод, случай, незначительный сам по себе и важный лишь тем, что он был в действительности, часто возникал в его памяти. И Завьялову чудилось, что он шагает вот по той. улице Горького, мимо вот этих домов, ныне снесенных или задвинутых куда-то в глубь двора, и какая-то девушка из прошлого ждет его на следующем углу, и на ней берет, такой же, как на большинстве девушек тридцатых годов, и узкая, длинная юбка, какие тогда были в моде.

Он смотрит на людей, идущих по тротуарам, на людей тех лет, когда он сам жил по-настоящему, и вдруг он спрашивает себя, старается понять, чем эти люди внешне отличаются от сегодняшних.

Странное дело! Кому доводилось смотреть на старые, выцветшие фотокарточки дореволюционных времен или эпохи гражданской войны, кто видел кинофильмы давних лет, вспомните: в одежде, в прическах, в выражениях лиц людей того времени есть нечто такое, что потом уже невозможно воспроизвести во всей непосредственности.

И как бы ни старались режиссер, костюмер или гример, ставя сегодня картину о давно прошедших годах, они не в силах добиться, чтобы их персонажи выглядели именно так, как их далекие прообразы. Время накладывает свой неповторимый отпечаток на людей. Казалось, все можно воспроизвести: улицу, прохожих, женщин, солдат, детей, их одежды, прическу… Но есть «нечто», что не повторяется.

И только в фильмах, снятых современниками, происходит чудо: глядя на мелькающие перед тобой кадры, переживаешь свои детство и юность…

И каждая пядь земли, по которой проходят люди и на которой есть незримый отпечаток и его, Завьялова, ноги, каждый камень исчезнувших ныне домов, витрины не существующих теперь магазинов — все, все приобретало для него огромную значимость. И ему казалось, что объектив киноаппарата поймал все это именно в тот день, вечер или ночь, когда он шел, — он помнит куда! И когда случилось, — он помнит что!..

А на другой день после этого он пошел туда-то, а потом встретил ее, — где, где она теперь?.. И они вместе пошли вот по этой улице, вон к тому дому, который не виден сейчас, но обязательно был бы на экране, если бы оператор переместил свой аппарат чуть влево…

А рядом с ним, в кинозале, позади и впереди, люди смеются над забавным сюжетом, — им ничего не говорят эти дома, эти улицы. Они еще очень молоды, эти люди.

А Завьялов видит свой фильм. Он единственный в этом зале. Да он и не в зале вовсе. Он там. На той улице, на той дороге. Там!..

Итак, Завьялов идет сейчас мимо кинотеатра повторного фильма. Сегодня фильм про летчиков. Завьялов заходит и покупает билет. На этот раз у него единственная цель: убить время.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: