Часть. Избавление от груза 4 глава




Пока крупные корпорации горнорудной промышленности не заинтересовались землями, отведенными под резервации, проблема ассимиляции мало кого беспокоила. И уж во всяком случае никак не отражалась на образе жизни аборигенов. Сейчас во имя ассимиляции аборигенов лишают земли, единственного достояния, позволяющего им сохранять самоуважение; во имя ассимиляции аборигенов насильственно сгоняют в города, где они не могут найти работу и с каждым днем все больше зависят от милости белых чиновников. А кроме того, борьба за ассимиляцию дает возможность правительству упражняться в составлении обтекаемых парламентских отчетов и позволяет премьер-министру выступать против апартеида в Южной Африке, сохранять хорошую международную репутацию и одновременно проводить политику, якобы противоположную апартеиду, а по существу приводящую точно к таким же результатам. Суть этой политики состоит в том, что земли аборигенов вновь переходят к белым (в данном случае — разных национальностей), тем самым создается рынок дешевой рабочей силы, разрушаются нравственные устои и культура аборигенов, а руки белых остаются чистыми. Именно этого и добились южноафриканцы с помощью системы апартеида. Ассимиляция означает обезземеливание и обезличивание, поэтому темнокожие противятся ассимиляции. Еще одна цитата из Кевина Джильберта: «Любой абориген, которого вы спросите, будет снова и снова повторять, что сделать можно только одно: белые австралийцы должны вернуть темнокожим основу их жизни — землю и выделить какие-то средства общинам аборигенов, чтобы обеспечить их жизнеспособность».

Проблему школьного образования, как и многие другие, можно было бы легко разрешить, согласись государство пойти на некоторые дополнительные затраты и ввести, например, систему передвижных школ с несколько измененной программой. Но, как и следовало ожидать, вместо того, чтобы увеличить ассигнования на нужды аборигенов, наше теперешнее правительство жестоко их урезало. [7]

Фрэнки дружил с мальчиком Клайви, он был младше Фрэнки, но куда умудреннее в житейских делах. Клайви слыл неисправимым и весьма ловким воришкой, в чем лично я не видела ничего дурного, вернее даже, учитывая его бедственное положение, готова была признать, что он ведет себя вполне разумно, за исключением… ox, ox, ox… за исключением того, что он обкрадывал меня. Бедняк обирал бедняка: я жила на пятьдесят центов в неделю и выкраивала деньги на покупку коробки заклепок, отверток, куска кожи, ножей — всех этих блестящих игрушек, неудержимо влекущих к себе маленьких мальчиков. Я оказалась в нелегком положении. С одной стороны, я знала, что аборигены относятся к личной собственности совсем не так, как белые: по их мнению, предметы обихода — это общее достояние, они не могут принадлежать одному человеку. С другой стороны, то, что исчезало из дома Бассо, исчезало навсегда, если только расстроенная мать Фрэнки или Клайви не возвращала мне пропажу в совершенно искалеченном виде. Я бранила мальчишек за излишнюю ловкость их ручонок, они ненадолго раскаивались, а потом забывали о моих словах, и все начиналось сначала.

Однажды, вернувшись из города, я безмятежно шла из кухни в свою комнату. Я хранила там свои самые ценные вещи и держала ее на замке. Поэтому Фрэнки и Клайви деловито пытались проникнуть туда через окно. Они перешептывались как настоящие похитители бриллиантов. Я постаралась подавить приступ смеха, а когда это удалось, напустила на себя строгий вид и сказала:

— Вот чем вы, оказывается, занимаетесь, и как же это, по-вашему, называется?

Клянусь, до этой минуты я не представляла себе, что можно до такой степени обомлеть от удивления. Мальчиков будто током ударило. Они уставились на меня словно две оглушенные рыбешки, у Фрэнки глаза вывалились из орбит. Клайви, сраженный сознанием вины, смотрел в землю. Некоторое время у меня из дома никто ничего не таскал.

Несколько месяцев спустя Клайви по-настоящему напился. Не знаю, почему это случилось, но он наделал много глупостей. Украл, кажется, несколько ножей, пистолет и в довершение прихватил бутылку виски в полицейском участке, а потом недели две скитался по диким зарослям, боясь наказания. В конце концов он приплелся домой, полиция и работники социального обеспечения объявили его правонарушителем, отняли у калеки-матери, заявив, что ни она, ни другие родственники не в состоянии надлежащим образом воспитывать ребенка, и отправили Клайви куда-то на юг в приют для мальчиков. Ему было одиннадцать лет.

А меня вдруг начала грызть тоска, в душу закралось смутное ощущение, что я потерпела поражение. Я все меньше и меньше радовалась своей независимости, мне прискучило жить в моем фантастическом жилище и мечтать о путешествии, которое по-прежнему оставалось только мечтой. Внезапно я поняла, что мне тошно, потому что я медлю, делаю вид, ломаю комедию. Кто-то, может быть, и верил, что когда-нибудь мне удастся провести своих верблюдов по пустыне, но только не я. Эта мечта жила где-то на задворках моего сознания, я сосала ее, как конфетку, когда не могла заняться ничем более разумным. Это был мой мундир, мой панцирь, и, когда я окончательно падала духом, я напяливала его на себя и носила, как платье.

Мое беспокойство приглушала только сумятица повседневных дел и забот. Оба моих верблюда были больны и требовали постоянного ухода. Вечером я стреноживала их и отпускала пастись, в семь утра вставала и отправлялась их искать (на что уходило иногда несколько часов), приводила домой, лечила, объезжала Зелли, пыталась, без особого рвения, привести в порядок упряжь и занималась уймой других дел, потом садилась на велосипед и ехала в ресторан: три мили туда и в полночь три мили обратно.

Зелейка чудовищно похудела, она еще не пришла в себя после поимки и первого столкновения с людьми. Вместе с дюжиной других оцепеневших от страха диких верблюдов ее втиснули в грузовик, выпустили в загон, повалили наземь, стреножили и на несколько дней оставили в покое, чтобы она могла поразмыслить о случившемся. Ее жестоко избили и перепугали насмерть и, будто этого еще было мало, просунули сквозь ноздрю колышек. Приручение- жестокая пытка для верблюдов, даже в самых благоприятных условиях; во время поимки от истощения, ран и переломов иногда погибает половина стада.

Кейт не пришлось испытать этих мук. В молодости ее использовали как вьючное животное, обращались с ней ужасно, что Кейт запомнила на всю жизнь, а когда она впала в слабоумие, отправили вместе с ее другом на скотоводческую ферму в Олкуту. Саллей взял Кейт к себе, а друга оставил на ферме. Немудрено, что Кейт ненавидела все племя человеческое. В качестве верхового верблюда она никуда не годилась: непрерывно сражалась с носовым поводом и вообще была слишком стара и неподатлива, чтобы научиться чему-нибудь новому. Но зато Кейт была прекрасным вьючным верблюдом выносливым и терпеливым, и я решила использовать Зелли как верхового верблюда, а старушку Кейт как рабочую лошадь. Хотя Кейт никогда не делала попыток кого-нибудь лягнуть, при малейшем недовольстве она вертела головой во все стороны и щелкала зубами, выставляя огромные желтые безобразные резцы, а так как недовольна она была всегда, мне пришлось выбить эту дурь у нее из головы, для чего я несколько раз изо всех сил ударила ее по губам. Бедняжка Кейт сдалась без боя, но, как я потом ни старалась быть с ней доброй и ласковой, она до конца своих дней не доверяла мне. У нее было свое личное пространство радиусом в десять футов, и если какой-нибудь представитель вида Homo sapiens переступал запретную черту, она начинала реветь как сумасшедшая и не успокаивалась, пока смельчак не убирался прочь. Кейт спокойно стояла, широко разинув огромный рот, и ревела точно лев, умолкая только чтобы перевести дыхание. Если человек стоял около нее два часа, она ревела два часа. Кейт была невероятной толстухой. Однажды я взвесила ее на весах-грузовике, и оказалось, что в ней около двух тысяч фунтов — недурно для старой коротконогой верблюдицы! На спине у нее вместо обычного горба высилась гора бесформенного хряща, а при ходьбе ее толстые ляжки тряслись и терлись друг о друга. Моя Кейт была настоящим чудовищем.

В первые же дни после переезда на ферму Бассо я привела ветеринара и попросила осмотреть Кейт и Зелли. Это было начало моей нескончаемой беготни за ветеринарами Алис-Спрингса. Пока я готовилась к путешествию, я заплатила по их счетам сотни долларов, хотя они часто помогали мне бесплатно просто из жалости. Я довела этих прекрасных людей до того, что они пускались наутек и прятались, завидев меня в дверях своих лечебниц, или, захваченные врасплох, вздыхали и спрашивали: «Ну, кто сегодня у тебя умирает, Роб?», а когда я рассказывала об очередном верблюжьем несчастье, вздрагивали от страха. Тем не менее ветеринары научили меня бездне премудростей, благодаря им я узнала, как делать внутримышечные инъекции, попадать иглой в яремную вену, пользоваться ланцетом, надрезать кожу, накладывать швы, дезинфицировать, кастрировать, пользоваться пластырем, перевязывать, удалять гной и сохранять при этом невозмутимое спокойствие бестрепетного профессионала.

Тот первый ветеринар тщательно осмотрел верблюдов. Он сказал, что у Зелейки сломано ребро, но, заметив, как я изменилась в лице, поспешил заверить меня, что ребро срослось и даст о себе знать, только если Зелейка снова упадет. А что касается гнойных ранок, с ними легко справиться с помощью антибиотиков. Я подвела к ветеринару колыхавшуюся гору, мою громадину Кейт, ее грудная мозоль была покрыта густым слоем стекавшего на землю гноя. На груди верблюдов, сразу у передних ног, начинается мозолистый нарост. Такие же мозолистые образования есть у них на передних и задних ногах — на эти места верблюд опирается, когда лежит на земле. Мозоли покрыты загрубевшей кожей, похожей на кору дерева. Я промывала грудную мозоль Кейт из шланга, обрабатывала дезинфицирующими средствами, посыпала антибиотиками, мазала дегтем. Ветеринар осмотрел рану, задумался, сунул руку поглубже и присвистнул. Мне не понравился его свист.

— Похоже, что дело плохо, — сказал ветеринар. — Воспаление распространилось вглубь. Где-то остались, видно, осколки стекла. Я все-таки дам ей террамицин, посмотрим, что будет.

Он достал огромный шприц с иглой размером с соломинку для коктейля, вручил мне иглу, велел отойти фута на два и метнуть иглу, как дротик. Но я выполнила его указание недостаточно решительно. Кейт взревела октавой выше. Я снова отошла, прицелилась и метнула иглу изо всех сил. Она вонзилась по самую головку, и мне показалось странным, что игла не прошла насквозь наподобие болтов, скреплявших тело чудовища Франкенштейна [8]. Я надела шприц на иглу и впрыснула Кейт десять кубиков маслянистой жидкости, от чего у нее вздулся желвак величиной с яйцо.

— Ловко! — сказал ветеринар. — Сделай еще два укола с интервалом в три дня, а потом позвони. Хорошо?

Я проглотила слюну и умудрилась выговорить: «Хорошо», хотя у меня тряслись губы и подбородок. С тех пор моя ненависть к иглам улетучилась навсегда.

Конечно, я мечтала завоевать доверие Кейт, но мне пришлось поставить крест на этой мечте. Ежедневно, по крайней мере дважды, я обрабатывала ее рану или делала укол. Я причиняла ей боль и тем самым подогревала ее ненависть к людям. Она не разрешала мне приблизиться к ней ближе чем на двадцать футов, хотя для всех остальных защитная полоса по-прежнему равнялась десяти футам. Но главное — она не поправлялась. Пришел другой ветеринар, мы решили усыпить старуху нембуталом и хорошенько прочистить рану. Я очень беспокоилась о Кейт (никто не знал, сколько нембутала надо дать верблюду, дозу назначили наугад), иначе я хохотала бы до упаду, глядя, как на нее действует лекарство. Кейт медленно опустилась на землю, помутневшими глазами она, как завороженная, неотрывно разглядывала травинки, муравьев, еще что-то, ее губы смешно обвисли, потом нижняя челюсть отвалилась, по ней побежала струйка слюны, а потом у Кейт полностью отшибло мозги.

В самой операции, однако, не было ничего смешного. Нам не удалось найти осколков стекла, но воспаление распространилось гораздо глубже, чем предполагал ветеринар, поэтому пришлось удалить значительную часть пострадавших тканей, чего он надеялся избежать. И все-таки, когда операция подошла к концу и ветеринар назначил еще один курс уколов, я воспрянула духом и решила, что теперь все будет в порядке. Но Кейт не поправлялась. Несколько месяцев своей жизни я целиком посвятила ее здоровью: я истратила кучу денег, испробовала огромные дозы самых разных антибиотиков, настойки из трав, афганские снадобья. Я лечила ее всеми способами всех ветеринаров Алис-Спрингса. Кейт не поправлялась.

Одновременно мне нужно было объезжать Зелейку, приучать ее ходить под седлом, носить вьюки. Дело подвигалось медленно: у меня не было седла, и мне не на что было его купить, из-за этого я падала каждый раз, когда Зелейка взбрыкивала, а работа у Саллея и так уже отняла у меня слишком много сил и нервов. Я очень осторожно ездила на Зелейке вверх и вниз по мягкому песку пересохшего русла и хотела добиться нескольких простых вещей: завоевать ее доверие, научить спокойно терпеть мое присутствие и не сломать себе шею. На Зелейку жалко было смотреть, и желание всерьез заняться ее обучением постоянно боролось во мне со страхом, что она превратится в скелет. В неволе на первых порах верблюды всегда теряют вес. Они перестают есть и целыми днями размышляют о своей участи. У Зелейки к тому же было нежное, любящее сердце, и я боялась ее озлобить. Когда она паслась на воле, стреноженная или нет, я ловила ее без труда, хотя чувствовала, как от страха и напряжения желваки ее мускулов каменеют у меня под рукой. Опасность представляли только ее ноги и постоянная готовность пустить их в ход. Верблюды могут нанести удар ногой в любом направлении в радиусе шести футов. Передние ноги они выбрасывают вперед, задние — в стороны и назад. Ударом ноги верблюд перерубает человека пополам, как сухой прутик. Мне было нелегко заставить Зелейку терпеть на ногах передние или боковые путы. «Нелегко» — не то слово, это было чревато самыми тяжелыми последствиями, включая мою бесславную гибель, и требовало бесконечного терпения и беспримерной храбрости, а я должна честно признаться, что господь бог не наградил меня этими добродетелями, но… у меня не было выбора. Чтобы утихомирить Зелейку, я привязывала ее к дереву и закармливала из рук дорогими лакомствами, а сама тем временем расчесывала ее шерсть, осматривала ноги, включала на полную мощность магнитофон, приучала ее не бояться незнакомых предметов около копыт и на спине и непрерывно что-то говорила, говорила, не закрывая рта. Если Зелейка пускала в ход свои страшные ноги, я бралась за кнут. И она скоро поняла, что брыкаться бессмысленно, куда лучше притвориться пай-девочкой, пусть даже только притвориться.

Однажды я повела Кейт в загон к Курту, чтобы окатить водой из шланга, а Зелейку привязала к дереву недалеко от дома. Когда я вернулась, не было ни Зелейки, ни дерева, молодой эвкалипт высотой футов в пятнадцать, толщиной внизу около фута исчез. Исчез весь, с корнями. Зелли не любила разлучаться с Кейт.

Пока верблюд не приручен, с такими странностями приходится считаться. Верблюды необычайно ценят общество друг друга, стремление вернуться домой, к своим, заставляет их пускаться на любые хитрости, прибегать к самым недостойным уловкам, к самому грубому обману. Отвести куда-нибудь несколько верблюдов не так уж трудно, но отделить одно животное от остальных — это все равно что выиграть сражение. Иначе и быть не может: верблюды — стадные животные, они чувствуют себя в безопасности, только когда их много. Верблюд воспринимает одиночество как страшную угрозу, особенно если у него на спине сидит двуногий маньяк.

У верблюдов очень сильная шея, поэтому управлять верховым верблюдом без носового повода трудно. Чтобы обходиться одними поводьями, нужно обладать сверхчеловеческой силой. Верблюду ведь не вложишь в рот удила, как лошади, поскольку во рту у верблюда жвачка. Вместо носового повода можно пользоваться челюстным, что я иногда делала в ожидании, пока заживет ранка в носу, но челюстной повод врезается в мягкую нижнюю губу, поэтому лучше все-таки использовать носовые колышки. Обычно обходятся одним колышком, просунутым наружу из правой или левой ноздри. К колышку привязывают веревку, достаточно крепкую, чтобы причинять боль, когда за нее дергают, и достаточно податливую, чтобы она лопалась, прежде чем колышек вырвется из ноздри. Веревку привязывают к наружному концу колышка, раздваивают под нижней челюстью и используют как вожжи. После того как рана в ноздре заживет, носовой повод доставляет верблюду не больше неприятностей, чем удила лошади.

Курт и Саллей научили меня вставлять носовой колышек, но они делали это каждый по-своему. Саллей протыкал ноздрю с внутренней стороны заостренным концом деревянной палочки, просовывал колышек и смазывал рану керосином и растительным маслом. Способ Курта был гораздо сложнее, хотя, может быть, и лучше. Он отмечал на ноздре нужное место маркировочным карандашом, прокалывал дыроколом небольшое отверстие, расширял его, просовывая изнутри вертел, и вставлял колышек. А потом, иногда не меньше двух месяцев, ежедневно промывал ранку антисептическим раствором и засыпал порошком антибиотика. Я с содроганием проделала эту жестокую операцию над одним из молодых верблюдов Курта. И долго не могла прийти в себя. Но нос Зелли гноился так сильно, несмотря на все мои старания, что у меня закрались сомнения, не мешают ли заживанию раны кусочки дерева, отщепившиеся от колышка. К ее и моему ужасу, я связала Зелли, удалила колышек из ноздри и тщательно осмотрела рану. Мои подозрения оправдались: древко колышка действительно расщепилось, и, когда я поворачивала колышек, тонкие острые щепочки вновь и вновь вскрывали рану. Я сделала новый колышек и снова всадила его в истерзанную плоть. Почему животные прощают нам муки, которые мы им причиняем, — этого я никогда не пойму.

Однажды Саллей пришел навестить меня и посмотреть, что я делаю. Я отвела его к Зелли, он оглядел Зелейку с головы до ног, порадовался ее хорошему виду и спокойному поведению. А потом отошел от нее, постоял минуту, потер в задумчивости подбородок и искоса взглянул на меня.

— Знаешь, что я думаю, Роб?

— Нет, Саллей, откуда мне знать? Он снова провел многоопытными руками по животу Зелейки.

— Я думаю, ты выбрала беременную верблюдицу.

— Что? Беременную? — возопила я. — Не может быть! Хотя… может быть. А что, если она разродится во время путешествия?

Саллей засмеялся и похлопал меня по плечу:

— Новорожденный верблюжонок будет самой маленькой неприятностью во время твоего путешествия, можешь мне поверить. Когда он родится, сунь его в мешок и положи мамаше на спину, через несколько дней он поскачет не хуже всех остальных. На самом-то деле верблюжонок очень тебе пригодится: ночью привяжешь его и будешь спать спокойно — мамочка далеко не уйдет. Он тебя избавит от самой большой заботы, поняла? Да что тут толковать, по-моему, она беременна тебе на радость. А верблюжонок должен родиться красивый, если папаша тот самый черный верблюд, с которым она бегала.

Я знала, что должна что-то сделать с Кейт. У нее началось заражение крови, и инфекция попала в колено, она так похудела, что от нее осталась половина, а ее грозный рев походил теперь на сетования жалкой обессилевшей старухи. Три-четыре раза в день я промывала колено Кейт; подносила к ее ноге шланг и смотрела, как с одной стороны вливается вода, а с другой выплескиваются комки розовой слизи и дугой падают на землю. Но я все равно не могла собраться с духом и оборвать ее бренное существование, я просто не могла поверить, что ничтожного пореза достаточно, чтобы убить верблюда, да и как мне было в это поверить, если, расставаясь с Кейт, я расставалась с надеждой тронуться в путь и снова оказывалась у разбитого корыта. В конце концов я поняла, что должна хотя бы из жалости прекратить ее страдания. Я чувствовала себя страшно виноватой перед Кейт. Она действительно была слишком стара, чтобы выдержать суровое обращение ветеринаров, тяжесть седла на спине и разлуку со своим другом, оставшимся на ферме в Олкуте. На самом деле Кейт просто зачахла — потеряла волю к жизни. Я не раз собиралась отправить ее назад, но упустила время. Тем не менее я была полна решимости не раскисать. Надо — значит, надо, моя практичность зашла так далеко, что я даже наточила ножи, чтобы снять прекрасную шкуру Кейт и выдубить ее на память. Мне еще никогда не приходилось спускать курок, и я боялась не столько убить Кейт, сколько не совладать с ружьем — вот в какую броню удалось мне. одеться. Дженни за это время стала моей близкой подруби, она проводила все больше времени в доме Бассо и предупредила, что непременно придет в этот день.

— Ну что ты, Джен. Я прекрасно справлюсь, но, если хочешь, приходи, конечно.

Дженни пришла. Я была в холодном поту от страха. Мы шли по холмам, утратившим привычный цвет и привычный вид, — все вокруг виделось будто в тумане. Только подойдя к Кейт, я поняла, что изо всех сил сжимаю руку Дженни. Я приказала Кейт лечь в какую-то промоину и прицелилась ей в голову. А что, если высший судия направит пулю рикошетом мне в голову, подумала я и спустила курок. Глаза я зажмурила, но все еще помню глухой звук удара тела о землю. Вопреки ожиданию меня тут же свалила с ног тяжелейшая истерика. Джен пришлось чуть не на руках тащить меня домой, она приготовила чай и оставила меня одну: ей надо было идти на работу. Я не могла опомниться. Ни разу в жизни я не делала ничего подобного. Ни разу в жизни не уничтожила я живое существо, наделенное душой и разумом. Я чувствовала себя убийцей. Снять шкуру… такое даже в голову не могло прийти. Единственное, на что я оказалась способна, — это вернуться к мертвой Кейт и постоять около нее, глядя во все глаза на дело рук своих. Вот так. Была Кэти и нет Кэти, была надежда и нет надежды. Снова перст судьбы. Время, деньги, силы, неусыпные труды — все пропало. Восемнадцать месяцев жизни вместились в крошечное пулевое отверстие и пошли прахом.

 

Глава 4

 

После гибели Кейт на меня напала глубокая тоска, я чувствовала себя раздавленной и все больше и больше боялась Курта. Он так бесновался, он настолько потерял власть над собой, что, казалось, готов был в любую минуту убить меня, или Глэдди, или на худой конец моих верблюдов. Мне ничего не оставалось, как беспрекословно выполнять его приказания. И всячески доказывать свою безобидность — изображать букашку, не стоящую взгляда. Ему мерещилось, что мы с Глэдди вступили в заговор, и, хотя он не говорил об этом в открытую, его мозг, точно огромная фабрика, напряженно работал, измышляя все новые и новые способы помешать осуществлению наших злокозненных планов.

Изматывающий страх, лютая нескрываемая ненависть Курта, уверенность, что он растопчет меня — с радостью! — если я чем-нибудь ему не угожу, действовали точно катализатор, и смутное ощущение беды, предчувствие поражения приобрели четкие контуры, стали осязаемыми. В этом мире Курты всегда будут одерживать верх, им нельзя противостоять, от них нельзя скрыться. Когда я это поняла, что-то внутри меня оборвалось. Мои поступки и мысли вдруг полностью обесценились, утратили всякий смысл перед голым фактом существования Курта.

Страх рос, точно гриб, и за несколько недель накрыл меня всю с головой. Он пригибал меня к земле, я опускалась все ниже и ниже и дошла до состояния, которое сейчас кажется мне совершенно неправдоподобным. Часами я слонялась по кухне и смотрела в окно, не в силах заняться никакой работой. Брала то одну вещь, то другую, разглядывала, вертела в руках, откладывала в сторону и снова шла к окну. Я слишком много спала, слишком много ела. Меня одолевала усталость. Я прислушивалась, не подъезжает ли машина, не слышится ли чей-нибудь голос, — я ждала все равно чего или кого. Пыталась встряхнуться, ударить сама себя, но страх отнял у меня все силы, всю энергию, еще недавно казавшиеся неисчерпаемыми.

Как ни странно, это состояние мгновенно проходило, едва появлялся кто-нибудь из друзей. Я пыталась сказать им об этом, но рассказать о тоске можно только языком тоски, и я отделывалась шутками. Хотя страстно хотела, чтобы друзья меня поняли. Они поддерживали мою гаснувшую веру в то, что разум и здравый смысл все-таки существуют, и я цеплялась за них, как утопающий за соломинку.

Курт уехал на несколько дней отдохнуть, и Глэдди решила воспользоваться этой удачей, чтобы с ним расстаться. Я радовалась за нее, она даже стала лучше выглядеть. Но я знала, как сильно мне будет недоставать Глэдди, и боялась, что без нее не справлюсь с Куртом. В один из этих дней, когда Курт еще не вернулся, а призрак Кэти все еще бродил по дому Бассо, я осталась ночевать у Глэдди, как случалось не раз, но в ту ночь мне не спалось. Мы обе уже несколько часов лежали в постелях, а я все не могла заснуть. Я вновь остро почувствовала горечь своего поражения. И не только из-за путешествия, меня мучило мое личное поражение — сознание полной невозможности когда-нибудь восторжествовать над грубой силой, над теми, в чьих руках власть. Я возвращалась к этой мысли снова и снова, пыталась найти какой-то выход и, конечно, не находила, потому что в таком состоянии это невозможно. А потом вдруг подумала: какая чепуха, есть прекрасный выход — самоубийство. Нет-нет, я вовсе не стала бить себя в грудь, как это бывает, и вопрошать небеса, почему мы рождаемся, страдаем, а потом умираем, все произошло совсем иначе. Я подумала о самоубийстве холодно, трезво и спокойно. И сейчас мне кажется, что к самоубийству лриходят именно так. С холодной головой. В сущности все очень просто. Уйду подальше в заросли, сяду на землю и спокойно пущу пулю себе в лоб. Лучше не придумаешь.

Не будет крови. Не будет суматохи. Простой, опрятный, красивый уход. Полжизни прожито, что может быть лучше, чем прожить полжизни? Я обдумывала, как привести в исполнение свой план, мысленно выбирала подходящее место, подходящее время, и вдруг Глэдди, лежавшая на соседней кровати, села, выпрямилась и спросила:

— Роб, что случилось? Хочешь чашку кофе? Ее слова заставили меня очнуться, я вдруг поняла, как далеко зашла в своем безумии, куда оно меня завело, и будто кто-то вылил на меня ведро холодной воды — истерика прекратилась. Никогда прежде я не подходила так близко к этой черте, и думаю, никогда больше не подойду. В ту ночь я начала что-то смутно понимать.

Через несколько дней Глэдди уехала. Она оставила мне в наследство старую овчарку Блю, которую вызволила из какого-то загона за три-четыре недели до отъезда. На прощание мы обнялись, и Глэдди сказала:

— Знаешь, когда я тебя увидела, я подумала, что теперь моя жизнь как-то переменится. Странно, правда?

Курт вернулся вскоре после отъезда Глэдди, ярость его не знала границ. Он держал меня в таком страхе, что я спала, положив под подушку топорик. Курт по-прежнему пытался продать ферму или делал вид, что пытается. К моему великому изумлению, муж моей сестры — денег у него было больше, чем здравого смысла, а готовности помочь куда больше денег — узнал об этом, позвонил Курту и сказал, что купит ферму для меня. Сначала я подумала, что это идеальный выход, а потом поняла, что покупка фермы — безумие. Мы вряд ли сумели бы ее перепродать, и я оказалась бы связанной по рукам и ногам на долгие годы. Но мне не хотелось открывать Курту свои карты, пока Глэдди не оправится настолько, что сможет обратиться к адвокату. Поэтому я была вынуждена играть в кошки-мышки со своим мучителем. Чтобы убедить Курта в серьезности моих намерений, я проводила большую часть времени на ферме и делала вид, что готовлюсь стать ее владелицей. Из-за этого я оказалась целиком во власти Курта. Помню, как однажды, часов в шесть утра, Курт ворвался в дом Бассо, сорвал с кровати одеяло, схватил меня в охапку и принялся кричать, что, если я собираюсь столько спать, когда стану хозяйкой фермы, лучше мне заняться чем-нибудь другим. И все эти долгие недели у него в глазах не угасали кровожадные огоньки. Между мной и Куртом шла безмолвная война: каждый вел свою игру, каждый отчаянно хотел выиграть. Курт заставил меня объезжать молодого белошерстного верблюда Бабби, объезжать без седла и без носового повода, чего раньше никогда бы не сделал. Это означало, что Бабби ежедневно не меньше трех раз сбрасывал меня на землю, и я превратилась в комок нервов. Двойное напряжение — тяжелая работа и опасная игра — сделали свое дело.

Но однажды утром я проснулась и обнаружила, что Курт исчез, улетучился, как джинн из бутылки, — тайком продал ферму за полцены каким-то скотоводам и исчез со всеми деньгами. Покупателям он сказал, что мои услуги входят в стоимость фермы и что я научу их обращаться с верблюдами. Сами они понятия не имели, что и как нужно делать. Я отправилась к новым владельцам.

— Давайте договоримся, — предложила я. — Курт сказал вам неправду, но я с радостью научу вас всему, что умею, если вы отдадите мне двух верблюдов по моему выбору.

Они совершенно растерялись. Откуда им было знать, кто их надувает, я или Курт, кому верить, мне или ему. Они неохотно согласились на мои условия, но под разными предлогами отказывались подписать наш договор. Я, не колеблясь, выбрала Бидди и Миш-Миш, двух верблюдиц, потому что с самцами гораздо больше возни, а зимой, во время гона, они становятся просто опасными. Так я снова оказалась прикованной к ферме и постепенно начала привыкать к мысли, что до конца своих дней буду выпрашивать верблюдов у тех, кто и не думает с ними расставаться. У меня хватило глупости обучить своих новых хозяев азам обращения с верблюдами, после чего они, естественно, решили, что больше не нуждаются в моих услугах, и отказались от сделки, иными словами, заплатили мне за работу и указали на дверь. Будь по-вашему, мерзавцы, подумала я, подождем до первой неприятности, а там посмотрим, кто к кому приползет на коленях. И когда это случилось, когда судьба наконец мне улыбнулась, даже этот короткий взлет вознаградил меня сторицей за все прошлые неудачи и падения. Мой дорогой Дуки, мой добрейший ласковый Дуки, вышел из себя и перепугал своего нового хозяина до потери сознания, штанов, рубашки и башмаков.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: