Я не сожалею об этом и скорее за новые идеалы, но я только хочу констатировать факт, что теперь брожение и что не записать его в летопись невозможно.
Я это про тебя только теперь говорил, мальчик. Вот как я понимал тебя тогда, когда мечтал об тебе.
Русский дворянин не может не страдать от общечеловеческой тоски, и Петр привил идею» (XVI, 429).
*****
«Посмотрите на убеждения вашего отца: это дворянин, древнейшего рода, и в то же время коммунар, и в то же время истинный поэт, любит Россию и отрицает ее вполне, безо всякой веры и готовый умереть за что-то неопределенное, во что он верует по примеру бесконечного числа русских европейской цивилизации петербургского периода русской истории: замечательно, что не пощадил Лев Толстой даже своего Пьера, которого так твердо вел весь роман, несмотря на масонство; мучит (речь идет о Версилове. – В.Р.) близких к нему и считает это за свое право, за исполнение долга (Макар Ив., мать, вина, незаконность, Лиза с брюхом). Что может быть извращеннее, беспорядочнее.
Вы подросток семейства случайного. Помоги вам Бог. […]
История русского дворянского семейства
... В виде великолепной исторической картины («Война и Мир»), которая перейдет в потомство и без которой не обойдется потомство.
Случайное семейство – попытка гораздо труднейшая.
Николай Петрович. Если б вы эту рукопись предназначали для печати, то сильная ваша искренность повредила бы беллетристическому успеху.
Николай Петрович. Все старое разрушено, довольно тщательно и аккуратно; впереди же – одно гадательное: почти ужасно.
Молодежь идет в народ, но полна жертвы, добрые чувства остались еще от прошлой истории, но будущее все гадательно.
|
«Вы член случайного семейства... Дай вам Бог» (XVI, 435).
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Роман «Подросток»
Часть третья, глава тринадцатая. Заключение
Письмо Николая Семеновича, бывшего воспитателя в Москве, мужа Марьи Ивановны, в котором он высказывал свое отношение к «Запискам» героя романа Аркадия Долгорукого.
«Не то, – как бы извиняясь сообщает герой читателю, – чтобы я так нуждался в чьем-нибудь совете; но мне просто и неудержимо захотелось услышать мнение этого совершенно постороннего и даже несколько холодного эгоиста, но бесспорно умного человека» (XIII, 451).
«… Если бы я был русским романистом и имел талант, то непременно брал бы героев моих из русского родового дворянства, потому что лишь в одном этом типе культурных русских людей возможен хоть вид красивого порядка и красивого впечатления, столь необходимого в романе для изящного воздействия на читателя. Говоря так, вовсе не шучу, хотя сам я – совершенно не дворянин, что, впрочем, вам и самим известно. Еще Пушкин наметил сюжеты будущих романов своих в «Преданиях русского семейства», и, поверьте, что тут действительно всё, что у нас было доселе красивого. По крайней мере тут всё, что было у нас хотя сколько-нибудь завершенного. Я не потому говорю, что так уже безусловно согласен с правильностью и правдивостью красоты этой; но тут, например, уже были законченные формы чести и долга, чего, кроме дворянства, нигде на Руси не только нет законченного, но даже нигде и не начато. Я говорю как человек спокойный и ищущий спокойствия.
Там хороша ли эта честь и верен ли долг – это вопрос второй; но важнее для меня именно законченность форм и хоть какой-нибудь да порядок, и уже не предписанный, а самими наконец-то выжитый. Боже, да у нас именно важнее всего хоть какой-нибудь, да свой, наконец, порядок! В том заключалась надежда и, так сказать, отдых: хоть что-нибудь наконец построенное, а не вечная эта ломка, не летающие повсюду щепки, не мусор и сор, из которых вот уже двести лет всё ничего не выходит.
|
Не обвините в славянофильстве; это – я лишь так, от мизантропии, ибо тяжело на сердце! Ныне, с недавнего времени, происходит у нас нечто совсем обратное изображенному выше. Уже не сор прирастает к высшему слою людей, а напротив, от красивого типа отрываются, с веселою торопливостью, куски и комки и сбиваются в одну кучу с беспорядствующими и завидующими. И далеко не единичный случай, что самые отцы и родоначальники бывших культурных семейств смеются уже над тем, во что, может быть, еще хотели бы верить их дети. Мало того, с увлечением не скрывают от детей своих свою алчную радость о внезапном праве на бесчестье, которое они вдруг из чего-то вывели целою массой. Не про истинных прогрессистов я говорю, милейший Аркадий Макарович, а про тот лишь сброд, оказавшийся бесчисленным, про который сказано: «Grattez le russe et vous verrez le tartare»47. И поверьте, что истинных либералов, истинных и великодушных друзей человечества у нас вовсе не так много, как это нам вдруг показалось.
Но все это – философия; воротимся к воображаемому романисту 48. Положение нашего романиста в таком случае было бы совершенно определенное: он не мог бы писать в другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а если и остались остатки, то, по владычествующему теперь мнению, не удержали красоты за собою. О, и в историческом роде возможно изобразить множество еще чрезвычайно приятных и отрадных подробностей! Можно даже до того увлечь читателя, что он примет историческую картину за возможную еще и в настоящем. Такое произведение, при великом таланте, уже принадлежало бы не столько к русской литературе, сколько к русской истории. Это была бы картина, художественно законченная, русского миража, но существовавшего действительно, пока не догадались, что это – мираж. Внук тех героев, которые были изображены в картине, изображавшей русское семейство средневысшего культурного круга в течение трех поколений сряду и в связи с историей русской, – этот потомок предков своих уже не мог бы быть изображен в современном типе своем иначе, как в несколько мизантропическом, уединенном и несомненно грустном виде 49. Даже должен явиться каким-нибудь чудаком, которого читатель с первого взгляда мог бы признать как за сошедшего с поля и убедиться, что не за ним осталось поле. Еще далее – и исчезнет даже и этот внук-мизантроп; явятся новые лица, еще неизвестные, и новый мираж; но какие же лица? Если некрасивые, то невозможен дальнейший русский роман. Но увы! роман ли только окажется тогда невозможным?» (XIII, 453–454).
|
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из подготовительных материалов
к «Дневнику писателя» за 1877 г.
«Война и мир», «Детство и отрочество», но эти, случайные семейства или потерявшиеся, нравственно разложившиеся, кто опишет. Увы, их большинство. Отец и 7 лет сын с папироской.
Ленивы, беспорядочны, циничны, маловерны » (XXV, 236–237).
Глава семнадцатая. «У МЕНЯ, МОЙ МИЛЫЙ, ЕСТЬ ОДИН ЛЮБИМЫЙ РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ…»
Тоска о высшем и красивом типе людей
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из вариантов к роману «Подросток»
Наброски и планы. 1874–1875
«…Знаешь, друг мой Аркадий, несколько дней назад ты вдруг вымолвил в жару одно слово, которое очень меня поразило, именно – «благообразие». Я понял так, что в нас нет его, а что ты его ищешь с того дня, как себя помнишь, и что потому ты бросаешь нас и идешь искать его в другом месте. Ну это точь-в-точь так и есть: зная, что не дам тебе благообразия, я и не звал тебя до сих пор. Ведь приехал ты из Москвы почти случайно. Но ты не поверишь, как стал ты мне сразу вдвое роднее и понятнее после этого твоего восклицания о благообразии. «Неужели мы до такой близкой степени друг на друга похожи?» – подумал я и вдвое тебя полюбил. Ну, а подумав еще, я догадался, что ты ничего не сказал мне о себе нового, и я знал об этом еще два года назад, может, пять лет назад. Потому что я постоянно думал о тебе, мой милый, – этому ты должен поверить.
– Но если вы думали так давно уже обо мне, друг мой, и так любили меня, то какого же надо было еще благообразия?
– Ты так полагаешь, мой друг? Не будем спорить, а лучше поговорим об одном предмете. Слушай, друг, я начну издалека. Говорить, так говорить.
Он улыбнулся и помолчал. Он видимо становился грустнее и грустнее, и в то же время им постепенно и видимо, по мере речи, овладевало сильное и энергетическое возбуждение. [Я всё разбиваюсь, развлекаюсь, хочу говорить об одном, а ударяюсь в тысячу боковых подробностей. Это всегда бывает, когда сердце слишком полно, а мысль давит...] (Здесь и далее текст в квадратных скобках Достоевского. – В.Р.)
Портрет Л.Н. Толстого. Музей-усадьба «Ясная Поляна». Худ. Иван Крамской. 1973
Далее начато: а. У меня, мой милый, есть один любимый писатель 50 [из наших современных]. Он романист, но [я бы назвал его] для меня он почти историограф нашего дворянства, или, лучше сказать, нашего культурного слоя, по выражению одного современного генерала, тоже писателя. Я, мой друг, за русской литературой слежу с охотой и с удовольствием, и в этом моветоне охотно тебе признаюсь. Помнишь, в «Онегине». Ну вот, этот завет Пушкина он и взялся исполнить. Я проследил – с детства и отрочества, на войну, на побывку. О, у него широко взято, все эпохи дворянства. Не одни лишь встречи, но вся эпоха.
б. У меня, мой милый, есть один любимый русский писатель. Он романист, но для меня он почти историограф нашего дворянства, или, лучше сказать, нашего культурного слоя, завершающего собою «воспитательный» период нашей истории, по выражению одного современного русского генерала и, пожалуй, тоже писателя. В этом «историографе нашего дворянства» мне нравится всего больше вот это самое «благообразие», которого [ты ищешь или] мы с тобой ищем [или по крайней мере намек на возможность его], в героях, изображенных им. Он берет дворянина с его детства и юношества, он рисует его в семье, его первые шаги в жизни, его первые [взгляды] радости, слезы, и всё так поэтично, так незыблемо и неоспоримо. Он психолог дворянской души. Но главное в том, что это дано как неоспоримое, и, уж конечно, ты соглашаешься. Соглашаешься и завидуешь. О, сколько завидуют! Есть дети, с детства уже задумывающиеся над своей семьей, с детства оскорбленные неблагообразием отцов своих, отцов и среды своей, а главное, уж в детстве начинающие понимать беспорядочность и случайность основ всей их жизни, отсутствие установившихся форм и родового предания. Эти должны завидовать моему писателю, завидовать [моему] его героям и, пожалуй, не любить их. О, это не герои: это милые дети, у которых прекрасные, милые отцы, кушающие в клубе, хлебосольничающие по Москве, старшие дети их в гусарах или студенты в Юниверситете, из имеющих свой экипаж. Писатель выставляет их со всею откровенностью: они лично часто даже смешны и забавны, нередко и ничтожны, но как целое, как сословье, они бесспорно изображают собою нечто законченное. В основах этого высшего слоя русских людей уже лежит что-то незыблемое и неоспоримое. Тут всякий индивидуум может иметь свои слабости и быть очень смешным, но он крепок целым, нажитым в два столетия, а корнями и раньше того.
Князь Андрей Болконский. Илл. А.В. Николаева
И несмотря на реализм, на действительность, на смешное и комическое, тут возможно и трогательное, и патетическое. Как бы там ни было хорошо всё это или дурно само по себе, но тут уже [порядок, тут воспиталась и сохранилась честь] выжитая и определившаяся форма, тут накопились правила, тут своего рода честь и долг. О, они не в одной Москве и не в одних только клубах, и не всё хлебосольничают: историк раздвигает самую широкую [и славную] историческую картину культурного слоя. Он ведет его и выставляет в самую славную эпоху отечества. Они умирают за родину, они [отличаются пылкими юношами] летят в бой пылкими юношами или ведут в бой всё отечество маститыми полководцами. О, историк беспристрастен, реальность картин придает изумительную прелесть описанию, тут рядом с представителями талантов, чести и долга – сколько открыто негодяев, смешных ничтожностей, дураков. В высших типах своих историк выставляет [беспощадно и исторические пор(треты)] с тонкостью и остроумием [европейские идеи] историю перевоплощения разных европейских [типов] идей в лицах русского дворянства: тут и масоны, тут и перевоплощение пушкинского Сильвио, взятого из Байрона, тут и зачатки декабристов. В последних произведениях своих художник берет уже время новейшее, современное. Мальчик, которого он описывал в детстве, уже вырос, он – современный помещик без крестьян, но с хозяйством. Он не любит земских собраний и не ездит на них. Он, как Иаков, идет к Лавану за женой из своего рода, но... но он как будто еще не готов к чему-то, он как-то вдруг стал задумчив... какая-то как бы тихая и недоумевающая меланхолия лежит на его действии и на его мировоззрении...
[…] После: (речь идет о поколении, которое приходит после поколения, упомянутого выше. – В.Р.) уже с детства они слишком рано завидуют … они из случайных людей и завидуют. Тогда оно почти так и было: они завидовали слишком рано, и способности их развивались к худшему – или в молчалинское подобострастие, или в затаенное мечтание беспорядка. [Да, кое-что я и тогда заметил, затаенное и нетерпеливое.]
– Беспорядка? – вскричал я.
– Да, от жажды порядка и благообразия. Было много затаенного и нетерпеливого, но всё это я считал тогда сором и был почти прав. Всё это [являлось случайно] действительно пробивалось из сора в высший культурный слой и кончало тем, что с успехом прирастало к нему. […] Жалеть их было нечего, что они дорогой сознавали беспорядочность и случайность [основ их жизни] свою, отсутствие [в ней уважаемого родового предания] в их жизни благородного и красивого [за недостатком уважаемого родового предания]. Заметь, однако, что я, Версилов, дворянин с двенадцатого столетия, сам был из задумывающихся в этом роде, но, стало быть, от других причин. Но я страстно любил дворянство и люблю до сих пор.
– А народ, Макара Ивановича, – [вскричал] пролепетал было я [но он не ответил тотчас же].
– Ныне, – продолжал он, – с недавнего времени, впрочем, может быть, уже с очень давнего, происходит у нас нечто обратное, то есть не сор прирастает к высшему и красивому типу людей, но, напротив, от [родового] красивого слоя отрываются куски и комки и сбиваются в одну кучу с беспорядочными и завидующими. И далеко не единичный факт или случай» (XVII, 142–144).