От Луки (внутреннее повествование)




Меня зовут Георгий Натаниэлевич, мои фамилия и кличка уже встречались тем, кому ещё не надоело читать это произведение.

Тьфу ты, как громко сказано.

Ну, ладно – этот текст, написанный в формате «doc», который, как известно очень легко конвертируется в формат «txt», а тот и выдаёт на экран компьютера унылое сплошное тараканье стадо, собственно говоря, этого самого текста.

Я тут немного попишу, ладно? Потом, don’t worry[27], опять автор впряжётся, итак:

…Если бы первоначальные персонажи этого повествования во время физиологической остановки на берегу Корнеева озера вдруг решили:

«А ну его этого Трибуна в тызло, перебьётся как нибудь со своими комплексами.

Давайте, мужики, что ли вернёмся в Москву, да посидим где-нибудь в культурном месте в центре, ведь так редко видимся!

А этому деятелю отзвоним, скажем, скажем…

- Лука, чего ему сказать? Ну типа, про внезапное ухудшение твоего самочувствия.

Подумав чуть-чуть, я бы наверное подсказал своим друзьям, может и не без известного дискомфорта, вызванного чувством того, что в обиходе называется «угрызения совести».

- Скажите мужики что ли, что ли…во!

«Острый приступ педикулёза на фоне псевдодиарейного синдрома»

И отзвонивши, развернулись бы мы на немудреной развязке и поехали обратно через тот же пост ГАИ, и ехали бы, ехали, ехали…

Проехали бы мы пересечение шоссе с МКАД, миновали много чего неинтересного, а вот затем…

…Пересечён был нами серо-розовый мост над проходящей наискось железной дорогой, следом мы оставили бы слева каменный акведук екатерининских времён, а справа гениальный стальной нержавеющий памятник сталинских времён, потом слева – коричневую полукруглую гостиницу брежневских времён, справа - извергающую блестящий хвост из титановых шкурок ракету несуществующего облика, и перед подъёмом к охристым довольно высоким домам раннехрущёвских времён, стоящим по обе стороны Проспекта, слева мы бы увидели стоящее на холмике одноэтажной высоты серое здание нашей Школы…

…но на самом-то деле после состоявшейся (см. ниже) встречи с Трибуном мы разъехались вправо-влево уже на МКАД, Старый срочно повёз Ефима на работу в район Автозаводской, там возникли какие-то серьёзные проблемы, а Серёга ушёл к себе на Кутузовку, предварительно высадив меня в конце Алтуфьевского шоссе…

…Там в этой школе в начале шестидесятых годов сошлись нас пятерых и ещё примерно двадцати таких же послевоенно рождённых москвичей и не москвичей - Андрей Каравайчук по кличке «Старый», например, был уроженцем ни много, ни мало города Грозного, а один из наших одноклассников Пашка Кристоферсон по кличке «Крис» - аж старинного города Честера, что находится в графстве Чешир неподалёку и от Манчестера, и Ливерпуля, и локально знаменит тот Честер развалинами древнеримской стены - тонкие жизненные струйки в озерцо под названием «Девятый Б».

А может и так: собрал шарики наших судеб треугольной деревянной рамкой в пирамидку на зелёном сукне неведомый игрок, шибанул битком, разлетелись эти шарики по сукну, глухо соударяясь с бортами, и с цоканьем друг с другом.

Бьёт тот игрок намелованным концом кия, кто-то из шариков попадает в спасительную лузу, кто-то просто носится по сукну, а кто-то киксанулся и вылетел за борт, и так бывает.

Даже у мастера.

Кончена одна партия и вновь сгребаемся мы кем-то в пирамидку, глянь и не хватает шаров, потерялись где-то на просторах вселенской биллиардной, а новых-то и не купили…

Из наших с самого первого класса в Школе учились я да мой школьный братишка Фимка Шувалов.

То есть по недавно полученному паспорту значился он Игорем Равинским, а были оба мы с ним сельские, то есть родились и жили в окружающей Школу местности, называемой «Селом Алексинским».

Нет уже сейчас этого самого «Села», выломали его, да и саму Школу, как поговаривают, должны будут снести в самое ближайшее время, правда, выстроив на её месте новую.

Ну а все «сельские», как правило, по географическому признаку попадали аккурат в первый класс Школы.

Туда же определяли своих отпрысков обитатели огромного - по тем временам - чем-то неуловимо похожим на распухшую Школу, сталинского дома, в народе именуемого «Серым домом», стоявшим напротив мрачного и тоже чем-то похожего на Школу здания Гознака.

Вот эти самые Серый дом и Гознак, строго говоря, разделяли Школу и шестёрку светлых «раннехрущёвских» домов, каждый из которых имел своё имя: «Дом обуви», напротив – «Рыбный», «Ювелирный», напротив – «Гипромез», «Вологодское масло», напротив – «Огонёк».

Поэтому пару абзацев назад я несколько ошибся, не упомянув эти достойные сооружения.

В начале шестидесятых Школу, и до того бывшую одной из лучших на севере Москвы, а может и во всей Москве, вдруг решили сделать ещё лучше, и, начиная с девятого класса, набрать туда лучших учеников из других поблизости расположенных школ, вытеснив недостаточно по мнению педагогов, успевающих в техникумы, ПТУ, а может и в другие школы, не сумевшие доказать, что они лучшие.

Хорошо ли это было задумано, плохо ли, а исполнено это было как всегда…

Были и действительно лучшие, были и дети, внуки, племянники администраторов и учителей, их друзей и полезных людей, были и всякие, но уж, наверное, обошлось без взяток: времена были простодушные и милициебоязненные.

Меня, к примеру, уж точно не стоило бы оставлять среди лучших.

Я, честно говоря, в восьмом предыдущем классе вообще перестал учиться.

Кое как дотянул я до конца года и уже был морально готов начать «приканчивать технику́м», как говорил один из моих многочисленных дядьёв.

Да и друзей в этом классе у меня практически не было, не было и внутреннего комфорта.

Класс наш «А» был привилегированным, училось в нём много ребят из Серого дома, вернее, из восьмиэтажного флигеля, примыкавшего к ближнему от центра крылу.

А флигель это был построен ЦК комсомола для тогдашнего непритязательного начальства большого ранга, включая и первого секретаря Михал Михалыча Декадина.

Симпатичным человеком показался мне Михал Михалыч.

Видел я его только один раз на пионерском сборе нашего класса.

Очень смеялись мы, когда он привёл высказывание одного из делегатов двадцать второго съезда партии о свежепостроенном Кремлёвском Дворце Съездов: «стиляга среди бояр».

Долго потом повторяли этого «стилягу» друг другу.

Сын Декадина Сашка учился со мной в классе «А», вместе с другими ребятами и девчонками того же социального слоя.

Например, одна из наших одноклассниц была дочкой главреда «Комсомолки», другая дочкой зам министра, третий – сыном ещё кого-то, но уже цековского и так далее, но, естественно не все, не все…

Вот, что уж совершенно искренне могу заявить, ребята они были все очень скромные.

Единственным значимым их отличием от, например, меня было то, что родителей своих в третьем лице они называли «папа», «мама», что сперва для меня было оглушительным диссонансом, других названий, кроме «папка» и «мамка», я и мои социальные однослойники и не знали.

Бог знает, как они называли своих предков в первом лице?

А, кстати, как я-то своих называл, гм, гм? Вроде «па» да «ма»…

Да и били нас, отнимали деньги…

Вокруг-то были всё шпанистские места.

Свои школьные, ремеслуха вволю паслись в этих пампасах.

Отпор давать можно было только, силами своей кодлы, всякие там книжно-киношные благоглупости типа «один на один», «до первой крови» не принимались всерьёз даже самыми романтически настроенными.

А наш класс, когда к кому-нибудь начинали приставать, «надираться» - били, честно говоря, не часто - молча отворачивался, покорно ожидая конца действия, ну и я со всеми.

Девчонки, правда, неконструктивно возмущались.

Поэтому из всей моей до девятиклассной жизни я помню только постоянное щемящее чувство «небезопасности» и тоскливого унижения.

Я и девчонку поэтому не мог как тогда говорилось «закадрить».

Как представлю себе…иду я с ней, вдруг навстречу компания или да же один кто, останавливают, «дай, фраерок, гринчик», я уж не говорю про возможное приставание к девчонке.

Драться я не умел, и просто технологически, и завести себя на ненависть, даже временную было трудно, характер такой, смешливый что ли?

Как подумаешь, что будет потом, как с этим пережитым унижением жить придётся…нет, лучше не надо совсем, да и не встречалось ни одной, которая бы заставила меня забыть про все эти мазохистские фантазии.

Можно было, конечно, попытаться влезть в какое-нибудь предкриминальное сообщество, возможности-то были.

Сам Саня Масальский (фамилия) был соседом по подъезду, но тут уж, наверное, восстали бы родители, да и чувствовал я, что не смог бы и «гринчики» отнимать, и унижать кого-нибудь, ну не смог бы, и пытаться не стоило.

Сейчас, как говорят «по прошествии лет», начинается закрадываться мысль, что может и я не был таким уж лакомым кусочком для тогдашних сверстниц...

Малорослый, но достаточно многокилограммовый, морда толстая, одёжка, обувка та ещё - ну это как у всех - но по аккуратности ношения, это было что-то, сейчас бы себя прибил тогдашнего.

Прыщи - ну и это как у всех - но почему-то нос чаще всего был местом их дислокации, перхоть эта проклятая, никакие яичные шампуни не помогали, да, наверное, запашок этих самых, ну подмышечных впадин и меняемого раз в неделю белья - ну это уж точно, как у всех!

Разве что зубы безукоризненные - мать, педиатр, с гордостью называло это «природный санус» - да глазки синие вкупе с чёрными волосами, по моему, так было у Жюльена Сореля, да язык подвешенный, да начитанность вкупе с умением подать желающим её, эту начитанность ощутить, да чувство юмора, что есть, то есть, и «русскость».

Сейчас, прожив достаточно долгую жизнь, я честно говоря, не могу вспомнить практически ни одного случая, когда кто-либо ставил в мне в укор принадлежность в моему обидчивому этносу, ни моя русская жена и её родня, ни огромное количество других людей, в поле жизни которых я попадал вместе со своим именем, отчеством и фамилией.

И тем не менее, подспудно я всегда ожидаю чего-то такого, нет, не от конкретных людей, а от…ну, ну как в сухой, но тёмнооблачный день всегда ожидаешь, что вдруг ни с того, ни с всего польётся дождь.

Помню, когда мне было лет девять-десять, мать моя, как и каждое лето работала врачом в детском саду.

В тот год было это в «Лесных полянах», что по Ярославской железной дороге, а вплотную с садом располагался детский дом.

Я, как и другие дети сотрудников школьного возраста, находился при ней, называли нас «партизанами».

Это из-за того, что, когда в детский сад приезжала какая-нибудь комиссия, нас великовозрастных до её отъезда от греха подальше отправляли в лес.

Детдомовцев всех возрастов мы боялись до судорог, да и взрослые на всякий случай запрещали нам даже подходить к их забору, народ в этом детдоме воспитывался серьёзный.

Но однажды мать - почему уже и не вспомню - вдруг взяла меня с собой туда.

Её, кажется, пригласил в детдом на консультацию директор, кинематографически мужественного вида высокий мужик.

Меня оставили за дверью изолятора.

Перед этим директор оглядел окружающих, поднял согнутую в локте руку, погрозив всем пальцем, что означало, как я понял, «не трогать», и я полчаса, а может и больше стоял, опираясь на стенку, и наблюдал гвалтливую жизнь этих одинаково одетых в голубые майки, чёрные трусы, белые панамки и красные галстуки разновозрастных мальчишек и девчонок.

На меня сначала, не стесняясь, смотрели, потом посматривали, потом бросали взгляды, чем дальше, тем меньше, никто и не делал попыток заговорить со мной.

Первоначальное чувство страха и беззащитности постепенно угасало, да и неинтересны оказались их игры.

Запомнил я только много мальчишеского мата, правда, девочки каждый раз, показывая глазами на меня, взругивали матерившихся.

Почти перед появлением матери, в моём зрительном поле появился невысокий коренастый паренёк, похоже, всего на пару-тройку лет постарше меня, одетый, как и все в голубое, чёрное, но без панамки, хотя и с галстуком.

Что-то в его облике и манере держаться, показывало, что уровень идущей от него эманации таков, что этот персонаж никак не менее значителен, чем шестнадцати-семнадцатилетние красавец Цыба, двухметровый Герыч, весёлый кореец Цунский, любимец моей матери, и прочие предвыпускники детдома, которых мы боялись уж совсем неприлично.

Я внутренне опять запаниковал, быстро подняв лицо к небу, и постаравшись сделать его равнодушным. Мне вдруг сильно захотелось писать.

- Это что за п…дюк? – обратился он к окружающим.

- Это с врачихой садовской припёрся, наверное, парень её – с готовностью начали объяснять ему - а может и нет.

Она сама-то еврейка, а этот не похож…

- А его Палыч трогать не велел, - пропищал совсем уж крошечный пацанёнок.

- Чё? – осклабился коренастый, - не велел? Ща посмотрим, сколько у него молочных осталось…

В это момент из двери изолятора вышла медсестра и быстрым шагом направилась куда-то по дорожке.

- Подожди ещё чуть-чуть, сейчас Елизавета Самойловна уже выйдет - ласково сказала она, проходя мимо меня.

- Ладно, хер с ним - спокойно и, как мне показалось, облегчённо сказал коренастый - пусть живёт, радуется пока.

Б…, если бы еврей был, ну точно бы порезал

Сейчас в наше время, когда развлекательная ксенофобия затянула в свой сладко бередящий ментальные раны рассол, кроме евреев, также и кавказцев, и «таджиков» (в этом понятии синтегрировались и узбеки, и киргизы, и прочие монголоподобные), и американцев (в виртуальном аспекте), концентрация этого рассола, малость снизилась.

А в те стародавние времена, когда ещё теплы были воспоминания о безродных космополитах, врачах-убийцах, наш брат был ох как востребован в качестве причины всех реальных и выдуманных бед.

А с другой стороны, ещё раз подчёркиваю, опыт моей не такой уж малой жизни говорит о том, что вроде бы как очень нечасто, да не то, что не часто, а вообще никогда я не чувствовал себя подвергнутым этом самому антисемитизму, да и сам я по внутреннему ощущению ничем не отличаюсь от своих многочисленных русских друзей.

Разве что, когда надо изобразить еврейскую речь, акцент, то тут я делаю это гораздо убедительнее их, но это для тех, кто понимает.

А может это я сам для себя заметил, а всем другим, скорее всего – всё равно, не в театральный же мне поступать.

Вот так и плетусь по жизни, располагаясь ближе к хвосту людского стада, я, Георгий Натаниэлевич Мавенкер, московский еврей, из тех, кто, по словам одной российской пишущей класикессы, «говорит, пишет и ругается матом лучше любого русского».

А что? Как рассказывала моя тётка Галя, уже в два с половиной года я на приветствие моего двоюродного дядьки Якова Моисеевича «Здорово, Егор» - таким именем он меня всегда величал – также весело и бодро ответил:

- Здоёво, Янкель-поц! А у нас х… и п… иг’али в поезда!

Тётка рассказала, что, услышав такое, Яков Моисеевич, огромный, громогласный мужик, геройский фронтовик-десантник, широко известный на останкинских и ростокинских волейбольных и танцевальных площадках передовой калибровец[28], буквально сел на половики, покрывавшие дощатые крашеные полы нашей селоалексинской избы.

Потом, задыхаясь от смеха и стыда, моим родителям пришлось долго убеждать дядю Яна, что этому меня, не взирая на слёзные просьбы моих матери и бабки, научила соседка Лика Воронина, считавшая своим долгом осуществление сексуального просвещения всего малолетнего воинства Церковного проезда.

(Ну чё вы, Берт Аронна, Лизк, ну прям, как неродные, язык что ль у вашего Жорки отвалится? Я вам так скажу - это дело надо с детства на веселуху переводить, потом меньше дрочиться будет. А в случае чего, руки у отца-матери есть, раз и по губам или по заднице ремнём, чтоб знал, когда можно, когда нельзя!).

Или ещё меня можно было бы охарактеризовать словами одного невысокого ростом актёра, которого я в живую видал два раза в жизни: один раз, когда он, будучи - но без бороды - Галилеем, мылся на сцене в тазу, а другой раз, когда в замшевом пиджаке с чернильным пятном на рукаве, он в поражающем своей акустикой зале Дома культуры ЦСУ[29], ревел «Миррр вашему дому».

Так вот слова эти были: «врун, болтун и хохотун» …

…Но вернёмся в шестьдесят третий год…

Моя мать, как узнала про техникумовские перспективы сына, так сразу побежала в Школу, рыдала, плакала, проклинала меня, думаю искренне.

У неё там же случился приступ астмы, а это было страшное зрелище, говорю об этом без всякой иронии.

Наверное школьные испугались, да и кроме того мать была старожилом, закончила Школу прямо перед войной.

Почти вся мужская часть её класса с этой войны не вернулась, мать часто вспоминала этих мальчиков, доставала их фотографии, рассказывала:

- Вот это Миша Касаткин из Цыганского городка, такой спортсмен был хороший, бегал за район, погиб уже в конце войны, это Толик Бровко, такой шпанистный, он наш селоалексинский, да вроде он жив, кто-то рассказывал, а это…никогда не догадаешься.

Это Рудик Махмасталь, сын того дипкурьера, что с Нетте, ну ещё стихотворение есть у Маяковского.

Они в Сером жили, погиб…, а вот это Нюма Шпигельман, ростокинский, в сорок первом без вести пропал, мы его звали «соплежуй», но он очень хороший мальчик был, учился отлично, да и здесь на фотокарточке он уже очень красивый…

Сейчас все эти фотографии вывешены в школьном музее войны, мать отдала их, не раздумывая.

То ли просьбы матери повлияли, то ли то, что я был серединным представителем многочисленной династии учеников и учениц - кроме матери в Школе учились и мои родные дядька и тётка, её брат и сестра, многочисленные двоюродные и троюродные дядья и тётки, а после моего окончания Школу прошли и моя младшая сестра, двоюродная сёстрами, племянники и племянницы, в общем, все те, кто не покинул этот «ареал» на среднем северо-востоке Москвы - но меня оставили, правда, не в родном его классе «А», а в сборном «Б» с обещанием начать всё-таки когда-нибудь учиться.

Как ни странно, превратившись в новом классе в «Луку», я действительно начал учиться, и получив на экзаменах весьма пристойные оценки, поступил без особых проблем в не самый плохой технический ВУЗ.

Тем не менее, на родительских собраниях я всегда проходил по категории «чрезвычайно способных, но ужасно ленивых».

Да и вообще из нашего «Б» класса практически все сразу поступили в институты, что в те годы требовало некоторых интеллектуальных усилий.

Да к тому же сразу после шестьдесят третьего года был осуществлён переход на десятиклассное образование, то есть претендентов на студенческий образ жизни вдруг стало в два раза больше.

Впоследствии, как рассказывали мне мои более молодые родственники, преподаватели ещё очень долго помнили наш выпуск, особенно одиннадцатиклассную его часть, несмотря на то, что много после них перебывало знаковых событий и учеников, с ними связанных: и присуждение Школе имени великого автора поэмы о смешливо-мудром русском солдате, и создание Литературного театра и многое другое.

Редко, правда, приходили и приходим мы на вечера встречи в первую субботу февраля, очень редко…

Но вот создалась по какому-то непонятному закону из всего нашего класса наша компания, члены которой по прошествии многих-многих лет и встречаются, и продолжают дружить.

Кто-то из нас учился в одном и том же институте, кто-то работал вместе как на параллельных должностях, так и друг под другом.

А как пришёл на русскую землю формальный капитализм - а то будто раньше в экономике всё было, как в соцреалистическом кино, уж у кого, кого, а у меня и Игоряшки Равинского, проработавших много-много лет в наладке и ремонте на газопроводах, иллюзий на это счёт не было - так и вовсе многие стали подгребаться под более удачливых.

Недаром ведь, когда у кого-то, скорее всего, петровских или постпетровских вельмож спросили, почему берёт он на службу далеко не самых умных и образованных, он ответил: «Умных-то много, а вот верных мало».

А где ещё не закладываться верности, как в школе, когда делить-то особенно нечего, интересы всё больше копеечные, всё больше «гы-гы-гы», скоро забываются обиды и не по уму сказанные слова…

А может идеализируем?

Речь-то ведём о той школе, счастливые времена, все сыты, хоть и не одеты, дорога от «школьного порога» хоть и неведома, но проторена, быт вписан в уклад, да ещё все и москвичи, на одну ступеньку меньше прыгать…

* * * * *

Беру и загружаю на экран компьютера старую фотографию шестьдесят третьего год, где можно угадать и нас, мочащихся на берегу Корнеева озера, и отца Иродиона, в Монастырь которого мы едем.

А ещё там присутствует с пяток других ребят, все мы одеты в тёмные костюмы, белые рубашки, у особенно удачливых – нейлоновые.

У всех нас, кроме одного, повязаны галстуки-селёдки.

Всё это один из файлов CD-диска под названием «Мы», который всем нам на сорокалетие встречи в шестьдесят третьем году роздал Дуля, летописец нашего класса, почти профессионально научившийся фотографировать.

Поём мы с серьёзными лицами песню, сочинённую мной, и долженствующую считаться весёлой.

Выстроились мы в некоторое подобие зубца кремлёвской стены или буквы «М»: посередине маленькие, в смысле низколослые, я и Цзаофань, а далее по обе стороны стоят другие, постепенно возвышаясь до ста восьмидесяти пятисантиметровых Старого и Скворца.

Один из нас держит в руках нечто вроде щита на палке, на щите изображён выгнувший спину тощий чёрный кот.

Это работа моего бати, Натаниэля Гиршевича, представителя достаточно редкой тогда творческой специализации «художник по рекламе».

Сам себя батя называл «художник-график», и мать строго-настрого наказала мне и сестре Лариске придерживаться этой формулировки, в случае, если кто-нибудь спросит, а кто ваш папа?

Но, скажите на милость, как не удержаться, стоя у метро «Щербаковская» от тыканья пальцем в фасад дома, где кафе «Лель», и хвастливого крика «А это мой батёк нарисовал!».

Ведь на фасаде вдоль угла вывешены по вертикали, обрезанные по пояс четверо мальчиков и девочек, с эскимо в руках и вдоль их разноцветная надпись: «Вкусно и сладко, съедим без остатка».

Слоган - по новомоднему - этот придумал сам батя, не дождавшись, пока «девки» из оформительского комбината дозвонятся до какого-нибудь поэта.

Примерно то же чувство готовности расшить ситуацию испытал, по всей видимости, батя, когда вошёл в мою комнату, где мы с жаром спорили, как назвать нашу классную команду КВН, и что изобразить на её эмблеме.

- Надоел этот чёрный кот - с интеллигентской обречённостью внушал нам Коля Баркасов, высокий и очень импозантный в своих «черепаховых» очках - полшколы будут на этот мотив распевать, но, если уж решили, х… с вами!

Ой, извините, Натаниэль Гиршевич, я вас не заметил.

Лука, то есть Жорка, ну что ты там сочинил?

Я, поминутно заглядывая в листок, пою на мотив, похоже, бессмертной песни Саульского и Танича:

Наступил КВН, наступил

Час решающей битвы пробил

Вас приветствовать счастлив сейчас,

Наш весёолый, девяатый «Б» класс.

Говорят «Не повезёт»,

Если класс соседний премию возьмёт,

Но теперь наоборот, та-ля-ля-ля-ля-ля-ля

Неудачникам везёт на новый год!

Ну и так далее, примерно такого поэтического качества, но Коля и остальные в восторге.

- Ёксель-моксель, ну ты, Лука, король, как же ты про неудачников-то…, точно все училки нас гнобят, вот вчера Варвара мне говорит…

Погодите, погодите, а как насчёт вывески? Петр Дмитрич, ты чего-нибудь сварганил?

Белобрысый Петька Журавлёв, начинает нападающе оправдываться, поздно придумали, да и вообще, он больше по буквам…

Опять спор, крики, «сам ты мудак», уже никто не замечает сидящего на диване батю.

- Ну чего тут у вас? – слышим мы усталый голос с дивана - Господи, ничего не может это лентяй безрукий сделать…

Да, да я тебя имею в виду - он указывает на меня - ты же, кажется, считаешься умеющим рисовать, какие-то призы брал.

- Представляете, его даже «лошадником» прозвали - в дверном проёме показывается моя мама - одни лошади, одни лошади, ну иногда - собаки.

Он даже в каталог попал, который в Париж отправляли…

- Хорошо бы его самого куда-нибудь отправили парижанца этого с его лохмами, дайте я посмотрю.

Батя - я уже вижу, что он завёлся - с показным недовольством берёт лист ватмана, приготовленный для эмблемы, морщась, щупает кисти, даже не взглядывает на краски, потом уходит к себе, приносит лист картона, свои кисти и краски.

Начинается Работа.

Батя сначала наклеивает резиновым клеем ватман на картон, разглаживая лист своими железными удивительно красивыми - я завидую, у меня таких никогда не будет - пальцами, вырезает скальпелем что-то вроде неправильного шестиугольника.

Потом, улыбаясь чему-то в себе, почти без предварительной карандашной прорисовки, под частое мигание глаз и выпучивание губ моих одноклассников, наносит на картон вроде как хаотичные мазки, и на картоне появляется весёлое подлое животное, глядя на которое сразу становится понятно, почему его ненавидит весь дом, почему все его прогоняют с дороги, и почему даже далёкий от суеверий человек поопасся бы пройти перекрёстным маршрутом с этим круглоглазым бандитом.

- Урра - кричат все хором после того, как батя, зажав в ладонях кромки эмблемы, демонстрирует своё творение.

- Фига два у кого-нибудь ещё такая вывеска - ой, простите, эмблема - будет - говорит Коля Баркасов.

Ещё и Лукашкина - ой, простите, Жорина - песня, ух!

- Да, он вам насочиняет, он уже когда-то много чего насочинял - батя вздыхает и, не слушая бесчисленных «спасиб», собравши кисти и краски, выходит из моей комнаты.

В предвкушении триумфальных моментов на последние батины слова никто внимания не обращает, а я краем заполненного совместной радостью сознания вспоминаю…

…Лето, то ли пятое, то ли шестое моё лето, дача детского сада, две группы вместе, музыкальные занятия, полукругом в два ряда расставленные стульчики.

Я, сын врача, второго человека в немудреной детсадовской властной пирамиде, сижу во втором ряду, со мной рядом мальчик по фамилии Калинин.

Как-то так получилось, что мы особняком от остальных.

Полная, улыбчивая, вся какая-то складная Раиса Семёновна сидит за пианино, в гулком помещении финского домика особенно ощущается дребезжащее струнное нутро инструмента.

- Ребятки, ребятки, давайте повнимательней, песня очень серьёзная.

Будете открывать родительский день, а он, между прочим, уже через три дня. Так собираемся, давайте с этого места (следует проигрыш):

 

Партия Ленина, сила могучая

Мудрая партия большевиков…

- Карабанова, Гуля, ну что же ты всё вертишься, как на сковородке, нет, я чувствую, что кому-то хочется опозориться!

...Что-то вроде творческого озарения вспыхивает в моей голове, мгновенно оформляется в слова, которые я жарким шёпотом выдуваю в оттопыренное ухо мальчика Калинина:

- Партия Ленина, сила могучая, партия Ленина, сила вонючая…

(Только вот не надо о врождённом диссидентстве «just rhyme, there are no emotions»[30])

Бухающий гром пианинного аккомпанемента заглушает совместное хихиканье худенького русого и толстенького брюнетистого мальчиков, да и вскоре занятия кончаются, и нас отпускают на волю.

Проходит минут двадцать, я стою в очереди на качели, с удовольствием выковыривая из носа большие из-за недавно окончившегося насморочного соплетёка, козявки.

Как же это приятно после выковыривания собирать эти козявки в одну большую блямбу, разминать её пальцами…

Кто-то хватает меня за руку, и тащит достаточно увестистое тело на семенящих в серых с мохрящимся рантом сандалиях ногах по площадке к песочнице.

Я смотрю вверх и вижу красное, с выпученными глазами лицо нашей воспитательницы Дарь Мокевны.

В песочнице среди других сидит мальчик Калинин, сосредоточенно обхлопывая двумя руками серо-жёлтый куполок…

- Повтори, повтори, что этот сказал, - приказывает ему громким шёпотом Дарь Мокевна, - ну сейчас на музыкальных!

- Он сказал - по тону мальчика Калинина я чувствую, что в нём борются сладкое желание наябедничать и запоздалое сожаление о затеянном кавардаке - партия могучая, партия вонючая.

Это не я, а он придумал, честное слово…

- Играйся, миленький, играйся – хлопотливо говорит Дарь Мокевна, гладя мальчика Калинина по голове.

Меня оттаскивают от песочницы на порядочное расстояние, я не сопротивляюсь.

- Это правда? – ревёт шёпотом Дарь Мокевна - ах ты б…дь такая, а по губам, а по губам!

Жёсткая с широким серым кольцом на среднем пальце ладонь псковской крестьянки, сбежавшей от коллективизации в Москву, никогда не бывшей замужем, прошедшей одноступенчатый карьерный рост от нянечки до воспитательницы, имевшей залеченный сифилис - всё это я узнал гораздо позже из подслушанного разговора матери с кем-то - пришлёпывает мои губы к зубам.

Внутри рта становится солоно, я с ужасом вижу капельки крови, падающие на мой кругловатый с ямочкой там, где у других морщинистая сплющенная горошина, живот и начинаю реветь, что делает капли более частыми, а боль в нижней губе более сильной.

- Ах ты, е… твою мать, несчастье ты моё. Губа-то как распухла!

Ну, Жорик, Жорик, не плачь сынок, сейчас мы тебе водичкой холодненькой.

Меня тащат к дому для воспитателей.

Пока Дарь Мокевна организует таз с холодной водой на табурете, я, размазав кровь по лицу тыльной стороной руки, перестаю плакать, чувствуя как в боль и обиду, раздвигая их холодными локтями, втискивается Страх.

Меня ставят перед тазом, Дарь Мокевна начинает кунать туда мою голову, одновременно моя рукой лицо.

Она бормочет:

- Вот сучёнок, вот сучёнок, ну что же ты, дуралей, болтаешь-то.

Полотенец-то куда я дела?

Вон весь мокрый, в сандали натекло, ну ничего, мы сейчас носочки выжмем, на босу ногу пока походишь.

Ты, это…как полдничать и ужинать будешь, потише жуй-то, а то губка закровянит, а к завтрику пройдёт, пройдёт.

Ой дай-ка я зубы-то посмотрю, у тебе же, кажется, ещё молочные…

Два пальца Дарь Мокевны лезут мне в рот, смыкаясь на передних зубах.

Я непроизвольно языком слизываю соль на большом, она бормочет:

- Ну, слава Богу, не шатаются кажется.

Ой, едрит твою мать, и зачем я в эти воспитательницы-то полезла, сейчас взяла бы две ставки, жила бы кум королю.

Она всплёскивает руками.

- Да что ж ты будешь делать, и Елизавета тут как тут, уже донесли хабалки.

Жорик, ты мамке-то, может, скажешь, что упал, я ж не со зла!

- Скау…

Какой тут «скажу», на всякий случай, не поднимая голову от таза, я слушаю разговор.

- Дарья Мокеевна, вы что с ума сошли - задыхающимся голосом кричит-хрипит мать - как это вообще можно вообще детей бить, да ещё по лицу.

Я не понимаю, что такое ребёнку для такого надо наделать? Вы, что не понимаете, что это статья!

- Да погоди же ты, Елизавета Самойловна, дай чего скажу.

Дарь Мокевна, отводит мать чуть в сторону, я слышу их шёпот.

Сначала довольно правдивый пересказ истории появления стихотворения, потом….

- Представляешь, ко мне этот подбежал из ихней группы, я сперва и не поверила. Хорошо, что я одна пока слышала.

Я этому строго-настрого запретила повторять, да боюсь теперь весь сад будет лялякать, они же, как мартышки все.

Ну, Лиз, прости не сдержалась.

У нас-то до войны в квартире в Коптельском одни такие Сокольских жили, он дамским портным был, так точно такая же история.

Девчонка ихняя во дворе частушку спела, так всех, буквально всех взяли.

Не знаю, может и расстреляли кого.

Ну и чего, что и Берию самого расстреляли? Расстреляли, расстреляли…

Там таких бериев, как на жопе прыщей.

Да тебе они чо хошь припишут, врачиху-вредительницу, к примеру.

Сама знаешь, что такое детсад.

Холодильник – говно, вот, не дай Бог, пропоносит кого! Да не мне тебе говорить, делай, что хошь, я отвечу...

…Скажу я вам, что по губам побольнее, чем по голой заднице маминой рукой, тем более, что я стоял, склонившись на тазом, в очень удобной для, как говорится в милицейской отчётной обыденности «нанесения побоев» позе.

А вот галошей через сатиновые шаровары по той же заднице, вечером от приехавшего навестить нас отца - Натанчик, прошу тебя, только не рукой, только не рукой, ты ему позвонки можешь сместить - это по болевым ощущениям примерно соизмеримо.

А может батя, говоря о «насочиняет», имел в виду и другую историю из более близкого времени, но о ней чуть позже, давайте вернёмся к фотографии.

За роялем, обернувшись лицом к фотографирующему, сидит цыганистого вида парень с небольшим и удивительно складным - равносторонний треугольник, нижний угол закруглён, вместо верхнего отрезка – дуга, две дужки оттопыренных ушей, чёрная чёлочка на лоб - лицом, и это – Ромка Фоменко.

И есть он, этот Ромка цыган по отцу, а по кличке Ромка – «Фома».

Весёлый мужик, Тимофей Ильич, шофёр экскурсионных автобусов - Ромка, когда речь идёт о бате, называет его «шофёр автобуса, мой лучий друг».

Любимое занятие Тимофея Ильича – делать телевизоры и раздавать их родне, а Фома таскает из школы для этих телевизоров различную радиоэлектронную начинку, приспособив «на шухер» меня, Луку.

А мне, дураку ведь что самое главное?

А то, чтоб было весело и изнутри холодило, но, если честно, не до самоощущения всамделишной опасности…

Откуда радиодровишки?

В десятом классе весёлый и нетребовательный «труд», то есть слесарное и столярное дело, олицетворяемое мрачноватыми металлистом Тихон Петровичем (без клички) и столяром Никифор Никифоровичем - а вот тот как раз имел въевшуюся в поколения выпускников кличку «Кефир Кефирыч» - сменило «трудовое воспитание в свете укрепления связи школы с жизнью».

«Жизнь» олицетворяло очень серьёзное предприятие, располагавшееся в районе Ботанического сада.

Ему понадобилось воспитать для себя целую уйму специалистов в области радиоэлектроники, в связи с чем, они подобрали в качестве базовой нашу Школу.

Быстренько построило предприятие во дворе Школы двухэтажное здание, нашпигованное электророзетками, расставили в комнатах столы-верстаки и мобилизовали на обучение школьников обоих полов наиболее разговорчивых инженеров, доплачивая им за это самое обучение молодого поколения радиомонтажников-универсалов ещё и неплохие по тем неприхотливым временам деньги.

Занятия эти по смычке школы с жизнью продолжались целый день и сводились они, в основном, к обучению навыкам ручной пайки приятно пахнувшей канифолью и растекающимся аккуратными капельками припоем.

Но учили нас и разбираться в принципиальных схемах немудрящих радиоустройств, делать монтажные схемы, а наиболее целеустремлённых рыться в недрах журнала «Радио».

Правда, сначала все - а получилось в конце концов только у некоторых - с энтузиазмом начали делать транзисторные приёмники в корпусах из мыльниц, скупая с «Детском мире» или в «Пионере» транзисторы с позорно малым коэффициентом усиления.

А конденсаторов и сопротивлений у нас было полно, в связи с тем, что привозили с шефствующего почтового ящика целые кучи непонятных радиоустройств, из которых уже было выпаяно всё мало-мальски ценное, кроме этих вот сопротивлений «УЛМ» и «МЛТ» и конденсаторов забытых наименований.

Выпаивание этих остатков называлось «демонтаж».

Поначалу они были уносимы по домам полными карманами наших ворсистых синевато-серых школьных штанов, потом всё это надоело даже самым жадным, в числе которых был и я.

Когда появился Интернет, я, вспомнив пару раз обронённый заводскими номер этого самого «почтового ящика», с удивлением определил, что готовили-то нас для работы в той самой «шарашке», где малое время после войны прозябал великий писатель, философ и борец, и о которой он оставил роман с дантовским названием, роман, к слову сказать, несколько тяжёловатый в прочтении.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: